Весною того же самого, 1919 года в бывшем особняке графини Уваровой, где размещался Московский комитет РКП(б), разорвалась бомба. Если верить свидетельству коменданта Кремля Малькова Петра Дмитриевича, съевшего не одну собаку, а целую, в общем-то, псарню в борьбе за великое дело, взрыв был организован членом ЦК левых эсеров Донатом Черепановым и шайкой его, называвшей себя «кружком анархистов подполья».
«Я и не сразу заметил в горячке, – вспоминал незадолго до своей кончины в 1966 году Мальков Пётр Дмитриевич, чудом покинувший особняк графини Уваровой за семь минут до взрыва, – когда приехал Феликс Эдмундович. Всего вернее, приехал он одним из первых, когда я вместе с другими разгребал развалины. Мы извлекли из-под обломков девять трупов, ещё трое вскоре умерли от ран. Погибло двенадцать большевиков: Загорский, Игнатова, Сафонов, Титов, Волкова… Пятьдесят пять человек было ранено. Сразу по прибытии на место Феликс Эдмундович начал расследование обстоятельств злодейского преступления. В сопровождении группы чекистов он тщательно обследовал садик, прилегавший к зданию Московского комитета со стороны Большого Чернышевского переулка».
Вот с «садика» и началось. Ведь кем были эти эсеры? Гуляки, шпана, анархисты, отребье. Отсюда и садик: там, в гуще сирени, сидели они, развалясь на скамейках, потом шли к графине чесать языками. Пить кофий с ликером, готовить анархию. Дом знали прекрасно и садик – не хуже.
На следующий день взяли их, допросили. Признались и всё подписали, конечно. Допросы провёл Сахарчук, крепкий парень: всегда знал, что делает.
В честь погибшего от взрыва секретаря Московского комитета РКП(б) Загорского Владимира Михайловича, человека редкого обаяния, прожившего множество лет в эмиграции (всё в той же молочной и тучной Швейцарии!) и лично в Швейцарии знавшего Ленина, Троице-Сергиеву лавру назвали, в конце концов, просто: Загорском.
О, если бы этим и кончилось! Если бы не поволоклось – кровью поволоклось, чёрными её ручьями, криками её располосованными – по всей задохнувшейся страхом стране не поволоклось от судьбы до судьбы, от брата к брату, от слова до слова, и начало всё умирать внутри жизни и гнить внутри света, чернеть и гноиться! Пришли те: «со всякою силою…» Их тьма была, тьма! Размножались от ветра…
Дина Форгерер на следующий день после своего приезда в Москву в лёгких заграничных ботинках – совсем не по снегу и не погоде – побежала проведать Варю Брусилову, которая недавно родила сына и теперь тревожилась по поводу своего мужа Алексея, служившего где-то у красных. Вернувшись от Вари, она сразу же, не снимая промокших башмаков, красная от холода, постучалась к сестре. В детской, где Таня кормила Илюшу, топилась печка, и было тепло, сладко пахло ванилью.
– Откуда у нас здесь так пахнет? – спросила Дина Форгерер.
– Ваниль, – усмехнулась Таня. – Алиса на что-то сменяла. Пришла, принесла домой целый мешочек. Теперь добавляем в еду понемножку. А я для Илюши держу в этой комнате, ему запах нравится…
– Приятный, – согласилась Дина и быстро опустилась на корточки перед сидящей на диване сестрой, снизу обхватила её обеими руками. – Татка, здесь жить невозможно!
Илюша облизал большую серебряную ложку с вензелем.
– Вот умница моя, – сказала Таня и поцеловала его, сдёрнула салфетку с тонкой вытянутой Илюшиной шеи и краешком этой салфетки вытерла ему рот. – Ведь правда же: вкусно? А ты не хотел.
Она посмотрела на сестру, словно извиняясь перед ней.
– Он иногда не хочет есть. А я не могу ему объяснить, что сейчас нельзя так. Нельзя ничего оставлять. И выплёвывать тоже нельзя. Нам и разогреть даже не на чем.
