Феофан замолчал, помрачнев.
— Что же дальше?! — невольно вырвалось у нас с Еремеевым.
— Вы, вот что, государи мои… Вы ведите меня к вашему командиру поскорей. Бутылей тех не прихватил — не до бутылей мне стало, как до места назначения добрались… Страшное дело, государи мои… Но гостинец вот достал. Везу… Недурной ли?..
Феофан проворно соскочил с козел, распахнул дверцу кареты. Приглашающим жестом раскрыл розовую, не в пример прочим частям тела, ладонь. Мол, сами смотрите.
Мы заглянули в карету. Еремеев восхищенно присвистнул.
Сперва мне показалось, что внутри находится ребенок, к маскараду вырядившийся в гражданский мундир и двууголку и для пущей важности нацепивший на маленький курносый нос пенсне.
Я присмотрелся. Это был человек вполне взрослый, с усами и бородкой клинышком. Малы были лишь его пропорции.
Маленький человек воззрился на нас через пенсне с ужасом. Промычал что-то. Говорить он не мог — рот его был заткнут скрученным платком. Лежащие на коленях маленькие ручки связаны веревкой.
— Важная птица, — с удовольствием сообщил Феофан. — Хоть и ростом с гриб-боровик, и не военный, но все там по струнке перед ним ходили. Чего не прикажет — все исполняют. Хоть звезду с неба, хоть чего… Жаль, я по-хранцевски ни в зуб ногой — но ужо в штабе-то небось разберутся. Вот он каков… мой гостинец.
Меня кольнула странная догадка — а я ведь, кажется, знаю, кто этот маленький человечек. Не военный, а хоть звезду с неба… Неужели?
Если моя догадка верна — вчерашний разговор с покойным Ржевским, весь этот муторный ночной кошмар… Всё это правда?
Оборони господи! Во что же мы ввязались?!
— Феофан, а что в Лычевке?
— В деревеньке той, что при монастыре? — Феофан пожевал толстыми губами, помрачнел. — Не знаю с чего и начать, сударь… Нету ее теперича, этой Лычевки.
— Как так?
Феофан раскрыл было рот, словно подбирая слова. Затем понурил голову.
— Христом Богом молю, родненькие! Дайте дух перевести от скачки. Как в штаб прибудем — всё расскажу обстоятельно… Страсть что творится там, в этой Лычевке.
— Ну вот что, — сказал я, теряя терпение. — Думаю, прежде чем везти эту важную птицу к Василий Давыдычу, не помешает мне задать ему пару вопросов. Но прежде давайте-ка отгоним карету вон к тому ельнику, а то стоим тут, будто посреди променада. Не ровен час подоспеют разъезды месье Ферро.
От меня не укрылось, как при упоминании этого имени вздрогнул находящийся в карете маленький человек.
* * *Не суждено было сбыться моим тайным надеждам на то, что поручик Ржевский, хоть и был храбрецом и моим спасителем, от ран помутился умом и весь наш ночной разговор — не более чем его бред.
Я владел французским в той мере, чтобы уверенно чувствовать себя в обществе, но военного допроса мне прежде вести не приходилось. Боялся, что позабуду какие-нибудь важные термины. Боялся, что не смогу толком сформулировать вопрос, вселяя в неприятеля не требуемое смятение, а неуместное совершенно веселье. Напрасно.
Маленький пленник Феофана принялся рассказывать, едва избавившись от кляпа. Он был напуган до полусмерти. И страх его относился вовсе не к факту пленения его русскими партизанами.
Он пребывал на грани помешательства. Ему давно хотелось выговориться. Он говорил и говорил, никак не заботясь о возможных для себя последствиях, никакого внимания не обращая ни на меня, ни на Феофана, ни на Еремеева.
Поручик Ржевский был прав во всем.
Маленького человечка звали Винсент де Савиньи. Он был ростом с ребенка, близорук, туговат на ухо и страдал от болезней суставов. Ему не нравилась пасмурная и злая Россия. Он был ученый, а не солдат. И всё счастье его составляли научные опыты и книги, книги, книги…
Но того, что пришлось ему пережить, не встречал он ни в каких самых страшных книгах. Если б знал он, как далеко заведет эта авантюра с захваченными в Воронцове бутылками! Недостающим звеном в цепи эксперимента… Горючим, потребным для завершения его опытов.
Мне не понадобилось задавать вопросов. Он говорил и говорил. Савиньи прятал сморщенное детское личико в ладошки, сотрясал плечами. Бурно жестикулировал, как бы оправдываясь. Рубил ладошкой воздух, обвиняя. Он не чужд был актерства, этот ученый муж, уроженец тенистых тосканских долин, привыкший, что с детства на него смотрят как на забавную безделицу, гиньольного страшилу, уродца.
