Уж не знаю, как ему удалось справиться со всеми нами, но как-то, то ли вдруг, то ли постепенно, актеры под его влиянием начали как ненормальные вести общественную работу. Потом он заставил нас учиться — я сама чуть ли не все время училась в политсеминаре, который Борис Михайлович организовал для актеров. Ну, короче говоря, он нашел на нас управу или подобрал ключи, действуя ловко и бескорыстно, как дьявол.
Только теперь, сто лет спустя, я стараюсь вспомнить: как же все это происходило?
По-моему, он начал с «капустников». Существовало когда-то такое слово. В нашей памяти оно не было связано ни с чем. Но старые актеры рассказывали, что до революции во время Великого поста актеры со всей России съезжались в Москву, как на ярмарку невест. Тут они встречались с антрепренерами, получали ангажементы (тоже слово, безвозвратно ушедшее куда-то), то есть получали приглашения на работу на летний или зимний сезоны (иногда актеров нанимали посезонно) или на какой-то другой срок. И знаменитые, и маленькие актеры переходили из одной труппы в другую, переезжали из одного города в другой. Были знаменитые антрепризы Соловцова, Малиновской, Блюменталь-Тамарина, Аксарина и другие.
Денег у актеров было мало, ехали в Москву на последние, ели постом — постное, например капустник — такое было блюдо, самое дешевое. Но, конечно, встречались, общались, рассказывали друг другу про все смешные происшествия за целый год, про разные свои встречи и забавные истории. Получались как бы маленькие сценки, которые передавались дальше и повторялись с добавлениями.
Вот будто бы отсюда и получилось название «капустник».
Потом Художественный театр продолжал устраивать такие вечера — «капустники» — у себя в театре, потом Театр Вахтангова, Театр Сатиры, и затем это стало традицией. А потом было забыто на долгие годы.
Вот хитрый Б. М. Филиппов собрал нас как-то и предложил сделать такой спектакль-«капустник» для актеров Москвы. Все сразу обрадовались и стали трудиться с таким усердием, что приходилось работать ночами: ведь все были актерами разных театров: и Иван Семенович Козловский, и Максим Дормидонтович Михайлов, ну и, конечно, Плятт, Абдулов, Корф, Рудин, Пыжова, которая однажды, часа в четыре утра, когда мы вышли на улицу с ночной репетиции, сказала мне, как после бала у Фамусова:
— Когда-нибудь с «капустника» — в могилу!
А в 10–11 часов утра все актеры, свежие, веселые, уже являлись в свои театры на репетицию как ни в чем не бывало. И все это делалось для того, чтобы порадовать потом этим спектаклем своих товарищей.
«Капустники» были театральным событием. Происходили они в ЦДРИ или в ВТО. А среди зрителей такие великие актеры, как Москвин, Немирович-Данченко, Михоэлс, Охлопков, Тарасова, Тарханов, Пашенная — и Малый театр, и Большой. Спектакль готовился для одного раза. И авторы, и актеры трудились над каждым словом, ведь каждое должно было попасть в точку — промахи не прощались.
Ну вот. За это же время Б. М. Филиппов успел заставить актеров стать активными членами-общественниками Дома работников искусств. А затем — заседать в правлении и только об этом думать, составлять планы работы Дома, обсуждать эти планы, вносить предложения и бесконечно заседать.
Тут же, рядом с нами, вовсю старались и мучились художники, музыканты, режиссеры. Художники также азартно работали и в правлении.
Почти то же самое делал с актерами и директор ВТО А. М. Эскин. Поэтому иногда актеры неслись с совещания в ЦДРИ на такое же совещание в ВТО. Как Барсова, Москвин вели эти совещания — надо было видеть! Секретари только успевали взмахивать перьями (вечными), ведя протокол.
А вечерами — «мероприятия», одно за другим, всю неделю. Устраивались спектакли в форме судов, очень популярные в то время. Судили героев литературных произведений или их создателей. В ЦДРИ, например, судили авторов, не пишущих женских ролей. Как полагается, был председатель суда, прокурор, защитник и два секретаря: секретарь суда и секретарь туда (О. Пыжова и Р. Зеленая).
Каждый старался принести в Клуб новую затею, новую выдумку. На самых праздничных вечерах выступал хор, созданный И. М. Москвиным. В нем пели только народные и заслуженные артисты (тогда их было значительно меньше, чем сейчас; а еще точнее — имена их были наперечет). И когда открывался занавес, зал издавал удивленно-восторженный вопль. И начинались «узнавания»:
— Смотри, Берсенев!
— Где?
— Вот, вот, за Михоэлсом!
— А это кто? Батюшки! Да это Собинов!
Так в хоре можно было увидеть и знаменитых мхатовцев, и других любимейших артистов.
