Осторожно, крутой спуск! - Сергей Дигол


Сергей Дигол

Осторожно, крутой спуск!

рассказ

— Есть кто живой?

Лениво потянувшись, Георге Василаки позволил правой ступне вынырнуть из–под одеяла, хотя лет пятнадцать назад уже скакал бы, матерясь, по комнате и спросонья засовывал обе ноги в одну штанину. А вот году этак в девяносто восьмом Георге, хотя еще и соизволял подняться по первому гудку, на улицу сломя голову не бежал, да и о том, что подумают о его внешнем виде, уже не заботился: когда было тепло, выходил прямо в трусах, босой и обременял себя — обычно зимними рассветами — разве что тулупом на голое тело и валенками на босую ногу.

Но сегодня Георге отправил вместо себя лишь правую ступню, да и ту не за дверь, не на декабрьское утро, которым так тоскливо — оттого, что вся зима впереди и радостно — ведь работы, а значит, денег будет много, дай Бог, чтобы горка покрылась льдом, а лучше снегом, которого в Молдавии даже зимой, хоть лоб расшиби, можно не вымолить.

— Ммм, что уже? — промурлыкала, просыпаясь, светловолосая девушка, хотя Василаки, как никто другой, знал, что никакая она не девушка.

Так ведь как еще ее назвать, чтобы подчеркнуть разницу в возрасте: ей девятнадцать, ему шестьдесят два.

Девушка, которая совсем не девушка, да простят нас за такие подробности, хотя какие это к дьяволу подробности в сравнении с тем, что известно Георге — так вот, девушка сладко зевнула, чувствуя, что не выспалась и припоминая из–за чего именно. Бесспорно, ей захотелось повторить фрагменты растворявшейся в утренних лучах ночи, хотя бы что–то из того, что так возбуждающе переполняло память, и потому вынырнувший из–под одеяла огромный бюст был водружен прямо на лицо Георге.

— Господин Василаки! — послышался тот же голос с улицы, приглушенный заиндевевшими стеклами.

— Какой–то хитрожопый нашелся, — проворчал Георге, — жалко, Булька сдох: раньше десять раз думали, прежде чем сигналить по утрам.

На посошок потершись носом о женскую грудь, ударившую запахом его собственного пота, Георге выскользнул из–под девушки, сползая на пол в чем мать родила.

— Что так рано? — снова зевнула девушка, поворачиваясь слипающимися веками к стене.

— Опять какой–то новенький, — пробурчал Георге, сбрасывая со стула вещи и не находя трусов. — Сейчас он у меня за срочность по двойному тарифу пойдет.

Обычный тариф, который Георге грозился удвоить невидимому пока наглецу, в десять раз превышал сумму, которую Василаки просил в девяносто втором, когда, краснея не столько с мороза, сколько с непривычки, застенчиво предложил скучавшему вторые сутки дальнобойщику за пять долларов втянуть его пятнадцатиметровый Iveco на подмерзшую горку — непреодолимое для груженного автопоезда препятствие с крутым подъемом в шестнадцать процентов, если верить предупреждающему дорожному знаку.

Спустя годы Георге лишь вытягивал голову над забором, скользил взглядом по многотонной фуре, хмуро бросал: «пятьдесят» и если водила разводил руками и запевал привычную песню про грабеж среди бела дня, поворачивался спиной, оставляя крохобору от силы десять секунд — именно столько занимал путь Георге от калитки до двери в дом. Повторные гудки Василаки справедливо трактовал как капитуляцию и, чувствуя за собой право на произвольную сумму репараций, возвращался к забору, чтобы устало промямлить «семьдесят», после чего дальнобойщик молча выкатывал глаза, бледнел, багровел и, в конце концов направлялся к машине. За тросом.

На водителей Георге не обижался, хотя с удовлетворением признавал, что если бы не он, куковать бы дальнобойщикам в Старовознесенском, пока солнце не подтопит лед. Так ведь и тогда не каждый автопоезд одолеет упрямый, пусть и не подмерзший склон, и что еще остается, как не гудеть под забором, надеясь на угрюмого обдиралу, который — отдавал себе должное Георге — за сухую горку снимал всего–то двадцатку «зелени».

Обувшись в валенки и накинув тулуп, Георге обернулся к постели — манящий изгиб женской спины прерывался одеялом чуть выше пояса и Василаке застыл в нерешительности, убеждая себя, что те, за воротами вполне могут подождать, ну хотя бы пятнадцать минут.

— Хозяин! Оглох, что ли?

— Вот козлы! — зашагал к двери Георге, громче, чем обычно, топая валенками, словно сигнализируя кому–то под полом о своем испорченном настроении.

Настроение и в самом деле было ни к черту.