– Танюра! – Дина стиснула Танино лицо в ладонях. – О чём ты сейчас говоришь?
– А ты о чём? – тихо спросила Таня.
– Я о жизни! – надавливая голосом на слово «жизнь», ответила Дина. – Вы просто сошли все с ума!
– Ты только приехала, Динка, – прошептала Таня, положив свои ладони на её руки, – ты не всё поняла.
– Нет, я поняла! Я поняла ещё в Финляндии, у мамы. Она ведь ни за что не хочет в Москву.
– Зачем ей в Москву? Мы же ей не нужны!
Дина вжалась лицом в Танины колени.
– А от тебя-то как пахнет, Татка! Духами какими-то дивными.
– Но я не душилась, – простодушно возразила Таня. – Это, наверное, от платья…
– Да нет, от тебя всегда так пахнет. Свежестью, а никакими не духами. И от мамы тоже. Это у вас кожа такая.
– А от тебя знаешь как пахнет? – усмехнулась Таня.
– Не знаю. А как?
– Черёмухой. Только холодной, замёрзшей. Не сильно, как летом, когда уже жарко, а так, как вначале, слегка…
– Послушай, а если мы все здесь умрём? Какая черёмуха, Татка? Мне Варя сказала…
Дина замолчала, поднялась с пола, села на диван.
– Помнишь, я тебе рассказывала, как она на спор Оку переплыла под грозой? Она ничего никогда не боялась. Алёшу в августе арестовали и полгода держали в тюрьме. Из него там всё, как Варя сказала, «выколотили». Она говорит, что он бы ни под какой пыткой не пошёл к красным, а пошёл он только из-за отца, из-за генерала. Они его на этом и подцепили. Алёша ведь тоже бесстрашный. Он мальчишкой был, а уже тогда пешим стрелковым эскадроном командовал. Он точно такой, как отец. Вся порода такая.
– А что с генералом? Он где?
– Здесь, в Москве. Его арестовали прямо в госпитале. Его ранило – в дом попал осколок снаряда. Генерал долго валялся в госпитале, думали, что придётся ногу отнять. Варя его выхаживала. Его арестовали в конце лета, но вскоре отпустили, и он прямо сказал ей, что теперь перейдёт к красным, потому что брата тоже арестовали из-за него и Алёшу. Не из чего, короче, выбирать. Варя тогда ему сказала, чтобы он этого не делал, потому что всё равно после такого поступка жить не сможет. А он достал Алёшину детскую карточку, поцеловал и говорит: «Нет, Варенька, смогу».
– Господи!
– А как же ты думала? – сверкнула глазами Дина. – Они ведь не идиоты! Вон папа твой нынче сказал: «Ох, умны! Ох, поганы!» И верно: умны и поганы. Брат генерала так и умер в тюрьме, а Алёшу выпустили, и он стал служить у красных. Понимаешь, почему? Понимаешь? Отец же! Старик, инвалид! Алёша прекрасно всё понял: отец это сделал ради него, а он, в свою очередь, – ради отца. Варя говорит, что он теперь командует кавалерийским полком, но она говорит, что ей каждую ночь снится, как он мучается, и письмо пришло от него – ужасное! Как будто не он написал. Варя пошла работать в контору на стройку, им есть совсем нечего. Ребёнок всё время болеет. С ним сидит бабушка, ты помнишь её? А дед только умер.
– Надо отнести им из Илюшиной одежды что-нибудь! – Таня засуетилась, полезла в шкаф, начала вытаскивать оттуда детские вещи. – Вот это и это… И это вот тоже. Пока Алиса не утащила на рынок! Она ведь всё тащит!
– Слава Богу, что у нас есть Алиса! – опять сверкнула глазами Дина. – Без Алисы вы бы тут все в лёжку лежали!
– Я знаю! Я решила, что пойду к папе в больницу медсестрой с начала лета… Илюша уже подрастёт…
– Если мы доживем до начала лета!
– Ты каркать приехала, Динка? Тогда уезжай! И муж твой, наверное, заждался!
– При чём здесь мой муж? У меня, кроме мужа, сестра есть! К тому же с ребёнком!
