Эльза сказала, что она предпочла бы не приходить провожать меня на станцию. Там будет столько народу, что лучше она попрощается со мной прямо сейчас. Она права. Так гораздо лучше. Эльза все время плачет. Вечер получился какой-то невыносимо тягостный. Целовала меня, наверное, целую минуту, все никак не могла от меня оторваться. А потом опять расплакалась и, когда я попытался обнять ее, чтобы успокоить, оттолкнула меня. Говорит, эта война никогда не кончится. Мать сказала, что Эльзе нужен мужчина. Она иногда бывает несколько прямовата.
1–10 ноября 1940 г
Наши соперники
У нас опять знаменитые гости. На этот раз эскадрилья истребителей «Рихтхофен». Конечно, не вся эскадрилья. Человек двадцать пять летчиков возвращались из отпуска и провели ночь на нашей базе. Мы встретили их с огромным воодушевлением. И они этого вполне заслуживают.
Эскадрилья «Рихтхофен» — мы называем их не иначе как «тузы пик» — занимает особое место в люфтваффе. Одно только имя «Рихтхофен» чего стоит! Рейхсмаршал Геринг был первым командиром этой эскадрильи, и это дает право на особое отношение. Но великому имени нужно соответствовать. И «тузы пик», несомненно, гордо несут это имя. Они творят чудеса. Всем известно, что они сбили около пятисот самолетов. Это все вместе — в Польше, во Франции и в Англии. Некоторые считают, что они уже перешли рубеж в пять сотен. Но «тузы пик» сами очень точно ведут свой счет, они сказали нам, что к настоящему моменту сбито 485 штук. Так что отсчет первых пяти сотен — это вопрос нескольких дней. А оттуда рукой подать до первой тысячи. Начинать всегда трудно…
Правда, самых больших «тузов» здесь не было. Мы не видели ни майора Вика, ни майора фон Мальцана, ни майора Мелдерса. Но у них, наверное, в тот вечер уши огнем горели — столько мы о них вспоминали. И конечно, об их делах тоже.
Пятьсот побед, тысяча побед… Сказать очень легко. Но если остановиться на мгновение и подумать, сколько в этом заключено риска, сколько труда, нервного напряжения, становится ясно, что достичь этого было очень нелегко. Например, майор Вик. Он один сбил уже больше пятидесяти вражеских машин. Одно только перечисление типов сбитых им самолетов составит порядочный каталог. Там были бы «харрикейны» и «спитфайры», «кертиссы» и «мораны», «мюрреи» и «виккерсы», «бристоль-бленхеймы» и многие другие.
Или майор Мелдерс. Ребята рассказали, что он не любит много говорить. Он сам никогда ничего не рассказывает о себе, и те сотни удивительных историй о нем никто бы никогда не узнал, если бы их не рассказали его друзья. Начинал он в Испании, и там один сбил больше двадцати самолетов. Потом Польша, за ней сразу Франция, и вот теперь Англия. У Мелдерса такая известность и слава потому, что он любит работать один; он всегда держится немного впереди эскадрильи. Ему нипочем, если он вдруг обнаруживает вокруг себя двадцать или тридцать вражеских истребителей. Он ведет себя так, будто это нормальное соотношение, хотя, сказать по правде, много раз его дела могли бы быть плохи, если бы его эскадрилья не успевала вовремя. Он уже занес на свой счет больше пятидесяти побед. Фон Мальцан пока даже близко не подошел к этим цифрам. Но не потому, что он менее отважен. А просто потому, что он их лидер и не может позволить себе вступать в индивидуальные схватки когда захочет. Но все согласны с тем, что без него эскадрилья не имела бы и половины ее нынешнего счета.
Да, им не на что жаловаться, этим «тузам пик». Вся страна сходит по ним с ума; у них все награды, какие только есть; продвижение в званиях у них такое, что дух захватывает. Фон Мальцан, например, в 1932 году был всего лишь капралом. К 1934 году он уже был лейтенантом. Сейчас ему нет еще тридцати, а он уже коммодор. Как сказал Бибер, такому продвижению можно только позавидовать. Судя по тому, как он это сказал, я понял, что он в самом деле немного завидует. А еще мне показалось, что он один из немногих, на кого подвиги этих ребят не производят особенного впечатления. Говорит, нам, бомбардировщикам, не светят приятные воздушные прогулки, и мы никогда не будем майорами и коммодорами. В чем-то он, конечно, прав.
