«Стрельни в голову», — сказал он, когда вокруг захрапели чекистские кони, и было непонятно, кого он просил добить — то ли лошадь, то ли самого себя.
За незаконный переход границы старик Брюхов получил два года. Если бы не успел утопить товар в полынье, сгинул бы в лагерях навечно. Соседу за лошадь с санями велел отдать сруб нового дома.
В лагере он выучился бондарскому ремеслу. Вернувшись в Разгуляевку, стал делать бочки и первую же повез через Аргунь. У него были свои счеты с колхозной властью.
Артем, живший уже отдельным хозяйством, состоял в колхозе, но тоже потихоньку начал помогать тестю возить бочки в Китай. Веселые песни петь со временем он разучился, а народившихся детей надо было чем-то кормить. Брюховский скот в разгуляевском колхозе давно съели.
Из-за того, что возил старик Брюхов теперь немного, чекисты его больше не беспокоили. У них хватало своих забот. Через границу в Китай постоянно ходили бывшие красные партизаны, которым после Гражданской войны все не сиделось на месте и у которых руки чесались пограбить осевших на той стороне вдоль железной дороги семеновцев и староверов. Маньчжурское правительство заявляло протесты, грозило ответными мерами, а отдуваться за все приходилось чекистам и пограничникам. Этих красных партизан остановить было не так-то легко. Время от времени на сопредельную территорию уходили группы до тридцати, а иногда — до пятидесяти сабель. И все они, между прочим, были свои. Но по-хорошему договариваться не хотели. Куда тут гоняться за полоумным дедом? Каждый сотрудник и без того был на счету.
В конце концов, старик Брюхов сам оставил в покое Советскую власть и прекратил свой бесконечный спор с нею, замерзнув однажды насмерть прямо на льду. Вокруг его закоченевшего тела обнаружили множество волчьих следов, и в Разгуляевке пришли к мнению, что волки настигли его на реке, но почему-то не стали нападать, а просто уселись вокруг него и ждали, пока он замерзнет. Как будто сама Аргунь наконец решила его остановить.
И все же старик Брюхов, уходя, сумел высказать остающимся свое коренное мнение. На правой руке, которую он держал прямо перед собой, застыл твердый, как камень, кукиш. Перед похоронами сыновья пытались разогнуть ему пальцы, но у них ничего не вышло, и, пока не заколотили, Иван Николаевич лежал в гробу, выставив на всеобщее обозрение крепкую казацкую фигу.
Настюха
Михайловы на людях Петьку не признавали. Им было плевать, что у него такие же черные волосы, как у них, такая же смуглая кожа и такой же узкий, с маленькой горбинкой нос. Чижовы все были рыжие, с круглыми лицами и конопушками, но Петька в сельсовете был записан именно как Чижов. Просто такой вот уж получился.
Михайловы усмехались и говорили: «Мало ли что чернявый. В Разгуляевке донских и без нас хватает, и у каждого чуб, как деготь. Всех, что ли, теперь в родню записать? Дураков ищите в другом месте. У вас, у чалдонов, все не как у людей. А Нюрка ваша сама, как коза, по огородам скакала. Вот и допрыгалась. Меньше надо было на завалинках торчать. Следили бы за ней, не маялись бы теперь со своим выблядком. И Митька наш совсем ни при чем».
Но Митька был, конечно, при чем. Иначе его братья не сидели бы дома, когда дядька Юрка и дядька Витька бегали за ним по всей Разгуляевке с кольями в руках. А они сидели. И на подмогу младшему брату не вышли. Потому что у каждого своя семья, потому что серьезные мужики, и, вообще, Митька к тому времени для них был ломоть отрезанный. Да и нож, которым отрезали, был какой-то кривой.
Разгуляевские старики про Митьку с самого начала говорили: «Вырастет гаденыш — житья от него не будет. Намается с ним Наталья. Жалко — отца нету. Было бы кому драть».
Но житья не было уже тогда. Не надо было даже ждать, пока вырастет. То в чужом огороде поймают, то из школы за уши приведут. Носился по Разгуляевке, как Красная конница — рубаха пузырем, глаза ошалелые. Однажды залез в погреб к колхозному счетоводу, выпил все молоко из крынки, а потом в нее взял и нассал.
То есть колотить было за что.
Но и любили его тоже сильно. Надают подзатыльников и говорят: «Не ори. Тащи гармонь свою, змей». И улыбаются. Потому что на гармони лучше Митьки никто не играл. Девки к нему так и липли. Даже взрослые парни ему завидовали. Даже Костя Чуваш, у которого мать была продавщицей.
И научился-то всего за две ночи. Братья разок отдубасили, за то что после работы спать не давал, но потом сами рты пооткрывали: «Подожди-подожди, а „Цыганочку“ можешь? А „Цыганочку с выходом“? Ну, покажи… Н-да, паря… Короче, пойдешь с нами сегодня к девкам. Гулянка у нас».