Ух, и горяча Виорика, ох и искусна, и где только умения набралась? За границей–то на заработках не бывала, да только знает все наперед, как будто и в полдень не сыскать ее нигде, кроме какого–нибудь лиссабонского борделя. Да и сам Георге словно помолодел, опыта в то же время не растеряв, как если бы поспевший виноград снова позеленел, ничуть не став при этом кислее.

И тут на тебе — эти уроды! Конечно, уроды: как еще назвать тех, кто крадет минуты счастья — и без того редкий подарок. Да–да, крадет: разве можно компенсировать минуту счастья пятидесятью баксами, да пусть и двойным тарифом? Между прочим, эти самые баксы из кармана дальнобойщика попадут прямиком в бюстгальтер Виорики, из рук, разумеется, Георге и, между прочим, без удержания комиссиона за посредничество.

Конечно, всегда найдется умник, который упрекнет Георге в скупердяйстве: что это, мол, за деньги — пятьдесят долларов за ночь любви, и в общем–то, будет прав. Пятьдесят баксов за любовь — форменное свинство. Правда, Виорика не любила — она работала, и неизвестно еще, если бы в Лиссабоне получала больше. Сама она в Португалию и вообще за пределы Молдавии никогда не ездила, а спрашивать приезжавших на каникулы подруг все как–то не решалась. Не бывали за границей и еще шестнадцать молодых, но истекавших соком и угнетаемых безденежьем сельских девчонок, которых, таскающих друг друга за волосы, Георге замучился разнимать, у порога собственных ворот.

Что поделаешь — другие ключи к постели Василаки молодые дуры подбирали не всегда. Зато более тернистые и дорогостоящие — в Италию, Португалию или, на худой конец, Грецию — девушки Старовознесенского выбирали значительно реже своих молдавских сверстниц, о чем по поводу и без не уставал напоминать, правда, как о собственном достижении, примар[1] Еуджен Чиботару.

О другой, не менее значимой заслуге перед родным селом Георге Василаки вспомнил, едва выйдя на крыльцо.

Памятник!

Это вам не девок потрахивать, между прочим! А о памятнике Георге вспомнил потому, что не увидел, вопреки ожиданиям, змею. Да что там змею — змеищу, гигантское пресмыкающееся, самое длинное из всех чудовищ на планете. Если, конечно, вооружиться фантазией и вообразить, что очередь из терпеливо дожидающихся рассвета, а значит, пробуждения Георге, фур и есть та самая змея–рекодсменша.

Что касается Василаки, на фантазию он не жаловался, в противном случае о памятнике пришлось бы рассуждать в сослагательном наклонении, как, впрочем, и о небывалом для обнищавшего молдавского села процветании одного из его коренных жителей.

А припеваючи Георге жил не всегда.

Нет, никаких сбережений с распадом Союза он не терял, и без работы, как половина односельчан, которым объявили, что теперь никакие они не колхозники, а акционеры сельскохозяйственной ассоциации, не остался. Как трудился грузчиком в магазине, так и продолжал горбатиться, разве что магазин из государственной собственности перешел в частную — к Михаю Скурту, о котором среди сельчан ходила недобрая слова. Шептались, что банда, в которой Михай, якобы, состоял, наводила страх на приграничные районы Украины. Долго перемалывали историю о том, как Скурту с дружками месяц держали в подвале, на хлебе и воде, одного одесского бизнесмена, которому после отказа заплатить выкуп, Михай собственноручно вырезал на шее дважды вертикально перечеркнутую латинскую S — свой личный автограф, поразительно напоминавший эмблему доллара.

«Наверное, было за что», успокаивали себя старовознесенцы, и воздавали хвалу Всевышнему, создавшему Михай двуликим — добрым хозяином в родном селе и беспредельщиком в соседнем государстве.

Один лишь Георге не желал признавать очевидной мудрости божественного промысла и сводил все к, надо признаться, достаточно вульгарной экономике.

— Что с нас взять–то? — спрашивал он, выпив стакан–другой, односельчан и тут же замолкал, зашиканный перепуганными собутыльниками.

Если бы старовознесенцев не пугали вопросы, возникавшие в хмельной голове Георге, возможно, кто–то другой вспомнил бы о брошенном в овраге колхозном ЧТЗ.

И не то, что Василаки вдруг сжалился — нет, сердце от одной мысли, что гусеничный трактор, бедняга, ржавеет, мокнет и пылиться в полном одиночестве, словно он вовсе и не механизм, обладающий стоимостью хотя бы в виде металлолома, а какой–то забытый государством пенсионер — сердце от такой невеселой мысли у Георге не сжималось. Не было ему жалко и водителя двадцатипятитонной Scania, полдня безуспешно штурмовавшего непокорную горку — последнее, но самое сложное препятствие на выезде из Старовознесенского, у подножия которой и расположился дом Василаки.