Что в нашей работе плохо, так это то, что она не так драматична, как у истребителей. Наши машины не так быстры, потому что должны нести бомбовую нагрузку. Собственно говоря, именно тот факт, что мы не можем развивать высокую скорость, делает нашу работу вдвойне опасной. В конце концов, для нас далеко не в той степени опасны зенитки, как «спитфайры» и «харрикейны», которые гораздо быстрее и маневреннее наших машин. Для сравнения можно представить себе маленького подвижного боксера, атакующего человека более тяжелого и сильного, но который весь увешан связками разной поклажи и не может даже высвободить руку, чтобы ответить. Маленький боксер, конечно, выглядит интереснее, но не стоит забывать, что большой не столько дерется, сколько несет свой груз, который, если его доставить по назначению, окажется гораздо важнее и полезнее, чем победа над этим малышом.
Люди также забывают, например, что мы, бомбардировщики, должны взлетать в абсолютно любую погоду. В самый жестокий шквал, в град и снег, ночью, в туман, когда надо лететь совершенно вслепую. И это не самое плохое. Хуже всего, когда надо вслепую садиться. Ночью или днем, в туман или ливень, когда и речи нет о взлете истребителей. А еще хуже, если ты знаешь, что в воздухе ты не один, а таких, как ты, еще четыре, или пять, или шесть. И нельзя забывать, что иногда кто-то из экипажа ранен или даже убит, и колымагу ведут домой один или два более или менее целых человека. Ведут на базу, а куда идут, точно не знают, потому что приборы вырубились и компас не работает. Сколько раз в таких ситуациях случалось, наши пилоты уже заходят на посадку и думают, что наконец-то они на базе, и только в последний момент до них доходит, что они чуть не сели на вражеский аэродром.
Но самое плохое в нашей работе то, что никто ничего не знает о ее результатах. Мы знаем объект. Мы должны прорваться и положить наши яйца точно в цель. Мы должны прорваться сквозь любые преграды и помехи. Мешают заградительные аэростаты, мешают зенитки, но хуже всего истребители. Но мы должны прорваться во что бы то ни стало. И вот наконец сбрасываем боезапас. Может быть, эти бомбы сделают исключительно важное дело. Может, они разрушат что-то такое, чего враг уже никогда не сможет восстановить и без чего не сможет обойтись. Но даже мы сами об этом никогда не узнаем. Мы никогда не сможем вернуться домой и сказать: «Мы уничтожили оборудование, на котором производилось 200 самолетов в месяц». Все, что мы можем сказать, — это что мы сбросили наши бомбы и записали на свой счет попадание. Мы даже после войны никогда не узнаем, что каждый из нас сделал. То есть не узнаем в точных цифрах, как это знают истребители. Наш успех не может быть официально подтвержден. Это очень несправедливо. Я это ясно почувствовал дома, когда друзья и знакомые моих родителей спрашивали меня, скольких врагов я сбил. Сначала я пытался объяснить им разницу между истребителем и бомбардировщиком. Но очень скоро у меня кончилось терпение. Когда меня снова и снова спрашивали, сколько самолетов я сбил, просто отвечал: «Ни одного» — и уходил.
И все же хоть что-то я должен рассказывать друзьям и соседям. Однажды, когда мы у нас дома обсуждали возможность бомбардировки нашего города, отец спросил меня, как это выглядит. Он спрашивал, как выглядит падающая бомба. Я ответил, что не могу ему этого рассказать. Просто потому, что никогда не видел бомб, падающих из моего самолета, а из других самолетов вижу очень редко, да и то мельком? А кроме того, я полагаю, падающая бомба снизу и сверху выглядит по-разному. Сверху кажется, что она идет очень медленно, а как снизу, я не знаю. Я ответил отцу, что, как бы ни выглядела падающая бомба, он ее наверняка услышит. Бомба всегда издает характерный звук. А когда попытался описать его отцу, я вдруг обнаружил, что не могу сделать даже этого. Я никогда не задумывался, на что этот звук похож; кажется, вообще ни на что. И кроме того, я, собственно говоря, никогда его не слышал в чистом виде, потому что моторы гудят очень сильно. Странно все это. Сбросил уже многие сотни бомб, а не знаю ни результата, ни как они падают, ни даже как они звучат.