А Митьке тогда только-только двенадцать исполнилось. Гордый перед другими пацанами ходил — куда деваться.
Потому что Чижовых, например, Юрку с Витькой на гулянки еще никто не звал. С Митькой по Разгуляевке они только днем, башку завернув, вместе носились. Вечерами к большим девкам он ходил без них. Остальным пацанам можно было разве что в окошки заглядывать. Смотреть, как Митька там на гармони наяривает, а девки его дергают за вихры.
Но с Чижовыми Митька дружил. Соседи, во-первых, а во-вторых, почти с одного года. В школе все втроем на одной лавке сидели. И рядышком Нюрка носом хлюпает. Хоть и на три года младше. В разгуляевской школе малышню отдельно никто не учил.
Анна Николаевна говорила: «А ну-ка, Нюра Чижова, расскажи нам стихотворение великого поэта Демьяна Бедного». Нюрка вскакивала, довольная, глаза блестят, и в двадцатый раз тараторила: «Про землю, про волю, про рабочую долю». Картавила немного, но Анне Николаевне нравилось. Она стояла в углу и кивала на каждую строчку, как лошадь почтальона дяди Игната, когда ей мухи лезут в глаза.
Митька, который со слуха успел уже выучить все наизусть, сидел сзади и передразнивал: «Про Колю, про Толю, про ёблю, про волю». Но Анна Николаевна его не слышала, потому что стояла от него далеко. А Юрка с Витькой все слышали, и Митькины стихи им нравились больше стихов поэта Демьяна Бедного. Они толкали друг друга ногами под лавкой, хихикали и ждали от Митьки продолжения. Нюрка тоже слышала, поэтому сбивалась, начинала опять, и по лицу Анны Николаевны пробегала легкая тень грусти.
Митькина мать, тетка Наталья, хоть и выслушивала постоянно жалобы от других баб, младшего своего сама никогда не лупила. «Хотите, — говорила она соседкам, — бейте. Если догоните». И улыбалась такой же, как у Митьки, щербатой улыбкой. Сдувала опилки с ладоней, отбрасывала прядь волос с мокрого от долгой работы лба. «А мне за ним по заборам скакать некогда. У меня в доме мужика, поди, как у вас, нет. И завестись ему, бабы, неоткуда. От сырости, разве что. Вы бы подбросили одного какого-нибудь на расплод, ненужного. Эй, вы куда, бабы? Я думала — пока с вами болтаю, немного хоть отдохну».
Митьку она любила так сильно, что прощала ему абсолютно все. Даже потом, когда не дождалась с войны двух старших, простила ему то, что он вернулся, а они нет.
* * *Воровать контрабандный спирт у деда Артема начали как раз после Митьки Михайлова, еще в тридцатых годах. Первым заветный жбанчик спер именно он. До него дед Артем спокойно колотил свои бочки, а потом увозил их для обмена на китайскую сторону. Единственной угрозой его торговле до поры до времени был, пожалуй, только он сам. На то, чтобы удержаться и не выпить сладкого китайского зелья, не хватало никаких сил.
Несколько раз он напился так крепко, что в бане из поддувала полезли черти — наглые, жирные — размером, наверное, с петуха. Тонкими бабьими голосами они смеялись над Артемовой наготой и тыкали в него пальцем. Пока затолкал их обратно, едва не угорел. Какая уж тут торговля?
Дарья, взволнованная потерей прибыли, слегка побила его коромыслом и придумала прятать товар в степи. Мотаться туда, чтобы выпить «грамульку», Артему было уже не так просто. Пока запряжешь, пока доедешь — всякое желание пропадет. Да еще дорога назад. Кому интересно, выпив, возвращаться в Разгуляевку трезвым?
А покуражиться?
В общем, идея всем показалась разумной. Артем брал с собой своих пацанов, те носились рыжими шариками по степи, заглядывая в норы к тарбаганам, а он сам тем временем выкапывал ямку для жбанчика, делал приметный знак и сидел потом на земле рядом с телегой, покуривая, глядя на подпрыгивающие невдалеке рыжие, как вечернее солнце, головки, улыбаясь и размышляя о сыновьях, об отцах, об облаках в небе и о загадочной сути всей жизни вообще.
«Вот, ети ж его!» — делал он, в конце концов, вывод и поднимался на ноги.
«Ю-у-урка! Ви-и-итька!»
Ветер разносил его крик по степи, мальчишки застывали на месте, сами на секунду делаясь похожими на испуганных тарбаганов, потом срывались и летели, не разбирая, что там у них под ногами, к машущему рукой отцу, а тот смотрел, как они бегут, щурился на заходящее солнце, приставлял ладонь козырьком ко лбу и опять с задумчивой радостью повторял: «Вот, ети ж его!»