Огромным успехом пользовались старые народные песни, в том числе — солдатские. Шлягером была «Соловей, соловей, пташечка». С ней, залихватски маршируя, хор уходил со сцены.
А на следующий день, согласно календарному плану, проводил следующее мероприятие Ф. Кон — деятель международного рабочего движения, коммунист-ленинец, журналист, знаток искусства, одно время руководивший сектором искусств Нарком-проса. Феликс Яковлевич Кон полюбил ЦДРИ, а актеры полюбили Кона за то, что он, человек немолодой, скорее даже старый, не был старомодным, легко воспринимал шутки и смеялся больше всех, когда С. Образцов, сделав куклу — пародийный портрет Феликса Яковлевича, — читал доклад, имитируя его голос и польский акцент. Ф. Кон хотел приблизить артистов к героям новой драматургии — рабочим первой пятилетки, чьи образы актеры должны были раскрывать перед зрителями. Он и Б. Филиппов устраивали в ЦДРИ встречи с рабочими, просмотры спектаклей и их обсуждение.
Общественная работа кипела весь сезон то в ЦДРИ, то в ВТО. Это соперничество между Б. Филипповым и А. Эскиным только помогало делу. И к тому же само оно было предметом шуток на различных вечерах и просто так. Я однажды вошла в кабинет к Борису Михайловичу. Маленький Филиппов сидел за своим непомерно большим столом, на котором стоял громадный письменный прибор, купленный ЦДРИ, вероятно, на аукционе. Там было столько чернильниц, пресс-папье и других предметов, что они занимали почти весь стол. Потом они постепенно исчезали — может быть, их разбирали на память? Хотя стакан для карандашей был величиной с хорошую медную ступку. Чернильницы секретарши усердно наполняли чернилами, но писал Филиппов уже авторучкой (успел написать много книг и стать членом Союза писателей). Я вошла и сказала:
— Борис Михайлович, я сейчас была у Эскина, и он мне заявил, что, когда я помру, я буду лежать в ВТО.
Филиппов резко повернулся ко мне:
— Да что он, с ума сошел? Только здесь!! Только в ЦДРИ!!
И тут мы оба захохотали как бешеные. И этот разговор тоже имел большой успех у всех актеров, особенно у директора ВТО Эскина.
Потом Борис Михайлович усадил нас за парты учиться общественным наукам. И мы стали учеными, даже грамотными людьми, сдавали экзамены. Рассказать сейчас кому-нибудь — не поверят, как дорогая, милая Верочка Марецкая пришла к Борису Михайловичу и почти со слезами просила его:
— Я просто не могу! Борис Михайлович, помогите мне: завтра экзамен. Я ничего не успеваю! Ну что мне делать? Помогите!
Борис Михайлович подумал и сказал:
— Ну, ладно. Вот, Вера Петровна, я даю вам один билет. Вот, видите? Не волнуйтесь, выучите только один этот билет. Он будет лежать с краю. Вы его возьмете и по нему ответите.
Верочка схватила билет, поцеловала Филиппова, все выучила и на другой день ответила прекрасно. И вдруг кто-то из экзаменаторов попросил ее ответить только на один дополнительный вопрос — как она определит сущность фашизма?
Тут Марецкая закрыла лицо руками и закричала:
— Это такая гадость, такая мерзость, что я и говорить об этом не хочу.
Все засмеялись, ей поставили пятерку. И много других разных историй было, о которых теперь никто и не вспомнит.
А потом все творческие дома пошли за Б. М. Филипповым. Все директора строили программы по его методам, организовали разные клубы вроде «Хочу все знать» и т. д. Надо сказать, много сил и, как сейчас говорят, творческой фантазии внес Б. М. Филиппов в работу, в само понятие «директор Дома работников искусств». Он беспощадно, как зверь, учил своих помощников, требуя от них выдумки и ее безукоризненного выполнения.
С нами, актерами, Филиппов обращался не лучше, и все его боялись, несмотря на его маленький рост. В одном из «капустников» я пела, перефразировав модную тогда песенку Островского:
Смотришь ему вслед —
Ничего в нем нет!
А я все гляжу,
Глаз не отвожу!
Многие из нас долгие годы оставались членами правления ЦДРИ. Однажды шло заседание правления, на котором в очередной раз нас за что-то ругал ЦК Союза работников искусств. За столом сидели в основном бессменные, немолодые члены правления, поседевшие в творческих боях, хотя женщины, не желая сдаваться, были, как всегда, белокурыми, жгуче-черными или модно-рыжими. В своем выступлении я сказала:
Многие из нас долгие годы оставались членами правления ЦДРИ. Однажды шло заседание правления, на котором в очередной раз нас за что-то ругал ЦК Союза работников искусств. За столом сидели в основном бессменные, немолодые члены правления, поседевшие в творческих боях, хотя женщины, не желая сдаваться, были, как всегда, белокурыми, жгуче-черными или модно-рыжими. В своем выступлении я сказала:
— Вот сколько лет нас ругают, а мы даже и не обедали сегодня, сидим тут с утра, заседаем. Вы посмотрите на нас: хорошо еще, что женщины не седеют, а то все бы белыми стали.
