Нина до конца дежурства молчала, а выйдя после работы на улицу с Надеждой Викентиевной, сказала:
– Она убила ребенка. – Самой Нине обвинение это показалось неубедительным, и она добавила: – И мошенничает с продуктами.
Старуха остановилась. С некоторых пор она ходила с палкой и вот теперь встала, опираясь на палку, и окинула Нину взглядом с ног до головы, как тогда, 22 июня по дороге на стадион. Нина вдруг вспомнила: осуждающие взгляды встречных, веселая собака на поводке, выходное платье – не то что теперь, мужской бушлат, увязанный двумя платками.
– Как же вы, молодые люди, – профессор покачала головой, – всегда готовы всех на свете судить. Просто у вас никто не умер, и ни от кого не осталось карточек. Что теперь делать? Товарищеский суд устроите? Так ведь ни у кого нет сил сидеть на собрании, и света нет в конференц-зале. Пойдете на Литейный? Донесете на нее? Пусть арестуют за то, что убила Кирильчика? Но ведь не дойдете.
Старуха повернулась и засеменила прочь неверными шажками. Через минуту споткнулась и упала коленями в сугроб. Пыталась встать, опираясь на палку, но не могла. А Нина подумала, что и правда никому теперь не хватило бы сил доковылять до Большого дома на Литейном, чтобы донести на Машу. Через мгновенье опомнилась, подбежала к старухе, взяла под руку, помогла подняться.
– Спасибо, миленький. – Надежда Викентиевна улыбнулась. – Знаете-ка что? Послезавтра Рождество. Приходите ко мне в гости. Маша достала спирта. Ради праздника будем есть собаку.
Следующие двое суток прошли для Нины в ожидании, в предвкушении собаки. Мысль о том, что собаку нельзя есть, даже и не пришла Нине в голову. Наоборот, два дня Нина только и думала о том, сколько и каких блюд можно приготовить из пса, и догадается ли Надежда Викентиевна использовать в пищу не только собачье мясо, но и собачью кожу. В назначенный час Нина собрала кое-какие гостинцы, имевшиеся у нее, – полплитки жмыха и половину хлебной пайки – да и пошла на рождественский ужин.
В доме профессора Ильмъяр в аппендиксе Большого проспекта Нина не была всего-то два месяца, но пейзаж за это время значительно изменился. Двор-колодец был пуст, дровяные запасы сожгли. Дубовая дверь парадной не висела больше на одной петле, а была сорвана и, вероятно, разбита на топливо. Лестница была не просто грязна, но покрыта застывшими нечистотами. Нина с трудом карабкалась по скользким ступеням, цепляясь за перила.
Квартира тоже изменилась значительно. Из книг остались только медицинские, но и ими, кажется, топили теперь печку. Вместо пианино в кабинете стояла буржуйка с трубой, выведенной в мансардное окно.
– Сожгли, что ли? – спросила Нина, кивнув туда, где раньше стоял инструмент.
– Обменяла на хлеб, миленький. С праздником, – и с этими словами Надежда Викентиевна поцеловала Нину в щеку.
А Маша, возившаяся у печки с большой кастрюлей, обернулась и сказала:
– Есть же у людей столько хлеба, чтобы на пианино менять!
В углу на диване тихо сидел маленький Данилка и разглядывал анатомический атлас. В дрожащем свете керосиновой лампы (Бог знает, какие сокровища отдала Надежда Викентиевна, чтобы лампу на этот вечер заправить) Данилка и сам был похож на изображенные в атласе скелеты, только скелеты были веселые, а Данилка задумчивый.
Они накрыли на стол. Положили мятую, но все же белую скатерть. Поставили красивые кузнецовские тарелки. Три ложки были оловянные, а одна серебряная – ее отдали Данилке. Нинин жмых положили в суп вместо картошки. Нинин хлеб положили в хлебную корзинку вместе с хлебом остальных сотрапезников, и казалось, будто хлеба в корзинке много, будто каждый может брать его сколько угодно. Принесли в графинчике охлажденный и разведенный спирт граммов двести – и наконец расселись.