Еремеев дал ему рому. Феофан, завидев это, в жадности вытаращил дикарские глаза. Еремеев молча показал ему кулак.
Савиньи рассказывал, я переводил. И чем дольше длился этот рассказ, тем сильнее одолевало меня отчаяние.
Ржевский был прав!
Денисов стал излишне популярен среди французов. Называют они его «Черный дьявол». Смоленский губернатор запросил помощи у Ставки. Гусарский полковник Ферро идет сюда из Москвы с сильным отрядом — по наши души. Лычевка избрана местом дислокации по чистой случайности — недоглядели штабные. То, что находилось в ней до недавнего времени, не предназначено для чужих глаз. Вообще ни для чьих… Хотя теперь это уже неважно. Эксперимент вышел из-под контроля…
— Что же это за эксперимент такой? — воскликнул я, хотя уже знал ответ. Хотя о нем уже рассказал мне Ржевский.
Савиньи откликнулся на мой вопрос охотно.
Они хотели раскрыть хроноканал. Идея принадлежала Бланшару. Он любимец Наполеона и теперь пребывает где-то возле него, в Москве. Он теоретик, а практическое воплощение легло на Савиньи.
Невозможно объяснить толком, где таятся истоки всего этого предприятия — быть может, в темных, душных глубинах гробниц фараонов, по которым блуждал в свое время египтолог Бланшар. Быть может, где-то там впервые услышал он Голоса.
Эти голоса, преодолев завесу веков, пришли к нему из будущего. Они обещали все блага земные, исполнение всех его желаний. Обещали ему весь мир в обмен на небольшую помощь.
Этим безымянным и могущественным силам, обретающимся где-то в немыслимо удаленном «завтра», необходимо было содействие. Кто-то должен был тянуть за канат с нашей стороны, помогая переправить паром из будущего в прошлое.
Бланшару было наплевать на земные блага и мировое могущество. Он, прежде всего, был ученый. Ему просто было любопытно. Он стал раскручивать этот клубок. Он узнал о проекте Леппиха. Зубчатые колеса заскрежетали, закрутились, ссыпая ржавую труху. Время обратилось вспять.
Им удалось собрать аппарат. Не хватало только горючего. Не могли никак вывести формулу. Но с занятием Москвы, после посещения Воронцова, решена была и эта задача.
Неизвестно, слышал ли вновь Бланшар те голоса. Неизвестно, слышал ли он вообще какие-то голоса. Савиньи это было неважно. Он боялся и боготворил этого человека — ученого-мистика, пророка-шарлатана.
Они проделали всё в точности по его инструкциям. Но что-то, видимо, пошло не так. Савиньи был слабоват на ухо и не особо зорок глазом. Он и не заметил, когда в Лычевке разверзлась геенна огненная и начался форменный ад.
Бланшар снабдил его подробными инструкциями — в условленное время, использовав горючее из запасов Леппиха, запустить агрегат, над которым они трудились вот уже два года, который повезли с собой в Россию — на удачу. Удача им улыбнулась. Затем ее улыбка обсыпалась струпьями, и перед ним предстал лик смерти.
Эксперимент завершился полным успехом. Через хроноканал прибыл первый гость. Человек из будущего. Савиньи ждал подобия античной статуи, истинного представителя Грядущего Человечества — безупречно красивого, сильного, идеального. Вместо него в приемной арке они обнаружили скрючившегося в позе зародыша толстяка. Налипшие на высокий белый лоб мокрые пряди, обвислые щеки, складки на боках, жирные ляжки. Он дрожал мелкой дрожью и разговаривал на рыбьем языке. Ему было плохо. Он был напуган.
В его облике было нечто неправильное. Что именно — Савиньи понял, лишь когда они отмыли, отогрели его. Придали ему человеческий вид. Одели посланца из будущего, в соответствии с инструкцией Бланшара распечатав присланный из Москвы сундук. Мягкие сапоги, простой драгунский мундир, серый сюртук… И шляпа. Та самая шляпа.
Только увидев незнакомца в этом наряде, Савиньи понял, кого им прислали из будущего.
Хотя у «гостя» по-прежнему подрагивали руки, а из глаз так и не ушло осоловелое выражение… Но, несомненно, это был он — император французов. Не просто двойник.
В нем было нечто такое, что не по зубам было его близнецу, ныне взирающему из окон Петровского дворца на зарево Москвы. При всем величии тот, второй, был всего-навсего человек. Этот — нет.
Это выяснилось очень скоро. Присланный потомками Наполеон начал говорить. И ад пришел на землю.
* * *Лычевка горела. Алые отсветы плясали по улицам, отражаясь в лужах. Сонмы искр летели по прихоти ветра, мешаясь сухими листьями и каплями дождя. Повсюду лежали мертвые тела. На большинстве были изодранные французские мундиры.