– Динка, – прошептала Таня. – Тебе что, с ним невмоготу?
– Мне? С кем? С Николаем? С чего ты взяла?
– Не знаю… мне так показалось.
– Тебе показалось! – Дина раздула ноздри и гневно откинула назад волосы. – Ты, Тата, очень похожа на маму! Та тоже блаженная! Она говорит: «Ах, как я надеюсь, что к лету весь этот кошмар закончится! Тогда мы опять будем вместе». Кто – вместе? С кем – вместе? Она твоего отца второй раз бросила, а он ведь смолчал! Не заметил!
– Прекрасно всё папа заметил, – прошептала Таня.
– Я знаю! – И Дина вдруг всхлипнула, изо всей силы закусила губу. – Я знаешь чего боюсь?
– Чего ты боишься?
Дина огненно покраснела и посмотрела на сестру умоляюще, тем взглядом, который был общим для них обеих: исподлобья, низко опустив голову.
– А вдруг это не ты, а я похожа на маму? Вдруг я его тоже бросила? И сама себе не признаюсь? Ищу причины, объяснения?
– Ты разве не собираешься к нему возвращаться?
– Да, Господи, разве я знаю! – Дина вскочила с дивана и, как тигрица, заметалась по комнате. – Я его иногда до беспамятства люблю! Вот он заболел три месяца назад в Риме, я стала за ним ухаживать. Кутала его в плед, термометр ставила, кормила по часам. Сама ему бульон варила – научилась, мы там на квартире жили, – причёсывала его. – Она вдруг покраснела, всплеснула руками и засмеялась. – Он лежит на кровати, жар, знобит его, а я сижу рядом, отпаиваю его с ложечки, волосы ему на прямой пробор расчесала… Он смеётся и говорит: «Всё в куклы играешь!». Я говорю: «Я же тебя лечу!» А он: «Ну играй, играй! Лишь бы не скучала! Я всё от тебя потерплю». Ах, Господи! – У неё задрожали губы. – И как хорошо было! А потом он поправился, и опять…
– Что: опять? – глядя в пол, пробормотала сестра.
– Я не хочу, – плача и раздувая ноздри, прокричала Дина, – не хочу, чтобы из меня делали какую-то вещь, какую-то куклу!
– Ребёнка разбудишь! Не кричи!
Дина испуганно зажала рот обеими руками:.
– Не буду, не буду! Мне иногда кажется: лучше бы я в монастырь постриглась, ей-богу! Не могу я быть ничьей куклой!
– Какие сейчас монастыри? Что ты мелешь! Давно разогнали.
– Да, верно, – пробормотала Дина. Потом прижалась к Таниному уху и зашептала: – Татка, в итальянских газетах писали о том, что «они» сделали с царём и всеми детьми. И о великой княгине Елизавете Федоровне тоже. Я только не знаю, правда ли. Неужели можно было вот так просто – взять да убить?
– Наверное, можно, – еле слышно ответила Таня. – Ты знаешь, что папа дружил с Евгением Сергеевичем?
– С каким Евгением Сергеевичем?
– С доктором Боткиным. Хотя папа всю жизнь работал в Москве, а доктор Боткин в Питере, но они учились вместе в Медицинской академии и там подружились. Евгений Сергеевич однажды приехал к нам со своим старшим сыном Митей, который поступил тогда в Московский университет. Года за четыре до начала войны, я ещё девочкой была. И они с папой много разговаривали, очень много и очень откровенно, потому что…
Она замолчала.
– Почему? – требовательно спросила Дина.
– Потому что от Евгения Сергеевича только что ушла жена. Влюбилась в какого-то студента, лет на двадцать её моложе, из Риги, и ушла. Бросила четверых детей. Митя был самым старшим, а трое других – два мальчика и девочка – совсем маленькие. Я думаю, что Евгению Сергеевичу нужно было просто поделиться, просто поговорить с кем-то, кто может это понять. Ну, а папа…
– Я понимаю! – вспыхнула Дина.
