Холод черемухи - Муравьева Ирина Лазаревна 17 стр.


– Идите и думайте. Bonne nuit! (Спокойной ночи!)

Краткость этого первого допроса поразила его не меньше, чем поведение и лицо следователя. Соседом Веденяпина по нарам оказался Николай Иванович Тютчев, внук великого поэта. От страха он тихо молился всю ночь, а утром спросил у Василия:

– Как вы думаете: нас всех расстреляют?

Василий увидел, что внук низковат, с большим светлым лбом, и в круглых глазах было что-то медвежье.

– А вас-то зачем? – спросил он у внука.

– А всех остальных? – пробормотал внук. – Хотите: напомню?

И начал читать:

Неохотно и несмело
Солнце смотрит на поля,
Чу! За тучей прогремело,
Принахмурилась земля.
Ветра тёплого порывы,
Дальний гром и дождь порой…
Зеленеющие нивы
Зеленее под грозой.
Вот пробилась из-за тучи
Синей молнии струя:
Пламень, беглый и летучий,
Окаймил её края.
Чаще капли дождевые,
Вихрем пыль летит с полей,
И раскаты громовые
Всё сердитей и смелей.
Солнце раз ещё взглянуло
Исподлобъя на поля,
И в сияньи потонула
Вся смятенная земля.

Дочитал и закрыл лицо руками.

– Это, наверное, Тютчев? – вежливо спросил Веденяпин.

– А кто же ещё? – глухо ответил внук из-под ладоней. – Он был монархистом, меня расстреляют.

Потом отнял ладони от щёк и засмеялся истерическим смехом:

– Если они меня выпустят, я всё им отдам! Все наши реликвии, вещи, картины! Всё, что осталось от деда и бабушки, все портреты. Даже икону Корсунской Божьей Матери отдам, фамильное наше сокровище. И сам буду тоже служить. Хоть сторожем в собственном доме, хоть кем… Но ведь всё равно расстреляют?

– Не знаю, – ответил Василий, всматриваясь в медвежьи глаза.

– А вы ведь такой молодой. Боже мой! Намного моложе меня! За что они вас? Да не отвечайте, не отвечайте! Я написал прошение на имя Ленина, мне говорили, что он был адвокатом или что-то в этом роде, он должен понимать! Я написал, что приношу в дар Советскому государству всё наследие Фёдора Ивановича Тютчева и в нашем бывшем доме, в Мураново, предлагаю устроить музей Фёдора Ивановича, где я готов совершенно бесплатно и бескорыстно работать… но он мне пока не ответил…

Ночью Веденяпина повели на допрос. В коридоре, освещённом маленькими лампочками, прямо на него вытолкнули человека, только что взятого из соседней камеры.

– Плотнее держитесь! – сказал конвоир. – Плечом подпирайте друг дружку! А ну, зашагали!

Он чувствовал жар чужого плеча на своём плече и чужое горячее дыхание рядом. Притиснутый к нему человек дышал тяжело и со свистом. За их спинами раздался выстрел, и тот, кто шёл рядом, упал, но упал он не сразу, а поначалу вцепился в его руку своею рукой и, падая, потянул его за собой, однако Веденяпин устоял, а только что бывший живым и так крепко дышавший, с горячим плечом человек опрокинулся навзничь, и на каменном полу, источая особенно резкий и густой в этом со всех сторон закупоренном коридоре запах, уже растеклась лужа крови. Веденяпин пошатнулся и остановился.

– Шагай, шагай! – приказал конвоир. – Пока мы тебя не прикончили так же!

Эта была не первая, не вторая и даже не сотая смерть из тех, которые ему выпало увидеть за четыре года, но страшная близость, телесная близость незнакомого человека, секунду назад с таким жаром и свистом дышавшего рядом и смешивающего своё дыхание с дыханием Веденяпина, вдруг что-то с ним сделала. Что? Он не знал. Как будто одновременно со смертью этого человека закончилась часть его собственной жизни. Он продолжал идти по коридору, освещённому редкими лампочками, он знал, что его ведут на допрос и что это тюрьма, но на этих простых вещах обрывалось всё то, в чём он был почему-то уверен. Он начал вспоминать свою жизнь, пытаясь привести в порядок хотя бы цепочку недавних событий, но вдруг ощутил, что вокруг пустота, он не понимает уже ничего и даже не знает, что значит «родился».