Тут все стали смотреть на седых или седеющих мужчин и на «нестареющих» женщин и захохотали.
Ваша покорная слуга работала в правлении одиннадцать лет.
Дом Пешковых
Дело было так. Зазвонил телефон. Я подошла, и чужой голос очень ласково спросил меня, могу ли я сегодня поехать к Алексею Максимовичу Горькому. Он объяснил мне, что Алексей Максимович хочет видеть эту Рину Зеленую, про которую ему рассказывали и Максим, и Надежда Алексеевна, и А. Н. Тихонов. И Горький хочет посмотреть на меня. Он еще сказал:
— Это говорит Крючков. Я сам за вами заеду и отвезу вас к Алексею Максимовичу.
Я сказала:
— Хорошо, спасибо.
Как будто это обычное дело — ехать к Горькому!
В шесть часов Крючков заехал за мной на Тверскую, где я жила тогда, и мы поехали, по-моему, в Машков переулок. Потом, в пятьдесят третьем году, мы переехали в Харитоньевский переулок, а напротив, оказывается, именно Машков переулок (теперь улица Чаплыгина), и в той квартире, где я тогда встретилась с Горьким, живет Екатерина Павловна Пешкова. А я тоже Екатерина, и день ангела у нас общий — 7 декабря, а так как Екатерина Павловна относилась ко мне очень сердечно, каждый год она звонила мне в этот день, и я приходила к ней, и мы пили чай из особенно красивых, праздничных чашек, даже если ко мне уже собирались друзья есть именинные пироги.
Екатерина Павловна вызывала всегда во мне чувство особого, глубокого уважения и ощущение спокойствия, которое как бы исходило от нее всегда. Дел у Екатерины Павловны было необъятное количество, так как она всю жизнь вела громадную общественную работу и была организатором и председателем советского отделения общества «Красный Крест». А ее секретарша и заведующая делами пугала меня темпераментом и буйным выражением симпатии ко мне.
Но вот о чем я рассказываю. Значит, Крючков привез меня тогда в эту квартиру Алексея Максимовича. Там меня встретила Надежда Алексеевна, жена Максима, очень красивая женщина, на которую невольно залюбуешься. Мы сидели и разговаривали, и я будто ничего и не боялась. А ведь уже начала соображать, кого я увижу сегодня. Можно ли этому поверить? Бывает ли такое в жизни? А тут мы сидим и о чем-то толкуем, и вдруг входит в комнату, в столовую, Алексей Максимович и протягивает мне руку и говорит:
— Здравствуйте, Рина.
Трудно поверить: ведь с тех пор, как я научилась читать, я видела его портрет и имя среди других — Некрасов, Толстой, Чехов. У моих родителей в шкафу за стеклом стояли классики — бесплатное приложение к журналу «Нива», — там они все стояли рядом. Присылали сами книги отдельно, а их голубые, коричневые, зеленые с золотом переплеты — отдельно. Их полагалось переплетать, но наша мама этого не делала. Книжки просто вкладывались в переплеты и стояли в шкафу рядами. И было как бы все в порядке. Когда я добралась до них, то, конечно, стала вытаскивать книжки из переплетов, читала, а потом вкладывала в продолжавшие стоять на полке переплеты, нисколько не беспокоясь, что в Чехова мог попасть Некрасов. А томики стояли в шкафу — «как у людей».
И вот входит Горький (как если бы вдруг вошел Достоевский или Лермонтов) и сел за стол. Ему наливает чай Надежда Алексеевна. И мне. Мы сидим за столом и разговариваем. Потом, немного погодя Алексей Максимович говорит:
— Тимоша, — так он называл Надежду Алексеевну, — может быть, Рина расскажет нам то, что она читает о детях?
— Конечно, Алексей Максимович, — отвечаю я, — если вы хотите.
И я собираю все актерское самообладание. Читать в переполненном Колонном зале или в Политехническом актеру легче, чем перед пятью, десятью или одним человеком, который смотрит на тебя в упор, не давая возможности забыть, что ты — уже не ты, а четырехлетний человек, который беседует со взрослым.