– Потом Митя погиб в самом начале войны. Кажется, в декабре. Он бросил университет и тоже пошёл на фронт, как мой Володя… Доктор Боткин приехал тогда в Москву. У Мити была уже жена в Москве и две дочки. Он погиб, когда прикрывал отступление казачьего полка, где служил хорунжим… Получил Георгиевский крест посмертно. Евгений Сергеевич пришёл к нам в этот день и напился. Я хорошо помню. Он пришёл, мокрый, голодный, – погода была: ужас, а он почему-то не взял извозчика, от самого госпиталя шёл пешком, – и говорит папе: «Дружище, а выпить у вас не найдётся?» И выпил весь запас папиного спирта. Потом залёг на диван, поспал два часа. Проснулся, вымылся, побрился. Вошёл к нам с Алисой в детскую – трезвый, спокойный, – поцеловал Алисе руку, а меня в голову. Он был великаном. Огромного роста, с очень широкими плечами.
– И что?
– И папа проводил его к поезду.
– Да я не об этом! И что с ним случилось?
– Говорят, что его тоже убили. Что ему предлагали уехать с Урала, обещали работу в московской больнице, практику. А он отказался. И его убили вместе с царём. А в газетах сообщили только, что «казнён кровавый палач Николай Романов». А про семью – ничего. Потом написали, что царица с сыном «эвакуированы в надёжное место». А про великих княжон совсем ни слова, как будто их и не было никогда. Одни слухи…
Обе замолчали.
– Тата! – громко сказала Дина и тут же испуганно оглянулась на спящего Илюшу. – Нужно уезжать. Из Одессы можно сесть на пароход, он идёт в Турцию. Всем вместе: с Алисой, и папой, и няней. Коля мой сейчас работает, у него контракт в берлинском театре, мы прокормимся.
– Папа никуда не поедет, он своих больных не бросит. С Алисой тоже непросто. Однажды она сказала, что очень боится здесь жить. Папа у неё спросил: «Чего вы боитесь, Алиса Юльевна? Я за вас – горой!» А она говорит: «При чём здесь вы? Я не вас, я за вас боюсь! Помните, – говорит, – как мы с вами попали на ярмарку?» А это действительно было: мы ехали в Крым, и в поезде что-то сломалось. Мы пошли гулять и попали на ярмарку. Мне было весело, я всё время хохотала, папа тоже, а Алиса вдруг остановилась как вкопанная и стала просить, чтобы её поскорее отвели обратно. Она потом сказала папе, что её больше всего испугали нищие, и, пока она этих нищих не увидела, она ничего в России не понимала. А как увидела, так всё поняла.
– Что она поняла?
– Там нищие стояли вдоль дороги. Ты ведь никогда не видела церковные картинки, нет? Лубочные? Ах, ты же у нас иностранка! У няни их много, в сундучке. Там и дьяволы нарисованы, и святые, и мученики. Как бесы людей искушают, как грешники в адских котлах кипят, а великомученицам глаза выкалывают, ну, много такого. Они очень яркие, эти картинки, но такие страшные, знаешь… Похожи на нынешние плакаты…
Таня вдруг ахнула и покраснела.
– Да, очень похожи! Как же мне раньше в голову не пришло! Тогда, на ярмарке, всё это словно ожило. Нищие эти… Ну, вот представь: стоят вдоль длиннющей дороги старики, такие засушенные, как будто они в своих киевских пещерах тысячу лет пролежали, слепцы, худые, как скелеты, а бывают и толстые, мордастые, не поймешь, слепой он или притворяется, и карлики, – такие, как таксы, знаешь? Как будто осели на задние ноги. Горбунов ужасно много, и горбы у них острые-острые, как будто заточены. А эти старухи! Безносые, с палками, руки чёрные, зубы редкие, лошадиные. Так в книжках Смерть рисуют. И все они чего-то просят, просят, за платье тебя хватают, пальцы у них ледяные, мокрые, и всё поют про какого-то гнойного Лазаря, про Алексея Божьего человека, который сам себя захотел помучить, обвязался цепями и всю жизнь в пещере сидел… Голоса тонкие, гнусавые, как будто у них в горле какая-то слипшаяся вата… Алиса, как их увидела, так и застыла. «Вот, – говорит, – чего я здесь боюсь. У русских слишком много сумасшедших. Этого стыдиться нужно, а русские этим гордятся».