Лычевка горела. Алые отсветы плясали по улицам, отражаясь в лужах. Сонмы искр летели по прихоти ветра, мешаясь сухими листьями и каплями дождя. Повсюду лежали мертвые тела. На большинстве были изодранные французские мундиры.
Но встречались и наши — русские крестьяне. Женщины. Дети. Немногочисленные жители деревни, которых мы подкармливали захваченным у француза фуражом.
А вот спасти не успели.
Мы с Еремеевым даже не успели предупредить Денисова, доставить к нему плененного наполеоновского академика. Мы оплошали.
Савиньи продолжал говорить, речь его было не остановить. Я подумывал уж заткнуть ему рот кляпом и немедля везти в расположение нашей партии, когда…
Лес вокруг нас ожил.
Они появлялись между разлапистых елей, выскакивали из сухих зарослей дикой малины, перескакивали через валежник…
Они шли за нами не как организованный отряд, преследующий партизан, — к такому мы были готовы, услыхали бы за версту.
Они передвигались, как толпа дикарей — бесшумно и стремительно. Пригибаясь к земле, ползя на брюхе и на четвереньках. Втягивая ноздрями холодный воздух, будто гончие.
Если бы не дикий, торжествующий вопль, который издал их предводитель, завидев нас, мы не успели бы сделать даже пары выстрелов.
Но мы успели.
Отбросив пистолеты, выхватили сабли, встали посреди поляны спина к спине.
Рыжеусый хорунжий, выписывающий клинком угрожающие восьмерки.
Казачий кашевар в мундире мамелюка, с черным лицом африканца.
Я — мечтательный гусарский корнет, вновь встретившийся лицом к лицу с собственными кошмарами.
За нашими спинами спрятался академик — лилипут, впустивший в мир Зло, которое подступало теперь вплотную к нам.
Они кружили между елей, улюлюкая и визжа.
Такие неуместные в этом привычном с детства — своим сумеречным спокойствием, сонной леностью — русском хвойном лесу.
Безумцы. Дикари.
На них остались еще обрывки прежних мундиров — вот бело-зеленый испанец, но щеки его, будто украшение, протыкают два гвоздя; вот красный голландский улан, но лицо его исцарапано, изрезано чудовищным узором. Они могли бы застрелить нас, но словно позабыли, как обращаться с огнестрельным оружием. Свои ружья они держали штыком вниз, перехватив на манер копий.
Они атаковали все одновременно — по команде своего предводителя — грудь его по-прежнему защищала кавалерийская кираса, но головной убор он усовершенствовал — вместо каски с конским хвостом напялил на себя отрезанную лошадиную голову, оскаленную, с выпученными поблекшими глазами, еще не тронутую тлением, совсем свежую.
Команда была отдана не словами. Это был звериный рык, каким дикий хищник созывает свою стаю. В нем не было ничего человеческого. Как и во всем этом страшном племени, окружившем нас, угрожавшем нам своими клинками и пиками.
Вот они, те, о ком говорили и Ржевский, и Савиньи — Новая Армия Нового Бонапарта.
Сталь встретилась со сталью — с лязгом и искрами. Пошла отчаянная рубка. Я уложил не менее троих. Еремеев орудовал шашкой сплеча, как рубящий хворост лесоруб, каждым ударом встречая податливую плоть.
Нас опрокинули и смяли. Страшный удар под ребро поверг меня на землю. Я успел заметить, как взмывает к верхушкам елей тело Феофана в зеленых шальварах и алой венгерке, вздернутое на пики. Следом увидел, как на хвойный ковер упало окровавленное пенсне Савиньи. Его дикари разодрали на части.
Нас с Еремеевым, обезоруженных, избитых, залитых кровью, потащили через лес. В ставку лжеимператора.
Над Лычевкой стоял дикий крик, звериный вой. Между горящих изб и по косогору, на котором высился зловещий в алых отсветах старинный монастырь, метались человеческие фигуры. Кроме общих очертаний — ничего человеческого в них не оставалось.
Они пели и плакали, смеялись и визжали. Будто боясь собственных лиц, остатков человеческого в себе — расцарапывали их, резали штыками и бритвами. Напяливали на головы еще горячие шкуры, содранные с собственных лошадей. Наряженные кто во что — в блистающих золотом ризах священников и женских салопах, замотанные прелой соломой и еще дымящимися внутренностями, стадо безумцев, дикий карнавал монстров.
Бонапарта в этой безумной сумятице можно было найти без труда. Он был его средоточием. Находился где-то за стенами монастыря. К нему нас и тащили.