В гору — с горы, вверх — вниз, точно Сизиф, которому Зевс с дури презентовал на день рождения автопоезд шведского производства, будто и не знал, что дело вовсе не в камне, который никак не желает вкатываться на гору, а в самом Сизифе, которому просто не судьба покорить вершину. О Сизифе, впрочем, как и о Зевсе, Георге не подумал — ни о чем таком он и слыхом не слыхивал, а если бы кто и решился прочесть ему лекцию по античной мифологии — послал, ибо ни о чем другом, кроме как о гусеничном тракторе, думать уже не мог.

Два дня были потрачены на выяснение неисправностей, пять — на поиск нужных деталей (их Георге снимал с не менее забытых двух колесных тракторов, одного экскаватора и одного комбайна — это все, что осталось в заброшенном колхозном гараже). А еще через трое суток жителей Старовознесенского разбудил страшный грохот, и Ион Гроссу, выскочивший на улицу в одних трусах, вместо послышавшегося было землетрясения, стал свидетелем не менее потрясающего события — въезда в соседский двор гусеничного ЧТЗ со счастливым Георге Василаки на борту.

— Сечешь! — похвалил сообразительного грузчика Михай Скурту, наведавшийся к Георге тем же вечером. — Что ж, придется другого грузчика искать. А у нас с тобой, значит, развод по обоюдному согласию. Сколько за наезд будешь брать?

— За какой наезд? — испугался Георге и в голове его возникла безрадостная картина: гусеничный трактор с лобовым стеклом, изрешеченным пулями в виде символа американской валюты.

— На горку конечно, — удивился непонятливости собеседника Скурту, — или ты еще куда–то собираешься фуры тянуть?

— По пятерку за машину, — робко, но облегченно сказал Василаки.

— Угу. Ну значит, если по–братански, два с полтиной «зеленых» — мои. По рукам?

Торговаться Георге не привык — не замечал он за собой такого таланта, хотя и работал, сколько себя помнил, в магазине. Да и случай был не тот — мало того, что Михай в любой момент мог проехаться, и не гусеницами по горке, а лезвием по горлу, так к тому же Скурту успел стать примаром Старовоскресенского, пройдя протоптанным путем нового поколения молдавских политиков: из злостных нарушителей закона в не менее ревностных его блюстителей.

Поэтому, когда Скурту засобирался в Португалию — а эта спасительная мысль посетила его после того, как выборы в Молдавии выиграла Партия европейских коммунистов с ее многочисленной оравой претендентов на хоть какую–нибудь власть, Василаки вздохнул свободно. За каждую выпущенную из Старовоскресенской ловушки фуру ненасытный примар сдирал уже двадцать пять баксов, и хотя столько же Георге оставлял себе, каждый вечер, на коленях перед иконой, он просил Всевышнего наслать на Михая если не пулю от такого же как примар бандита, то хотя бы один из неподвластных медицине недугов.

— Хочу на тебя магазин переписать, — сказал Скурту, глядя Георге прямо в глаза, — тебе, брат, доверяю.

Дело происходило за столиком у входа в этот самый магазин, на террасе, где сельские мужики собирались по субботам, если конечно, водились деньжата в прохудившихся карманах.

Не отводя взгляда, Василаки изобразил на лице что–то среднее между преданностью до гроба и полным отсутствием личного интереса.

— Не боись, не обижу, — улыбнулся Михай, — по–братански доход будем делить. Ты ведь не против пяти процентов?

Георге кивнул, скорее с сомнением, но Скурту уже отвернулся, поднимаясь со стула.

— Бабки и копии бухгалтерии высылай ежемесячно. Вот сюда, — и Михай протянул Георге бумажку с португальским адресом.

Василаки послушно сунул бумажку в карман, откуда вынул ее всего раз — когда выбрасывал в помойное ведро. Еще до отъезда Михая он просидел несколько ночей без сна и к моменту выборов нового сельского главы — а им, как и ожидалось, стал, хоть и европейский, но коммунист — в самом центре Старовознесенского, в скверике перед зданием примэрии, на том самом месте, где снесенный демократами бронзовый Ленин когда–то указывал на озеро через дорогу — айда, мол, товарищи, купаться — вырос новый памятник, возведенный на личные средства Георге.

«Пламенному подвигу Якова Вишневецкого посвящается», прочел мемориальную надпись Еуджен Чиботару — новый евро–коммунистический примар Старовознесенского.

— А кто он, собственно, такой, этот Вишневецкий? — повернулся Чиботару к Георге, — и где он тут, так сказать, изображен?