Когда сыновья подросли, Артем возить их с собой перестал. Во-первых, они могли проболтаться, а во-вторых… Во-вторых, тоже было что-то — Артем это чувствовал, но определять для себя в словах не спешил. Наверное, ему хотелось, чтобы Витька и Юрка подольше оставались детьми. И хотя в хозяйстве давным-давно нужны были помощники, он всеми силами старался оттянуть тот момент, когда спирт и все то, что с ним связано, начнет интересовать их по-взрослому, с мужской точки зрения, а уже не как возможность поехать с отцом в степь и натолкать травы в тарбаганьи норы. А потом валяться в телеге у него за спиной, щекотать друг друга, возиться и задирать ноги.
В общем, он их с собой больше не брал.
И правильно делал. Потому что Митьку Михайлова спрятанный в степи спирт стал вдруг интересовать в самой необычайной степени. Он то и дело расспрашивал Юрку с Витькой, куда это со своим жбанчиком ездит дядька Артем, но когда они говорили: «А зачем тебе?» — сам в ответ лишь помалкивал или начинал поглаживать ладошкой гармонь.
Видимо, было надо.
Все эти девки на танцах, где он давно стал главным гармонистом, не обращали на него никакого внимания. Для них он все равно оставался сопливым пацаном, хоть без него гулянок по вечерам в Разгуляевке никто уже себе и не представлял.
А Митька очень обращал на девок внимание.
До того как старшие братья привели его с собой поиграть на гармони, он даже не задумывался обо всех этих странных вещах. Ему казалось, что вся разница между мужиками и бабами состоит в том, что одни сидят за столом, широко и уверенно расставив ноги, и получают на обед все самое жирное, а другие бегают от печки к столу или тихонько стоят рядом. Поэтому он хотел быть мужиком и радовался, что скоро так или иначе им станет. Но теперь, после всего увиденного и услышанного за полгода на танцах, где его действительно не замечали и особенно не стеснялись, он понял, что в этом вопросе все намного сложней.
У девок было что-то чрезвычайно важное. Что-то такое, за что взрослые парни могли запросто убить друг друга. Или покалечить до полусмерти.
Приехавший из райцентра агроном бежал однажды до самой реки, а потом еще часа полтора вдоль нее только из-за того, что сказал Машке, дочери дяди Игната, какие у нее красивые косы. А сзади него бежали оба Митькиных брата, и если бы агроном оказался обычным агрономом, а не владельцем знака ГТО первой степени на цепочке и с надписью «ЦИК СССР ВСФК», лежать бы ему на берегу Аргуни с грустным лицом и переломанными костями. Потому что Митькины братья и без него уже знали все про Машкины косы. Объясняльщики были им ни к чему.
И получилось так, что Митьке вдруг все это стало ужасно интересно. Каждый вечер девки кружились вокруг него, стукали в пол каблуками, смеялись, показывали язык, а он все сильнее налегал на гармонь, тискал ее, сжимал и растягивал, как будто хотел вытрясти оттуда неизвестно что. Но девки не обращали на него внимания. И шансов узнать их тайну у него не было никаких.
Пока не появилась Настюха.
То есть в Разгуляевке она была уже давно, а вот на гулянку взрослые парни ее затащили совершенно случайно. Просто решили посмеяться.
* * *Со станции за несколько месяцев до этого ее привез дядя Игнат. Настюха въехала в Разгуляевку на его телеге, зарывшись от страха в пустые мешки из-под старой почты, которые дядя Игнат никогда не выбрасывал. Но зато она сразу подружилась с собаками. Те вереницей бежали за скрипучей телегой и как угорелые махали хвостами, немедленно признав ее за свою собачью царевну.
«А чо я? — говорил, разгружая почту, дядя Игнат. — У меня сердце-то каменное, что ли? Человек, поди, тоже. Не зверь».
До этого она две недели прожила на станции, ночуя под лавками и питаясь тем, что ей бросали железнодорожники. Настюхой ее назвали как раз они. С какого она сошла поезда, когда и был ли кто с нею — этого никто не заметил. Сама она только мычала, улыбалась от уха до уха и косила глазами.
Освоившись в Разгуляевке, Настюха понемногу начала понимать, что ей говорят, но о себе рассказать ничего не могла.
«По-о-м-м-м-ерли», — мычала она.
Потом опускалась на землю и выла страшным голосом, успокаиваясь только тогда, когда к ней подбегали собаки и начинали лизать ей лицо.
Дядя Игнат пустил ее жить на сеновал, но она оттуда быстро сбежала. Спала прямо там, где заставал ее сон. Любила выпрыгивать неожиданно из-за забора и пугать проходящих утробным уханьем и дурацким смехом. Собаки всегда тут же вылетали за ней и без конца лаяли вслед матерящемуся изо всех сил прохожему.