– Сумасшедших везде хватает, – спокойно ответила Дина и помолчала. – Так ты что, думаешь, она уехать не захочет?
Таня отрицательно покачала головой:
– Она папу ни за что не оставит. Ни папу, ни няню. Алиса – железная. И потому не оставит, что всё поняла и ужасно боится.
– Танюра! – вдруг быстро спросила Дина. – А доктор твой как?
Таня залилась густой тёмной краской.
– Мой доктор? Ну, как… Я знала, что ты спросишь. Я без него никуда не поеду.
– Татка! – Дина широко распахнула глаза. – Ведь он же женат!
– И что? – пробормотала Таня. – Да, они живут в одной квартире. И сын вернулся. Их того гляди «уплотнят», подселят к ним кого-нибудь, он сам говорит.
– При чём здесь: «подселят»? Я же не об этом!
– О чём ты?
– О том, что ты ему всю жизнь отдала, а он…
– Он тоже мне отдал всю жизнь, – вдруг упрямо сказала Таня и так же, как сестра, посмотрела исподлобья.
– Зачем это нужно! – с тоской воскликнула Дина и заломила руки, что вышло немного театрально, но очень уж горестно. – Зачем это нужно: всё время какие-то жертвы! И как будто от этого кому-то станет легче! Твой Александр Сергеевич не может развестись с женой, потому что она вроде бы больна, и сын у них, и я не знаю, что ещё…
– Кто сейчас разводится? – прошептала Таня. – Это – то же самое, как в монастырь уходить. Ты как будто забываешь, в какие мы времена живём!
– А раньше ему что мешало? – огрызнулась Дина. – Нет, но я же не только о нём говорю! Все всегда чем-то друг другу жертвуют, а при этом ненавидят друг друга, смотреть друг на друга не могут! И так доживают до самой до смерти! Я сказала Николаю Михайловичу, когда он поправился, что я ни дня не останусь его женою, если я пойму, что…
Она сильно побледнела и отвернулась. Таня вопросительно приподняла плечи, но ни о чём не успела спросить: в дверь постучала Алиса Юльевна, сказала, что каша готова и нужно поесть, пока всё не остыло.
У Ленина и бывшего его озёрного друга Зиновьева начались решительные разногласия по поводу партийной политики. По правде сказать, Ленин немного испугался. Во-первых, в него всё же Фаня стрельнула. А если мне вдруг возразят, что не Фаня, так точно ведь кто-то стрельнул. Для Фани стрельнуть было трудной задачей, поскольку она, пребывая на каторге, почти до конца потеряла там зрение. К тому же известно, что, будучи зрячей, в руках никогда не держала оружия. А тут пусть не насмерть, но всё же попала.
И он испугался. Ещё бы не страшно!
Однако расправились именно с Фаней, хотя на заводе, где выстрел и грянул, самой этой Фани в тот день не случилось: она безотрывно учила на курсах работников будущих земств (была, как мы видим, большой фантазёркой: какие уж земства, зачем и откуда?).
Слепую безумицу быстро поймали – она и не пряталась, кстати! – и тут же, конечно, в ЧК на допросы. И сразу за подписью Якова Свердлова появилось знаменитое воззвание Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, открытое грозной строкою: «Всем, всем!» Короче: последней букашке и пташке. Тому, кто на смертном одре умирает, тому, кто ещё не родился, но должен. Родишься и слушай: объявлен террор всем врагам революции.
И дату запомни: 30 августа.
Бледного как смерть, широкоскулого Ульянова лечили от раны, а тощую, со впалою грудью и круглой гребёнкой в растрёпанных, но негустых волосах, преступницу Фаню везли уже в Кремль, чтоб там и казнить по всем правилам. Сам комендант Кремля, всё тот же Мальков Пётр Дмитриевич, взвалил на себя эту казнь.