Маша сняла с печки кастрюлю с супом, поставила на стол, подняла крышку, и волшебный запах мясного бульона ударил им в ноздри.
– Жалко только, что лука нет, – сказала Маша. – Я люблю суп с поджаркой, лук, морковь, мука, обжаришь на постном масле, мммм…
Супа съели по две тарелки. И было еще второе. Насчет приготовления собаки Нина напрасно волновалась. Собака была идеально препарирована. Из кожи, как оказалось, наварен был удивительный прозрачный студень. А кости в супе были не расколоты, но распилены аккуратно, кажется, ампутационной пилой. Самую мозговую кость Маша зацепила половником и положила хозяйке.
– Данилке, Данилке. – Надежда Викентиевна взяла из своей тарелки кость и ловко, одним движением выстучала костный мозг в тарелку мальчику.
– Что это? – спросил мальчик.
– Костный мозг, ешь, вкусно.
– Мозг? – Данилка тихо улыбнулся. – Разве кости думают?
– Ну. – Надежда Викентиевна тоже улыбнулась. – Был такой доктор Максимов, и он открыл, что этот костный мозг может превратиться во все, что угодно: в кровь, в кожу, в мышцы… Вот ты, к примеру, поранишься, а костный мозг придет, подумает и залечит. Что у тебя поранено, тем он и станет.
– Как же он из костей выберется? – спросил Данилка недоверчиво. – Кости же сплошные.
– По кровеносным сосудам, – отвечала Надежда Викентиевна, которой, кажется, нравился этот урок анатомии для самых маленьких. – Смотри.
Поднесла кость к огню. На спиле собачьей кости показала мальчику крохотные дырочки и объяснила, что кости живые, что в них течет кровь, а дырочки эти – кровеносные сосуды.
– Поэтому кости и срастаются при переломах. Кровь по сосудам внутри костей несет вот эти умные частички костного мозга, которые и починяют все разрушенное. Понимаешь?
Данилка задумался. На худеньком его лице работа мысли была наглядна. И он спросил:
– А в домах кровь течет?
– В каких домах?
– В поломанных.
Нина представила себе разрушенный город как живое существо. И людей – как стволовые клетки, открытые доктором Максимовым, автором их институтского учебника гистологии. Представила себе, что вот люди копошатся внутри руин и превращаются во все, что угодно: в дома, в мосты, в памятники, в трамваи – заживляют, достраивают собою раненый организм города, и он опять живет. Наверное, она была пьяной от той единственной рюмки разведенного спирта, которую выпила. Мысли путались у нее и были необычными. Она спросила:
– Надежда Викентиевна, а жив еще Максимов?
– Умер. – Профессор покачала головой. – Саша умер в Чикаго.
– Эмигрант? – Нина подумала, что какой вопрос ни задай Надежде Викентиевне, обязательно получается антисоветчина, но теперь это не пугало Нину, а смешило. – Вы знали его?
– Знала. Саша не хотел уезжать, даже несмотря на то, что лаборатория была разрушена и работа остановилась. Не хотел уезжать. – Профессор помолчала. – Но однажды пролетарии какие-то поймали его по дороге в университет, дали метлу в руки и под дулами винтовок заставили мести улицу. – Опять помолчала. – В ту же ночь он бежал с женой и сестрой. На буере по льду Финского залива.
Надежда Викентиевна поднялась, из опустевшего книжного шкафа взяла фотографический альбом, раскрыла на карточке офицера с лихо подкрученными усами. Нина подумала: «Белый офицер». Маша сказала:
– Красавец какой, с усами. – И будто бы ему задала вопрос: – Вот нам бы тоже уехать по льду, а?