Теперь дня не проходит, чтобы между Хессе и Рихтером не вспыхивала склока. Мы с Бибером уже и не слушаем, как они оскорбляют друг друга. Но вчера было серьезнее, чем обычно. Закончилось тем, что Рихтер назвал Хессе демократической свиньей, а тот в ответ Рихтера — гестаповским агентом.
Потом, когда мы с Рихтером были одни, он спросил меня, откуда Хессе мог это узнать. Я просто онемел. Я и представить себе не мог, что Хессе всерьез назвал Рихтера агентом гестапо, да я и сейчас думаю, что он сказал это для красного словца. Но оказывается, Рихтер и в самом деле работает на гестапо. Он сам мне признался. Так и сказал: да, он работает на гестапо, ну и что? Он, конечно, прав. Ну и что? Он все допытывался у меня, откуда об этом мог узнать Хессе. Я обещал ему попробовать выспросить это у Хессе. Но сказал ему, что, скорее всего, тот сам ничего не знает. Вообще, все это дело заставило меня крепко задуматься. Мы, конечно, слышали, что агенты гестапо работают везде, даже в люфтваффе. И это естественно, — в конце концов, предатели могут быть везде, и в люфтваффе тоже. Хотя, честно говоря, мне как-то не верится, что у нас они тоже есть. Но всего один предатель может причинить столько вреда, сколько не исправит и сотня честных товарищей. Что меня интересовало во всей этой истории, так это каким образом Рихтер попал в люфтваффе. Но я сразу ему сказал, что если он не хочет или не может говорить, то и не нужно. Мне вовсе ни к чему знать государственные секреты. Но Рихтер сказал, что никакого секрета тут нет. Принцип очень простой — гестапо, то есть Гиммлер, имеет право посылать определенный процент своих людей в авиашколы. Так что эти ребята работали на гестапо еще до того, как попали в люфтваффе. Да к тому же они и не настоящие агенты. В первую очередь они летчики, а что касается, например, Рихтера, то ни один пилот не может желать лучшего радиста. А в гестапо он во вторую очередь, это для него не главное. Он должен посылать донесения, только если заметит что-то важное. Я хотел спросить Рихтера, собирается он написать донесение на Хессе или нет. В конце концов, Хессе хороший парень, хотя понятия у него, конечно, странные. Я все-таки надеюсь, у него не будет проблем. Рихтер сейчас на него сильно злится, но, думаю, скоро остынет. Он как-то сказал мне про него, что он заражен бациллой демократии[40]. По его мнению, все дело в том, что Хессе слишком часто бывал за границей. Возможно, он прав — и насчет влияния заграницы, и насчет бациллы. Но свое мнение по этому поводу я записывать не буду. Потому что мой дневник могут прочитать, тот же Рихтер. Говорю честно, меня это не волнует. Хотя, конечно, к этому делу есть что добавить. Когда какой-то вопрос рассматриваешь слишком долго, начинаешь видеть его в другом свете.
11–15 ноября 1940 г
Веселый Париж
Что касается Германии — я имею в виду немецкую армию, — французы должны быть нам благодарны. Мы учтивы до невозможности. А ведь Париж, в конце концов, побежденный, город. Я ни на секунду не сомневаюсь, что, если бы французы завоевали Берлин, они бы рассыпались по всему городу, разворовывая все на своем пути. У нас ничего подобного. Немецкий солдат не вор. Когда нам нужна пара шелковых чулок для невесты, мы платим за них. Как будто мы и не брали этот город. Такое впечатление, что мы в гостях и платим за себя сами.
Это еще раз показывает, кто из нас культурный и цивилизованный. А французы, я это точно знаю, обзывают нас между собой самыми грязными ругательствами, какие только знают. Считают нас варварами. Но теперь ясно, кто из нас варвар, а кто нет.