Слышно его было издалека. Голос его дробился, распадаясь на части, повторялся многократным эхом. Его подхватывали шныряющие вокруг Лычевки озверелые нелюди, бормоча и шепча, твердя как молитву.
Наполеон говорил:
— Черпая ладонями звездную пыль, ловя метеоры и срывая огненные цветы — мы обошли сто морей, мы заглянули за край небосклона. Ныне мы возвращаемся в мир. Не как гости — как хозяева. Ныне мы вершим новое царство человечье, которое длиться будет тысячу тысяч лет…
Я вслушивался в его голос. И чем больше слушал — тем глубже увязал в паутине навязчивого бреда, клубящегося морока, однажды уже открывшегося мне. В тот миг, когда я вошел в избу на окраине Городища, узнал в раненом на лавке человека, спасшего мне жизнь. И услышал его голос.
Это у них с ложным Бонапартом было общее. Оба они сумели обмануть время. Оба расплатились за это рассудком. Но, кроме того, получили и еще кое-что. Эти СЛОВА, способные подавлять волю и вызывать навязчивые видения. Эти слова, благодаря которым Лычевка превратилась в ожившую картину Босха или Брейгеля.
Нас подвели к нему. Бонапарт стоял на ступенях церкви. Всё тут было залито кровью. Вздернутые на пики головы, выпотрошенные тела… Дикое кощунство. Пришествие антихриста.
Он стоял посреди всего этого, в своей знаменитой шляпе, в забрызганном кровью сером сюртуке. Простирал перепачканную ладонь, благословляя свое воинство. Ему подали почтительно, с поклоном, как драгоценный дар, голову Савиньи, он поднял ее за волосы, показывая всем, продолжил свою речь:
— Вам лгали, что свет подарит избавление, но истинный свет лишь оковы и решетки для человечьего духа. Ныне я избавляю вас от них. Вознесите очи ваши — что вы узрите? Алмазное крошево на черном. Мы — те алмазы. А свобода наша не имеет границ и рамок. Она черна и безгранична. Забудьте всё, что было, дети новой Эры. Я пришел дать вам свободу. Истинную свободу, имя которой — тьма.
Кинув к ногам императора, нас с Еремеевым даже не потрудились связать, отметил я частью угасающего рассудка.
Потому что мы не пленники здесь. Мы даже не гости. Мы полноправные участники. Ответы приходили ко мне сами. Голос звучал внутри моей головы, отталкиваясь от стенок черепа, звал меня присоединиться, вкусить новой прекрасной жизни. Стать у истоков нового земного царства. Царства, у которого не будет живых врагов и которое простоит тысячи лет…
Надо только скрепить договор. Еремеев — вот он, стоит рядом со мной, клонясь тяжелой окровавленной головой к земле. Я должен избавить его от мук, должен вырвать его сердце — собственными руками. И поднести в дар моему императору…
Я почувствовал острое желание расцарапать свое лицо. Изменить его. Скрыть его. Я теперь стану частью великой Империи человеческой, — к чему мне мое лицо?
Еремеев всхрапнул, подался вперед, отчаянным рывком преодолев несколько ступеней. Оказался лицом к лицу с Бонапартом. Тот попятился, опуская руку, в которой держал голову Савиньи, прерывая свою речь…
Еремеев коротко ударил его ножом. А затем — еще. И еще.
Наполеон крякнул, покачнулся, согнувшись пополам, покатился вниз по ступеням… Так и остался лежать, широко раскинув руки, среди требухи и кровавых луж.
Толпа отхлынула, роняя пики и сабли. Задохнулась криком, затаила дыхание. Люди изуродованные, оборванные, оглядывали друг друга, не понимая, где оказались.
Голос пропал. Слова смолкли. Наваждение рассеялось.
Еремеев тяжело опустился на ступени рядом со мной.
— Помилуй господи, — сказал он. — Кажись, ушатал супостата.
По щекам моим текли слезы.
Мы смотрели на тех, внизу. Они ходили по двору, как тени, сталкиваясь лбами, роняли оружие. У них не было больше сил на крик, накричались, потеряли голос… Могли только стонать, шептать, причитать. Они не понимали, где они и кто они. Не помнили своих имен. Как марионетки с перерезанными нитями, навек потерявшие своего кукловода.
Кукловод валялся у ступеней, лицом вниз, широко раскинув руки.
— Он говорил по-французски, — сказал я Еремееву. — Поэтому на тебя его трюки не подействовали. Как и на Феофана. А карлик спасся тем, что был глуховат… Хоть и ненадолго спасся. Но я… Я был почти готов. Я почти поддался… Страшно представить, что было бы…
— Какие уж трюки, корнет. Эдакие звери, ты погляди, чего творят на освященной земле, совсем спятили санкюлоты, мать их!
— Война, — сказал я. — Это всегда безумие.
— И то верно.