Данилка спал на стуле, так и не увидел красавца офицера с микроскопом в руках. А Надежда Викентиевна вдруг сказала, задумчиво глядя в окно:
– Знаете что? Я ведь давно не выводила гулять Джека. Но в последний раз, когда мы были с ним на улице, какой-то командир в длинной шинели поравнялся с нами, нагнулся и потрепал пса по голове. И Джек даже не огрызнулся.
Они засиделись позже комендантского часа. Остались у Надежды Викентиевны ночевать, да так с тех пор и жили у нее все вчетвером в одной комнате, поскольку не было дров хоть немного отопить две.
Через день, когда доели собаку, Нина стала испытывать голод, какой-то уж совсем лютый и безнадежный. Особенно после тех двух дней в конце января, когда нигде в городе не было никакого хлеба вовсе. После этих двух дней совсем без пищи в Нинином организме как будто надломилось что-то, она стала стремительно худеть, испытывать сердечные приступы и каждое утро в клинике начинала с укола камфоры.
А Маша только и говорила про то, чтобы уехать по льду. Надежда Викентиевна поддерживала эти ее настроения и даже договорилась в клинике, чтобы лучшую операционную сестру отпустили в эвакуацию с Данилкой. Беда была только в том, что для эвакуации требовалась справка об отсутствии задолженностей по квартплате. А дом, где Маша была прописана, разбомбили: целое дело было теперь доказать, что Маша исправно платила за отключенное электричество, неисправный водопровод и отсутствующее тепло. Ходить по далеким делам одной было опасно, того и гляди упадешь и не встанешь. Ходили вдвоем. Нина помогала Маше добывать справки и оформляться в эвакуацию. Надежде Викентиевне ходить с каждым днем было все труднее. Данилка впал в спячку, если бы Надежда Викентиевна не заставляла его вставать и учиться шахматам, мальчик так никогда и не вылезал бы из-под горы одеял, наваленной для него на диване.
А Маша только и говорила про то, чтобы уехать по льду. Надежда Викентиевна поддерживала эти ее настроения и даже договорилась в клинике, чтобы лучшую операционную сестру отпустили в эвакуацию с Данилкой. Беда была только в том, что для эвакуации требовалась справка об отсутствии задолженностей по квартплате. А дом, где Маша была прописана, разбомбили: целое дело было теперь доказать, что Маша исправно платила за отключенное электричество, неисправный водопровод и отсутствующее тепло. Ходить по далеким делам одной было опасно, того и гляди упадешь и не встанешь. Ходили вдвоем. Нина помогала Маше добывать справки и оформляться в эвакуацию. Надежде Викентиевне ходить с каждым днем было все труднее. Данилка впал в спячку, если бы Надежда Викентиевна не заставляла его вставать и учиться шахматам, мальчик так никогда и не вылезал бы из-под горы одеял, наваленной для него на диване.
Объективно жизнь становилась лучше. В январе увеличили норму хлеба, в феврале увеличили еще, по своей карточке Нина получала теперь 500 граммов в день, но никогда не могла наесться, продолжала худеть и к весне весила 45 килограммов, чуть больше половины своего прежнего веса.
В середине апреля вновь пустили по городу трамвай. Первые вагоны ехали и трезвонили на радостях, а люди аплодировали вагоновожатым. Но даже на трамвае добраться от Большого проспекта до Финляндского вокзала по Машиным эвакуационным делам Нине было так трудно, что заходилось сердце.
Наконец настал день отъезда. Присели на дорогу. Надежда Викентиевна, так ратовавшая за Машину эвакуацию, теперь прощалась совсем равнодушно. Маша взяла узел с вещами, Нина взяла на руки Данилку.
До Финляндского вокзала тащились долго. Мерзли. Весна и не думала наступать в тот год. На площади перед вокзалом было полно народу, и пробиваться сквозь толпу на перрон пришлось битый час. Вагон был полон. Вагонная площадка была высокая. Маша с трудом закинула туда узел и с трудом вскарабкалась сама. Обернулась, протянула руки, чтобы взять Данилку:
– Даже не поцеловались с тобой, доктор. Ну, ладно. Давай.