Весна в Берлине была чудо как хороша. Но, кроме весны, в жизни задержавшихся в этом городе русских людей наступило какое-то лихорадочное оживление. У всех появились вдруг планы. Солнце припекало так сильно, что женщины начали разгуливать по улицам без пальто, и в моду стремительно вошли брючные костюмы, мужские галстуки и короткие стрижки. Все были или казались красавицами, так шли женским лицам и тёмные тени, и яркая до исступленья помада, и эти тяжёлые длинные чёлки. Неделю назад замелькала Тамара Карсавина, жена британского дипломата. Поползли слухи, что её пригласили на те же самые пробы, в которых уже сняли Каралли. Так кто же получит ведущую роль и станет партнёршей великого Рунича? Роскошная фильма готовится, чудо! Название: «Зверь-человек», не слыхали?

Вечером второго мая в «Медведь» пришли обе: Каралли с Карсавиной. Обе голые, если не считать легчайших вечерних платьев, сквозь которые ВСЁ просвечивало. Соски так торчали у Веры Каралли, что дамы в «Медведе» глаза опустили: ведь всё по эскизам известных художников, таких туалетов нигде и не купишь! У Тамары Карсавиной вырез на худой, с торчащими лопатками спине не только доходил до талии, но даже и ниже спускался, а юбка была столь развязно короткой, что часто мелькали подвязки на бёдрах.

«Медведь» так и замер: смотрели, как голые звёзды, отставив свои мундштуки и выжав из губ по цветочку из дыма, прижались друг к другу щеками. Шептались, конечно. Ну, здравствуй, Тамарочка! Верочка, здравствуй! Как твой англичанин? А как там твой Лёня? Кто? Собинов? Что ты! Давно уже в прошлом! Ах, вот как! Да, так, дорогая! А кто же сейчас? Да вон он сидит! Узнаёшь?

Тамара Платоновна вскинула фиолетовые ресницы и подошла к Форгереру, вильнув своим шлейфом, как рыбка виляет хвостом в тихом море.

Николай Михайлович тяжело поднялся навстречу, припал к её нежной горячей ладони.

– Письмо получила от Лёвушки, брата, – быстро заговорила Тамара Платоновна. – По дипломатическим каналам пришло. Сочувствую, Коля, всем сердцем. Нужно вашей жене оттуда выбираться. Страшные вещи Лёвушка пишет. Он, правда, всегда фантазёр был, лунатик, но нынче, я думаю, правду сказал.

– И что он вам пишет? – потянувшись рукой к запотевшей бутылке, пробормотал Форгерер.

Жена британского дипломата понизила голос до шёпота. Вера Каралли деликатно отодвинулась.

– И те, и другие сошли с ума, озверели. Мне вот в фильме «Зверь-человек» роль предлагают, а мне стыдно! Стыдно мне, Николай Михайлович, в детских играх участвовать! Вот там теперь звери, а вовсе не в фильме! А мы здесь гуляем… Несчастная наша Россия!

– Что брат ещё пишет? – перебил её Николай Михайлович.

– Брата очень приблизил к себе некто Блюмкин, любитель всяческой мистики и авантюрист. Он брата буквально замучил вопросами. А сам, как напьётся, выбалтывает чёрт знает что под горячую руку. Не Лёвушку же моего ему бояться! А брат мне сюда часто пишет и очень подробно, как будто дневник. Душа разрывается, а поговорить-то ему там не с кем. В ЧК работает некто Романовский, женатый на одной очень плохонькой артистке, она начинала со мной в балетном училище, я её с молодости знала. Противная, мелкая тварь, завистливая до крайности. Во вчерашнем письме брат мне рассказал такой случай: у этого Романовского в подчинённых работал какой-то Мясоедов, недоучившийся гимназист, очень ревностен был по службе. Расстреливал тоже, но больше всего любил обыски. И произошло какое-то недоразумение: этот самый Мясоедов налетел с обыском на квартиру артистки, подружки жены Романовского…

Вера Каралли всплеснула руками:

– Господи Боже мой! Какое счастье, что нас там нет!