И вот я, забыв обо всем, как всегда на сцене, читаю Горькому крохотные новеллы. Это были почти первые мои записи о детях. Алексей Максимович слушал внимательно и растроганно. Читала я хорошо, и чистый мой детский голос звучал правдиво и трогательно. Я рассказывала еще и еще. Алексей Максимович смеялся от души, и несколько раз слезы навертывались на его голубые глаза. Он удивлялся, что ни разу не слышал меня на сцене, хотя несколько раз бывал на концертах.
И тут я, к сожалению, вспомнила совершенно некстати, что мне рассказывали о восторженном отзыве Горького в газете об одной немецкой эстрадной актрисе, Tea Альба, которая гастролировала в Москве. В те годы очень часто в программы включались иностранные номера. Приезжали танцоры, певцы, фокусники, акробаты. И вот в одной из программ был такой необычный номер. На сцене стояла большая черная грифельная доска, а исполнительница, взяв в обе руки по куску мела, под музыку писала на ней двумя руками сразу совершенно разные тексты по-русски и по-немецки одновременно. Это было очень эффектно, и неожиданно, и шикарно. И сама она — пышная, эффектная и белокурая.
А мы-то все, наши актеры, выдумывали, бились над каждым номером, а нам говорили: «Нет, не годится. Нет, это мелко, типичное мелкотемье. Это — нельзя, это — безыдейно, это — не пойдет». Какие уж тут грифельные доски. И в прессе, бывало, кроме ругани, не найдешь ни слова доброго о нашей эстраде в те времена.
Конечно, номер немецкой актрисы был отличный, производил впечатление. Техника — удивительная, придумано остроумно и делалось с блеском, почти как фокус. Но получить такую высокую оценку в газете — от кого? От Максима Горького!
И вот тут, когда мне нужно было хорошенько промолчать, я сказала, что совершенно не нахожу в этом номере ничего прекрасного. Разумеется, удачная находка, блестящая техника — да. Техника, память и техника. Но этому можно научиться, талантом это назвать нельзя. Тимоша смотрела на меня удивленно: что это я несу? с кем спорю? Я все-таки замолчала.
Теперь необходимо сказать, что, когда в детстве я читала сказки, а я их читала всегда, я твердо верила в существование фей и волшебников, никогда никаких сомнений в этом не появлялось. И каждый раз меня бесило, что ни один герой в сказке не мог толком ответить, чего именно он хочет, какие у него три желания. Каждый раз какая-то чушь получалась.
И вот, во избежание подобного случая со мной, у меня всегда было заготовлено три желания, чтобы не растеряться, когда спросят. Желания менялись время от времени, но я всегда помнила о них. Была полная уверенность, что когда-нибудь меня про это обязательно спросит знакомая фея. Но и со мной произошло все так, как полагается в сказке.
Алексей Максимович, сидя рядом со мной, спросил:
— Ну, Рина, скажите-ка мне, что же я могу для вас сделать хорошего?
Спросил так просто, как полагается в сказке: ну, говори, какие у тебя три желания?
И тут я, не нарушая законов сказки, сказала, как простодушная сказочная дурочка, что у меня все хорошо, лучше быть не может, ничего мне не надо. А как раз в это время было много непреодолимо ужасного: театр выгоняли из Дома печати, и пока еще не было нового помещения, и надо было, чтобы кто-нибудь заступился, замолвил словечко; мы с мамой и сестрой ютились в какой-то полуподвальной комнатенке; а еще были временные затруднения с едой, в магазине нечего было купить, все шли в торгсин, сдавали разное серебро или золото и получали талоны на продукты, а у нашей мамы ничего быть не могло.
Но в эту минуту я забыла обо всем, все казалось необыкновенно прекрасным: я сижу рядом с Горьким, могу дотронуться до него рукой. Чего еще можно хотеть? О чем просить? Все будет хорошо, и так все обойдется.
Когда я уходила — Крючков вез меня домой, — Алексей Максимович сказал мне, что удивлен моей смелой идеей: со сцены рассказывать взрослым о детях, что на это еще никто не решался — говорить от лица ребенка так, чтобы зрительный зал поверил. Еще он сказал: «Когда искусство, показывая жизнь, вносит в нее каплю вымысла, оно делает изображаемое более правдивым, чем сама жизнь».
Судьба позволила мне еще несколько раз встречаться с Алексеем Максимовичем. Я бывала в доме на Малой Никитской (сейчас улица Качалова, а Качалов тогда шел по Тверской, которая еще не была улицей Горького; он шел, выделяясь среди толпы, и люди оборачивались на это создание природы, на высокую его, статную фигуру, гордую голову с добрыми глазами, в которые хотелось смотреть, чтобы понять, как он думает о тебе, обо всем; Качалов шел в свой Брюсовский переулок — переулок назвали именем Брюса, сподвижника Петра, теперь этот переулок стал улицей Неждановой, во-первых, а во-вторых, мне никогда не понять, почему нужно называть переулок улицей и зачем).