А Нина не могла поднять мальчика. Держала на руках, но поднять и передать Маше в вагон не хватало сил. Понатужилась раз, другой – не смогла. Даже попыталась подпрыгнуть, но не смогла и этого.
Как вдруг Данилка взмыл из ее рук, взлетел. Нина оглянулась и увидала, что через ее голову взял мальчика и передает Маше в вагон – красный командир в длинной шинели.
– Не-е-е-е-т! – закричала Маша и убрала руки за спину. – Не-е-е-т, сыночка!
– Ты не ори, гражданка, – сказал военный. – Держи мальца.
Маша схватила Данилку, принялась обнимать, целовать и орать диким бабьим ором: «Нет! Нет! Нет! Нет! Нет!»
А Нина развернулась молча и, не простившись, пошла прочь.
Дальше у Нины не осталось никакого дела, ради которого следовало бы вставать, и Нина слегла. Надежда Викентиевна кормила ее, умывала, расхаживала по комнате, грохоча палкой, и читала лекции про то, что нельзя позволять себе слабость. Но Нина не пыталась встать и вскоре перестала разбирать слова.
Весна все не наступала. Было холодно как зимой. Надежда Викентиевна сожгла почти всю мебель и почти все книги. А весна все не наступала. Только в середине мая Надежда Викентиевна принесла откуда-то первую крапиву, сварила для Нины зеленых щей и скормила из ложечки. Но Нина не почувствовала вкуса. А по ночам все равно был мороз.
Нина проваливалась в сон, и ей снилась еда. Каша. Пшенно-рисовая каша, как варила в детстве бабушка, с сушеными жерделами, изюмом и черносливом. Блины. Тонкие масляные блины с соленым рыбцом и цимлянским лещом, как любил отец. Кисель. Густой, такой, что стояла ложка, кисель со сливками, как любила сама Нина в детстве.
Лишь иногда Нина выныривала из своих прекрасных снов, открывала глаза и видела разрушенную квартиру и тощую, как скелет, старуху в обвисшей одежде. Старуха склонялась над Ниной и кормила ее хлебом или пустыми щами, но сытости от них не наступало ни на мгновение, и Нина опять проваливалась в свои сдобные, съедобные сны.
Однажды Нина открыла глаза, была ночь, светила керосиновая лампа, ярко и весело горели дрова в буржуйке, а перед буржуйкой на корточках сидел и шуровал кочергой в огне – красный командир в длинной шинели.
Он закрыл печную дверцу, встал, взял банку тушенки, которая грелась на печной конфорке, подошел к Нине, зачерпнул десертной ложечкой теплого мяса из банки и дал Нине. Мясо было сладким. Нина потянулась съесть мяса еще, но командир в длинной шинели унес банку и снова поставил на печь.
Налил в стакан чая. Положил кусков пять сахара, старательно размешал. Опять склонился над Ниной и стал поить ее с ложечки сладким чаем. Потом опять взял тушенку с конфорки и дал Нине мяса еще ложечку.
Нина пыталась рассмотреть его лицо. Но не могла. Не различала черт. Он, кажется, говорил что-то, но Нина не могла разобрать слов.
Командир в длинной шинели снова присел к печке, открыл дверцу, подбросил еще дров. Потом снял шинель. Снял гимнастерку через голову. Разделся до кальсон и нижней рубахи. Подошел и лег к Нине под одеяло. Обнял ее. Прижал к себе. Поцеловал в голову. И сказал:
– Спи.
Андрей Геласимов
Идрицкая сила
К девичьей землянке Митя Михайлов подкатил королем. Он знал, что накануне из батальона связи прислали новенькую девчушку. По словам его закадычного друга Петра, который мельком видел ее утром в штабе, новая боевая подруга была очень славная. На похвалы, как и вообще на слова, Петр щедрым бывал редко, поэтому, оседлав полковничий мотоцикл, Митька первым делом помчался именно сюда.