Я даже не знаю, кого благодарить за эту поездку. Главный просто велел мне не задавать никаких вопросов. В конце концов, то, что наш самолет поставили на регламентные работы, еще не повод для такого отпуска. Самолетов на базе предостаточно. Может быть, это как-то связано с тем, что я вернулся из отпуска на три дня раньше срока. Бибер едет со мной. Хессе отпуск не дали, Рихтеру тоже. Обер-лейтенант спешно улетел домой, ему сообщили, что у него заболела жена.
Первый вечер провели в клубе Люсьены Буйе. Когда-то давно я слышал ее песню на пластинке. Она все еще ее поет, «Говори мне о любви». А почему бы и нет? Очень красивая песня, и поет она ее очень хорошо. Когда она ее поет, такое чувство, что она прямо сейчас хочет к тебе в кровать, с любым из нас, а еще лучше со всеми вместе.
Вечер был замечательный. Кабачок мадемуазель Буйе не очень большой; я слышал, ночные заведения в Париже обычно меньше, чем в Германии. Я предпочитаю немецкие кабаре — там не так сильно накурено. Но Бибер говорит, что в парижских местечках обстановка гораздо интимнее. Вот как здесь. Вокруг слышно только немецкий. И офицеры, и солдаты, много летчиков, моряков. Мне показалось, мадемуазель Буйе нравятся немецкие мужчины. Что ж, у нее хороший вкус.
Потом зашли еще в пару других кафе. В Париже, конечно, комендантский час с одиннадцати, но для мест, куда ходят немецкие солдаты, делается исключение. В конце концов, это же мы завоевали город. Постоянно пьем только шампанское, Бибер говорит, мы не должны больше ни к чему прикасаться. Поначалу мне не понравилась эта шипучка, я бы с удовольствием предпочел кружку хорошего немецкого пива. Или рюмку «Курвуазье». Но надо привыкать к шампанскому. А потом Бибер прошептал мне на ухо, что знает один адресок. Говорит, там классные девочки. Я пошел с ним, мне было любопытно. Хотя оба мы уже изрядно устали.
Нам открыла очень толстая старая мадам и пригласила в салон. Странно, но он выглядел почти так же, как гостиная в доме у моих деда и бабки. Плюшевая обивка мебели и все такое. А потом неожиданно вышли три совершенно голые девушки. Я имею в виду то, что сказал, — они были полностью голые. Меня их вид, мягко сказать, не впечатлил, особенно их обвислые груди. Они тут же начали представление.
Я встал и сказал, что хочу уйти. Бибер решил остаться. Не знаю, какое удовольствие может быть от женщины с висячей грудью. А кроме того, всем известно, что почти у всех француженок сифилис.
А в целом Париж разочаровывает. Ужасно разочаровывает. Я множество раз слышал, что Париж самое веселое место на земле, что это город, в котором можно чудесно провести время. Но по моему мнению, это самый унылый город в мире. У людей вокруг мрачные, неприветливые лица. В конце концов, с ними ничего не случилось. Их даже не бомбили. Конечно, с ними теперь не так нянчатся, как они привыкли. Однако все же с ними поступили вовсе не так плохо, как могли бы. Далеко не так плохо, как поступили с нами в последнюю войну.
Им приходится стоять в длинных очередях в продуктовые магазины. Они, кажется, думают, что это нечто невообразимо ужасное. Боже мой, мы победили в войне, а моя мать стоит в точно таких же очередях и не жалуется. Бибер говорит, что почти во всех домах нет угля. Ну что ж, к этому надо проще относиться. В конце концов, многие немцы провели прошлую зиму в нетопленых домах. И что интересно, французы по этому поводу не протестовали. Все дело в том, что у французов была слишком хорошая жизнь. Они всегда жили в роскоши и представить себе не могли ничего другого. Мы же слишком долго жили плохо, и теперь у нас дела лучше, а у французов хуже. Они ужасно страдают. Но ведь мы победили.
Я говорю по-французски. Не так чтобы очень хорошо, но в самом деле говорю, и меня понимают. Я и думать не мог, что буду так хорошо говорить после того короткого курса французского у профессора Зиглера. А лучше всего то, что я почти все понимаю, правда, если только говорят не слишком быстро. Когда не успеваю понять, настоятельно прошу: «Говорите медленнее». И они говорят медленнее.