– Да не то слово, Верочка! Не счастье, а чудо. Божественный промысел! Так этот Мясоедов нашел у артистки бриллианты, спиртные напитки, несколько очень дорогих отрезов, меха и всё это отобрал себе для личного пользования. Не будь эта артистка подружкой жены Романовского, никто бы ему и слова не сказал, но тут нашла коса на камень. Романовский узнал и рассвирепел. «В одиночку, – кричит, – мерзавца и расстрелять безо всякой пощады!» Но, вроде бы Блюмкин вступился. «Не стреляй, – говорит, – он отчаянный, мы его на самые опасные дела посылать будем! Он нам пригодится!» Брат пишет, что готовится какая-то экспедиция то ли к шаманам, то ли ещё куда-то, на Крайний Север, что ли, не знаю, но только оттуда никто не вернётся. Может, этих отпетых в подобные экспедиции посылают, а может, ещё куда-то…

– Нет, что про Москву брат вам пишет? – нетерпеливо спросил Форгерер.

– Тамара, ты не отвлекайся, дорогая, – с лёгкой иронией вставила Каралли, – у нас всё-таки законная супруга в Москве.

Николай Михайлович повёл на неё красным от лопнувших сосудов глазом.

– Да, Коленька, я понимаю! – воскликнула Тамара Карсавина. – Я сама как подумаю, каким опасностям Лёвушка подвергается, так меня в жар бросает! Я ему пишу: уезжай! А он всё медлит, не может решиться! То одно ему посулят, то другое, дергают, как куклу, за верёвочку! А ведь ещё месяц-другой, и поздно ведь будет! Сам написал мне, как Блюмкин ему проговорился, что верить нельзя никому: одни провокаторы! В ЧК знаете какой самый излюбленный метод? В камеру к заключённым подсаживают «наседку»!

И Вера Каралли, и Форгерер удивлённо посмотрели на неё.

– «Наседку»! – страстным шёпотом повторила Карсавина. – Это человек, который сидит в той же самой камере и заводит разговоры, чтобы как можно больше информации вытащить из заключённого. А потом, конечно, доносит куда нужно. А сколько там курьёзов, Господи! Страшно на улицу выйти: никогда не знаешь, вернёшься домой или нет! У брата был друг, врач, загнали его служить в Красную Армию – что делать? Жена, двое детей. Начал служить. Вдруг ночью машина и – сразу в ЧК. За что? За взятки, которые он якобы брал, освобождая от службы в Красной Армии. Сидит в одиночке. Потом случайно узнаёт, что по тому же самому делу ещё десять врачей арестовано, и все те арестованы, которые освобождение от службы получили. Однажды утром бросают ему в одиночку газету «Известия», а там список всех расстрелянных по этому делу! И в списке он видит свою собственную фамилию!

– Ошибка? – побледнела Каралли.

– Да никакая не ошибка! Всех их должны были ночью расстрелять, а в гараже, где расстреливают, места не было, там других расстреливали. А газета утром вышла со списком. Никто не подумал исправить.

– И что же? Его отпустили? – спросил Николай Михайлович.

– Кого там отпустят? Конечно, его расстреляли, но позже, на третьи сутки.

Форгерер подозвал официанта и расплатился. Официант, смазливый мальчик с усыпанным мелкими родинками лицом, ловко опустил деньги в карман, ловко и аккуратно пересчитал сдачу, поймал подброшенные Форгерером чаевые, быстро наклонил и снова вздёрнул прилизанную, чёрную, как у галчонка, голову.

– Вы воевали? – вдруг спросил его Форгерер. – Откуда вы здесь?