По дороге он сделал крюк и заехал в расположение медико-санитарного батальона, чтобы и там покрасоваться перед кем надо, но здесь про него давным-давно всё уже было известно, и несолоно хлебавши он проследовал далее. Сестрички из хозяйства старшего лейтенанта Кучерова лишь посмеялись ему вслед, а темноглазая и злопамятная башкирка Раиса даже метнула в спину комком сухой грязи.
Нисколько не унывая, Митя поехал к связисткам. Он так сильно рассчитывал на эффект, который должен произвести сверкавший под ним трофейный мотоцикл командира полка, что про легкую неувязочку в медсанбате забыл почти моментально. Июльский ветер упруго бил ему в грудь, под колеса мягко стелилась укатанная фрицами проселочная дорога, тут и там мелькали аккуратные, как пряники, латышские хутора. Митя покачивался на пружинах широкого сиденья и, разинув от счастья рот, сверкал в ответ солнцу крепкими стальными зубами, вставленными вместо тех, что выбил ему когда-то рукояткой своего нагана один забайкальский милиционер.
Мотоцикл на целый час ему доверил сам полковник Бочаров. В родной 1‑й стрелковой роте давно уже знали про Митькины технические таланты, но теперь их оценили и в штабе полка. После вчерашней артподготовки, когда немцы неожиданно огрызнулись на недельное уже продвижение дивизии минометным огнем, трофейный механизм сильно посекло осколками, и Митя был призван пред ясные очи командования.
– Сможешь? – спросил его Бочаров, с печалью глядя на своего покореженного любимца, лежавшего на боку рядом со штабным блиндажом.
– Так точно, товарищ полковник! До самого Берлина дойдет, даже не сомневайтесь!
– Ух ты, какой бойкий. – Бочаров перевел на него взгляд и усмехнулся: – А мне доложили: ты из штрафников.
– Так точно!
– Мало оттуда кто бойким приходит… – Полковник вздохнул. – За что сняли судимость?
– Командующему армией самолет починил.
– Балабол.
– Никак нет! Товарищ генерал-лейтенант лично руку потом жал. Приказал немедленно из штрафной роты перевести в 1‑ю стрелковую. «Без тебя, – говорит, – Михайлов, не летал бы я в синем небе». Честное слово. Я после этого руку две недели не мыл.
Бочаров улыбнулся и покачал головой:
– Ну, ладно, не хочешь говорить – твое дело. Ты, главное, мотоцикл мне почини.
Когда Митька не без гордости доложил о том, что транспортное средство опять на ходу, довольный донельзя командир полка спросил, чего он хочет.
– Прокатиться бы.
Митька даже дыхание в тот момент затаил от собственной наглости, но Бочаров кивнул:
– Хорошо, сделай тут у штаба кружок.
– Мне бы чуток подальше, товарищ полковник.
Командир насупился, Митька подумал, что надо было соглашаться на кружок, однако в следующее мгновение вбежал ординарец. Он сообщил, что на проводе командир дивизии, поэтому Бочаров, устремляясь к связисту, лишь мимоходом махнул Митьке рукой:
– Через час вернешь мотоцикл. Не позже.
– Есть не позже!
Это и было то, что Митька по довоенной, еще лагерной привычке называл «фарт». Слова друга о вновь прибывшей связисточке настолько воодушевили его, что до знакомой землянки он долетел как на крыльях. «Славная» в устах молчуна Пети могло означать только одно – девушка, скорее всего, была похожа на артистку Валентину Серову. Перед началом наступления на Идрицу в часть привозили фильм «Жди меня», и бойцы, сгрудившиеся вокруг передвижки, то и дело требовали у киномеханика останавливать ленту и прокручивать заново эпизоды, в которых на экране появлялась эта «девушка с характером». Тот момент, когда она выходит к собирающемуся на фронт мужу, а на голове у нее сдвинутая набекрень фуражка военного летчика, был показан четырнадцать раз. Его бы смотрели и дольше, но приехавший с кинопередвижкой чужой старшина пригрозил отменить кино.