Когда парни притащили ее на гулянку, Настюха оставила собак на крыльце, а сама забилась в угол за печкой и сверкала оттуда темными глазами, время от времени расплываясь в идиотской ухмылке. Митька сперва поморщился, но после того, как кто-то дал Настюхе стакан с остатками самогона, начал посматривать в ее сторону.
Понюхав стакан, она скривила и без того перекошенное лицо и затрясла головой. Потом понюхала еще раз, лизнула край, посмотрела на всех танцующих, подумала о чем-то и сделала судорожный глоток. Выпив, она закашлялась, сникла, потом вдруг вскочила и как бешеная стала кружиться под музыку. Парни оглушительно засвистели, девки нахмурились, кто-то захохотал, а Митька продолжал наяривать «Барыню». Снаружи к окнам прилипли мальчишки, среди которых он успел заметить то ли Юркино, то ли Витькино веснушчатое лицо.
Наконец Митька рванул последние аккорды и опустил гармонь на пол. В этот момент Настюха неожиданно подскочила к нему. Схватив его за голову, она на секунду уставилась ему прямо в глаза, а потом впилась ртом ему в губы. Митька от испуга закричал, вокруг засмеялись, и в голове у него все поплыло от запаха самогона, от безумных Настюхиных глаз прямо перед его лицом, от неожиданности и от наступившей сразу же вслед за этим одуряющей тишины.
«Горько! — наконец закричал кто-то. — Горько!»
И все остальные сразу же подхватили: «Свадьба! Свадьба! Митьку на дуре женить!»
А когда успокоились, Настюха выпросила еще самогона и потом лезла целоваться уже ко всем подряд, даже к девкам. Митька старался играть как обычно, но то и дело съезжал на черт его знает что.
Слушая на следующий день в школе рассказ Анны Николаевны о круговороте воды в облаках и в лужах, он перегнулся через шмыгавшую носом Нюрку Чижову и в первый раз спросил Витьку о том, где прячет контрабандный спирт его отец.
«А ну-ка, Михайлов! — с досадой тут же крикнула от доски Анна Николаевна. — Встань и расскажи нам про испарения».
Неизвестно, как у него получилось, но Митька все же нашел тайник дядьки Артема и утащил спирт на дальний обрыв — туда, где над Аргунью в начале двадцатых красные расстреляли целый отряд анархистов. Среди расстрелянных был и Митькин отец, Егор Михайлов, сдуру поверивший в мировую анархию.
После расстрела на том месте никто уже не купался, и даже бабы со своим бельем уходили стирать вверх по реке. Говорили, что в лунную ночь под обрывом кто-то стонет.
Но Митьке на стоны было плевать. Митька вообще ничего не боялся. Кто его знает, может, он втихую рассчитывал на встречу со своим мертвым отцом. Во всяком случае, когда тетке Наталье летом надо было его найти, она знала, в какую сторону кричать: «Если не придешь — захлестну засранца!»
Вот туда он и отвел Настюху. Понимал, что никто их там не найдет. Собаки прибежали следом за ними и уселись невдалеке посмотреть, как Настюха будет пить спирт и целоваться. Даже когда на обрыве вдруг показались Витька и Юрка Чижовы, они не зарычали. На секунду лишь перевели взгляд и потом снова уставились на голую Митькину жопу. После этого спирт у Артема стали воровать все, кому только не лень. Как прорвало.
* * *«Ну и чего ты опять пустил ее? — ругалась Анна Николаевна на школьного сторожа деда Семена. — Неужели не видишь — она уроки не дает мне вести. Позавчера занятия сорвала, и вчера, и сегодня».
«Да где за ней уследишь! — виновато чертыхался сторож. — Калитку я вон закрыл, так собаки под забором дыр-то сколько нарыли! Она в них и лазит. А мне кроме школы еще за продмагом надо смотреть. Вас, паря, много, а я один. Бегай тут за вашей косоглазой!»
Они выходили на крыльцо — туда, где солнце, а в классе начинался невообразимый галдеж. Все бросались к окошку, с обратной стороны которого к стеклу прижималось счастливое лицо Настюхи. Пытаясь разглядеть кого-то внутри, она плющила о стекло нос и губы, делала козырьком ладони над головой.
Через минуту у нее за спиной появлялись Анна Николаевна и сторож. Они тянули ее назад, но Настюха цеплялась за подоконник, заглядывала в окно, хохотала, косила глаза и не сдавалась. Так они боролись, словно три могучих героя Гражданской войны — Чапаев, Буденный и Котовский, о которых без конца рассказывала на уроках Анна Николаевна, а солнце светило на их борьбу, заливая школьный двор, слепя выскочивших на крыльцо мальчишек и девчонок.