— Яков Моисеевич Вишневецкий, — воодушевился Георге, припоминая заблаговременно заученный текст с плаката, когда–то висевшего в фойе сельского клуба, а теперь служившего частью настила в его, Георге, собственном курятнике, — пионер коммунистического движения в Старовознесенском. Когда первые ростки ленинского учения не без труда укоренялись в окаменевшей помещичье–капиталистической почве Бессарабии, товарищ Вишневецкий собственным примером поднял на борьбу старовознесенских крестьян, пропагандируя тезис о победе революции в отдельно взятом селе. За что и был жестоко убит бело–румынской сволочью, без раздумий отдав жизнь за счастье будущих поколений. Кстати, господин примар, скульптура изображает как раз момент гибели Якова Моисеевича.

Выслушав Василаки с открытым ртом, Чиботару вылупил глаза на памятник. Прямо перед его носом торчала огромная бронзовая задница со свисающими перпендикулярно земле ногами. Замысел скульптора стал ясен, стоило примару разглядеть окружавшие задницу чеканку в форме листочков, поразительно похожих на языки пламени, которые, в свою очередь, обрывались правильным четырехугольным контуром, изображавшем, по–видимому, границу печного отверстия. Надпись, которую озвучил примар, была высечена на мраморной тумбе, пристроенной к композиции сверху и сужающейся к задней стороне монумента, отчего памятник больше походил не на печь, а на небольшого, но прожорливого кашалота, глотающего мужика, по пьяни залезшего в воду в штанах и ботинках. Чиботару даже пугливо оглянулся на озеро, будто и в самом деле ожидал, что водную гладь вот–вот рассечет хвост какого–нибудь хищного существа.

— Живьем в топке, представляете? — грустно констатировал Георге и легонько взял примара за локоть. — Предлагаю почтить память героя минутой молчания.

Опустив глаза, два человека — Георге и примар Чиботару — стали молча рассматривать тротуарную плитку, и неизвестно, до чего бы додумались, если бы у примара было побольше свободного времени.

— Десять процентов с каждой фуры, — шепнул он.

Василаки кивнул, продолжая добросовестно отсчитывать секунды.

— И пятьдесят с магазина, — добавил в полный голос Чиботару и, не дожидаясь ответа Георге и истечения ритуальной минуты, зашагал мимо памятник к дверям собственной резиденции.

В которой, кстати, пришлось сделать евроремонт: о памятнике узнали в Кишиневе и к Чиботару зачастили партийно–государственные боссы, не устававшие похлопывать счастливого примара по плечу.

— Мы будем и дальше углублять, — гудел с трибуны Чиботару и, непременно упомянув все реже покидающих родину старовознесенских девушек, вспоминал Василаки, веселея от мысли, что в эту самую минуту единственный сельский магазин переполнен покупателями и что половина оставленных ими денег — его.

Потому–то Георге и раздумал продавать трактор, хотя Ион Гроссу — мужик что надо, вот повезло–то с соседом! — и предлагал трешку евро: не столько за ЧТЗ семьдесят восьмого года выпуска, сколько за лицензию на горку. Но Василаке, как не было ему неудобно, соседу отказал, тем более, что одна половина доходов с магазина шла целиком в карман Чиботару, в то время как из своей доли Георге мало что видел — почти всё съедали новые расходы.

Да и девки, ободряемые восторженной статистикой примара, будто взбесились, бутузя друг друга у ворот Василаки, и Георге уже не понимал, развлекают ли девушки его, или он их, да еще и приплачивает за свои же услуги.

С Виорикой же в этот раз было не так — внутри у девушки словно пылал костер, и Георге почувствовал, чего с ним давно уже не случалось, что от своего воспламенившегося фитиля у него вот–вот взорвется сердце. Все еще не веря, что гасить вернувшее в молодость пламя не было финансового резона, Георге вглядывался в мрачное утро, надеясь все же увидеть огромное пресмыкающееся о сотне колес и тысяче тонн. Гигантскую змею, которую старенький ЧТЗ частями втаскивал на почти отвесный подъем, на вершине которого т-образный перекресток окончательно расчленял змею на отдельные машины, поворачившие налево ли — в соседнюю Украину, или направо — на дорогу к Румынии с прицелом на Болгарию, а то и глядишь, до самого Босфора.

Георге сплюнул — из–за ворот на него смотрели четыре головы и верх одной–единственной машины.

Если бы фуры — джипа, мать его!

Когда год назад Георге услышал голос Михая Скурту, он не столько удивился — откуда у Михая номер, ведь мобильный телефон Василаки завел недавно, а домашнего у него никогда не было: до окраины села телефонную ветку так и не провели. Поразило Георге другое: джип у ворот, из которого, как представлялось Василаки, выйдет Михай с гранатометом и, по–хозяйски водрузив оружие на калитку, станет методично расстреливать окна.

Дальше