Елисейские Поля великолепны. Центр Парижа. Здесь любой предмет одушевлен. Особенно в таверне «Асласьон». Если прохожу мимо, всегда захожу туда перекусить. И эти большие кинотеатры тоже замечательны. Показывают, конечно, только немецкое кино. Просто потому, что французские фильмы мы бы не поняли. То есть я, вероятно, понял бы, но остальные ребята нет.
Теперь я уже привык к шампанскому. В самом деле неплохая штука. Правда, по утрам иногда болит голова, а в остальном ничего.
Я ужасно зол, что почти ничего уже нельзя купить. Хотел послать Эльзе с дюжину пар шелковых чулок, но сначала не знал ее размер, потом решил купить хоть какие- нибудь, но нашел всего три пары. Почти во всех магазинах все распродано дочиста. Так, по крайней мере, утверждают хозяева. Говорят, это немецкие солдаты скупают все подряд. Ну так что? В конце концов, шелковые чулки для того и делают, чтобы их покупали. Но я не верю ни одному их слову. Думаю, они все попрятали. Надо бы научить их хорошим манерам. То же самое с платьями. Портные заявляют, что у них не осталось ни единого платья. Что за чушь собачья! Всем же известно, что Париж — это город женской одежды. Ну да ладно, я все-таки откопал несколько интересных вещичек для Эльзы и уже выслал ей посылку. Не знаю, подойдет ли ей это, если нет, думаю, сможет на что-нибудь обменять.
Я не верю этому народу. Думаю, французы не знают, что такое честность. Они на коленях молили нас о мире и наконец получили его, и все равно многие французы, я уверен, симпатизируют англичанам. Но кое-что им теперь тоже становится яснее. Например, они начинают понимать, что во многом виноваты евреи. Многие их газеты сейчас об этом пишут. И естественно, никто уже не воспринимает всерьез этого старого идиота в Виши.
Когда я думаю об этом, мне кажется, что французы слишком легко отделались. Все-таки надо было сбросить им с десяток яиц. Тогда бы эти люди были с нами поприветливее. Многие, конечно, считают, что не стоит тратить бомбы попусту и что бомбить женщин и детей — недальновидная политика. Они говорят, что в планировании военных операций должно учитываться последующее отношение населения к завоевателям. Но я не согласен. Эти французы всегда будут нас ненавидеть. Мы даже не притронулись к их Парижу, а они все равно сходят с ума от злости. Но если они собираются и дальше так к нам относиться, то мы дадим им достаточную причину для ненависти. И для страха тоже.
Прочитал несколько дней назад в «Фельдцайтунг», что англичане собираются уничтожить немецкие леса и посевы с помощью маленьких целлулоидных зажигательных пластинок, которые самовозгораются от прямых солнечных лучей. Вначале они говорили, что собираются использовать эти карточки против оборонных предприятий и военных объектов. Что за лжецы! Постоянно воют, что мы нарушаем международные законы. А у самих сердечная мечта заморить голодом наших женщин и детей. «Фельдцайтунг» так и пишет: «Кладбища, больницы и родильные дома являются для RAF военными объектами». И от нас ждут мягкости к французам? Не понимаю почему. Всегда было много болтовни об историческом значении Парижа. Лично на меня он не произвел большого впечатления. Мы, немцы, можем построить не хуже, и без особых усилий. Все слишком много говорят про Париж. А говорить-то и не о чем.
16–18 ноября 1940 г
Это не страх
Полагаю, у мистера Розенфельда с головой стало совсем плохо. Недавно в одной из своих сумасшедших речей он сказал, что немецкий народ поднимет восстание против фюрера. Интересно знать, откуда он берет свои великолепные идеи. Какого черта немецкий народ будет бунтовать против фюрера? Кто, как не фюрер, ведет нас от победы к победе? Германия сегодня, как никогда, великая держава. Но дело даже не в этом. Даже если бы все было не так, даже если бы пришлось страдать, даже если бы нас разгромили — даже тогда ни у кого и мысли бы не было восставать против фюрера. Эти американские евреи не понимают, что мы верим в нашего фюрера. Побеждаем мы или нет — мы в него верим, и, если он отдаст нам приказ умереть, мы умрем. Я просто не могу понять, откуда у всего мира эти дурацкие идеи в отношении нас. Но так не будет продолжаться долго. И американцы тоже скоро поймут, что к чему.