– На теплоходе «Корнилов» приплыли, – звонким голосом ответил мальчик. – С последним рейсом. Буря была, не приведи Господь! А воевать не воевал, не довелось, возрастом не вышел.

Николай Михайлович сгорбился и пошёл к выходу. Вера Каралли догнала его на улице.

– Коля! Вы, ей-богу, как ненормальный! Вы что, про меня забыли? Куда вы идёте?

– Домой, – буркнул Николай Михайлович.

Каралли мягко взяла его под руку.

– Я понимаю, что вы чувствуете, Коля, поверьте!

– Оставьте меня, – прошептал Николай Михайлович, – мне лучше побыть одному.

– Коля! Актёришка вы несчастный! Вам лучше побыть одному? А кто меня вчера умолял: «Ах, не оставляйте меня одного! Только не оставляйте меня одного!» Кто руки хотел на себя наложить?

Форгерер сморщился, будто лизнул лимон.

– Какие там руки! Пошлость какая! О Господи, Вера, неужели вы не слышите: ведь это всё фарс! Удрали мы с вами, вот и в ресторанах сидим, а там убивают.

Они остановились под фонарём, и видно было, как Вера Каралли сгорбилась и постарела на глазах.

– Мы спасаемся, Николай Михайлович, вот и всё.

– Крысы тоже спасаются, – резко ответил Форгерер.

Она помолчала, потом нежно и ласково попросила:

– Не убегайте от меня, я ведь вас не съем. Я вас даже от жены не уведу! Бросьте, Коля, ей-богу! Вам одиноко, мне страшно. Зачем нам сейчас расставаться?

Ночью Николай Михайлович проснулся и сел на кровати. Сквозь неплотно задёрнутые шторы пробивалась луна, и ранние робкие птицы уже пробовали свои вопрошающие голоса, отчего Николаю Михайловичу вдруг показалось, что он снова дома, в России, – быть может, на даче, а может, в усадьбе, – где тоже поют оробевшие птицы и пахнет травою… Но светлое это и тёплое чувство всплеснуло в душе и пропало: Форгерер вспомнил, что в России теперь революция, большевики, с которыми воюют белые, и кровь проливают и те, и другие, и будут её проливать ещё долго, но он, слава Богу, сейчас в безопасности… Тут Николай Михайлович отдёрнул одеяло и вскочил. Она ведь в России! А он в безопасности! В груди поднялась резкая разламывающая боль, и, схватившись обеими руками за сердце, он вышел в маленький коридор, потом на кухню, где медленно и тоскливо капала вода из плохо закрытого крана, сел на стул, согнулся и вдруг весь затрясся в рыданиях. Она была там, в этом аду, маленькая девочка, его жена! Он слизывал слёзы, поскольку давно отвык плакать, но они лились всё сильнее, затопляли лицо, широкие ключицы, голую, волосатую грудь, и руки его стали мокрыми. Он живо видел её перед собою: вот она стоит, в своём старом клетчатом платье, покусывая белыми зубами вздрагивающий лютик, и смотрит на него исподлобья. От солнца вспыхивают волосы, прилипшие к её потному лбу, приподнимаются брови, и страх в этих синих – нет, в этих лиловых – огромных глазах, детский страх! А вот она сидит с поджатыми ногами на диване и ест прямо из банки только что сваренное няней вишнёвое варенье: у неё ярко-румяные щёки, и растрёпанные свои волосы она отводит от лица рукою с зажатой в ней ложкой. Она отводит, забрасывает назад свои волосы, ловит его взгляд и вдруг так ужасно краснеет, до слез, до испарины! Он вспомнил венчанье, во время которого она отводила глаза, не смотрела на него, как будто ей было неловко, а когда он надел наконец обручальное кольцо на её длинный и худой, с обгрызенным заусенцем палец и священник сказал им: «Поцелуйте жену, и вы поцелуйте своего мужа», она вдруг широко раскрыла эти глаза, блеснула ими так, что он чуть не отшатнулся, и вдруг обеими руками обняла его за шею, притиснула его лицо к своему.

Николай Михайлович заметил, что сильно запахло черёмухой, и птицы в окне стали громче, живее, но он не заметил того, что давно громко разговаривает сам с собою и стонет, и в кухне уже не один, потому что прямо за его спиной застыла знаменитая на весь мир балерина Вера Каралли в длинной и прозрачной ночной сорочке, с распущенными, волнистыми, ярко-чёрными волосами, которые подчеркивают бледность её лица и недоумённо приоткрытого, без всякой помады, почти что бескровного рта. Наконец она переступила босыми ногами по холодному полу и дотронулась до его плеча. Николай Михайлович сильно вздрогнул.

– Коля, – прошептала Вера Каралли, – идите ложитесь. Вы рыдаете так, что мне страшно.

Форгерер обхватил её обеими руками и мокрым лицом прижался к её молочно-белому животу, отчётливо обрисовавшемуся под прозрачной сорочкой и напоминающему закрытый и узкий бутон тюльпана.

– Мне ехать пора, дорогая, – пробормотал он. – Пора собираться.

– Зачем вам так рано? – наклонившись и губами захватив прядь его поседевших волос, спросила Каралли. – Поспите хоть час.

– Нет, ехать в Россию, в Москву.

Каралли ахнула:

– В какую Москву? Из Москвы все бегут!

– Ну, что же мне делать… У них там никто не остался: пускай их бегут…

– Коля, да там заставы на каждом шагу! Вы же не будете, как князь Гвидон, то комаром, то мухой оборачиваться! Вас сцапают на границе и расстреляют, как немецкого шпиона. И вы ей совсем не поможете!

Николай Михайлович остановившимися глазами смотрел в одну точку и не возражал ни слова.

– Вы первый человек, Коля, который держит меня в объятиях и думает при этом о другой женщине! – Каралли закинула голову и крепче прижала к своему телу его ладони.

Он быстро опустил руки и пошёл обратно в спальню. Покусывая губы и слегка усмехаясь, Вера пошла за ним. Он сидел на кровати и застёгивал рубашку.

– Да подождите вы, месье Форгерер! – с досадой сказала она и села к нему на колени. – Вы, Коля, ей не изменяете! Разве вы меня любите? Нет. А я вас? И я вас. Мы просто товарищи, мы артисты, мы с вами друзья по несчастью. Ну, капелька, может, разврата закралась. Так это же капелька! Её в океане любви и не видно! Никто и разглядывать даже не станет! Мы с вами немножко погрелись, потёрлись слегка друг о дружку. Вы, кстати, знаете, что балерины – самые холодные женщины на свете? Я разве вам не говорила? Так я вам скажу. Нас почти с детских лет начинают поднимать мужчины. А как они нас поднимают? Вот так: между ног. – Она расставила ноги и показала, как поднимают балерин. – И там у нас самое твёрдое место! Железная кость! – Каралли засмеялась и поцеловала его нахмуренный лоб. – Я, Коля, вам вроде сестры. Ко мне ревновать – просто дикость.

– Замолчите, Вера, прошу вас, – сморщившись, сказал Форгерер.

Каралли встала с его колен и села рядом на постели.

– Я вас не удерживаю, кстати. – Она пожала плечами. – Хотите рискнуть? Ну, рискуйте. Но только сначала всё-таки напишите ей письмо и перешлите его через дипломатическую почту. Карсавина сделает. Она в этом может помочь, иначе письмо не дойдёт, перехватят. А вы не подумали, Коля, что ей ваше появление сейчас там, в Москве, головы может стоить?

– Алексеев, я слышал, приезжает сюда вместе с Немировичем, всю труппу везут на гастроли, – пробормотал Николай Михайлович. – Они собираются вернуться обратно, им там присвоили звание академического театра. Взяли под защиту государства.

– Ох, Константин Сергеевич! Купеческий ум, оборотистый! – засмеялась Каралли. – Тот ложного шага не сделает! Великий актёр, величайший! И Васька Качалов не промах!

Назад Дальше