Немецкие бомбардировщики в небе Европы. Дневник офицера люфтваффе. 1940-1941 - Готфрид Леске 8 стр.


Мы бомбардировщики, мы воздушная пехота, — мы на марше. Мы должны идти вперед, невзирая на то, что происходит в битве, бушующей вокруг нас. Если мы кого-то теряем, то смыкаем ряды и идем дальше. Наши истребители подходят ближе и непрестанно кружат вокруг нас. А мы идем безостановочно… Напряжение в лице обер-лейтенанта. Его приказы короткие и четкие. Ими… ата… ими… ата. Вот он отдает Пуцке — нет, теперь это больше не Пуцке, теперь это Ломмель — приказ открыть люки, его рука ложится на сброс, и первая серия уходит на цель.

Бомбы падают на Лондон. Они падают из десяти, двадцати, тридцати машин одновременно, и мгновением позже исполняют свое предназначение, а Ломмель докладывает результат. Он говорит о взрывах, о столбах дыма, о пожарах, возникающих повсеместно. Он еще не успел доложить, а я уже закладываю вираж и ложусь на обратный курс — домой. Может быть, враг еще раз попытается нас перехватить, может быть, будет еще одна яростная битва — битва, которая возьмет себе свои жертвы. Но мы маршируем все дальше и дальше, и нет такого врага, который нас остановит.

Я часто с удивлением отмечаю про себя, что я потерял ощущение соучастия в битве — будто просто выполняю ту работу, которую должен сделать. Как будто бы Лондон стоит здесь только для того, чтобы мы его уничтожили. Как будто он был выстроен на этом самом месте только для того, чтобы мы пришли и сбросили на него весь боезапас. В определенном смысле это чувство не такое обманчивое.

А потом мы маршируем домой. Мы — воздушная пехота.

31 августа 1940 г

Мягкой посадки!

Мне показалось, что об этом стоит записать, чтобы потом не забыть. Имею в виду о том, что нам разрешают брать с собой в полет, и о том, что мы обязаны иметь при себе.

Изо всех бумаг нам разрешено иметь при себе только удостоверение личности. Там вклеена фотография с уголком с печатью полиции, указаны имя и фамилия, домашний адрес, а также адреса ближайших родственников. Больше ничего. Если наше удостоверение личности попадет в руки врагу, то он не сможет по нему узнать ни группу, ни эскадрилью, в которой мы служим, ни даже расположение летного поля, на котором базируемся.

Еще у нас всегда при себе фарббойтель[20]. Вообще-то он серый. Летчик вскрывает его, если совершает вынужденную посадку на воду. Мешок сделан из такого материала, что при соприкосновении с водой он разворачивается и становится виден с большого расстояния. В общем, он для того, чтобы было легче найти летчика.

Еще обязательно спасательный жилет. Он плотно облегает все туловище, так что скоро становишься потный, как поросенок. Но лучше уж попотеть немного, чем утонуть в море. У нас с собой также нож. Иногда бывает, что при парашютировании запутываются некоторые стропы. В этом случае их надо отрезать ножом. Еще всегда при себе сухой паек. Сухари и шоколадные плитки, завернутые в водонепроницаемую ткань, которые мы кладем в наколенный карман. И конечно, самое важное — парашют. Еще комбинезон, кислородная маска, пилотка, стальной шлем — это все.

Все остальное мы оставляем дома, особенно бумаги. Потому что по ним враг может вычислить номер нашей части, или расположение базы, или еще какую-нибудь полезную для него информацию. Личную переписку, даже билеты в армейский театр или кино нужно оставить дома. Все это может содержать какие-то зацепки, за которые враг может ухватиться, если ты попадешь в плен.

Разумеется, я не могу брать с собой этот дневник. Вообще-то начальство относится к нашим дневникам не слишком одобрительно. В начале войны это даже вызывало у него какие-то непонятные подозрения. Этого я объяснить не могу, потому что раз я не беру его в полет, то попасть в руки врагу он никак не может. Как бы то ни было, ведение дневников никогда не было напрямую запрещено. И когда штабу стало известно, что многие из нас ведут дневники, то просто оставили все как есть. Однако стали строго следить за тем, чтобы мы сдавали все свои записи перед полетом. Каждому из нас выдали большой конверт, в который мы вкладываем все то, что нам не разрешено брать с собой. Это делается для того, чтобы отправить этот конверт твоей семье, если с тобой что-то случится на задании[21].

Наверное, надо бы выбросить всю эту чепуху с Лизелоттой, все-таки дневник может попасть к моей матери.

Нет, все равно не надо. Если со мной что-то случится, я бы хотел, чтобы она помнила меня таким, каким я был на самом деле. Хотя, конечно, со мной ничего не случится.

Наша наземная служба нашла себе развлечение. Не вся служба, а те ребята, которые загружают в самолеты бомбы. Теперь они их раскрашивают. Точнее, пишут на них надписи. Сначала писали «Гутрутч»[22]. Потом придумали кое-что поинтереснее. Теперь они пишут на бомбах точные адреса доставки. На одних я видел адрес Букингемского дворца, на других — собора Святого Павла, на некоторых — Дома парламента. Но в основном адресуют яйца персонально — Черчиллю, Идену, Даффу Куперу или самому королю. Прилагательные, которыми они снабжают имена этих джентльменов, прямо скажем, не слишком почтительные. Наши бравые помощники очень надеются, что мы сумеем доставить эти посылочки точно по адресу.

Несколько дней назад я писал о том, что нас, бомбардировщиков, называют воздушной пехотой. Потом у меня зашел об этом разговор с ребятами. Некоторые считают, что нас надо называть воздушной артиллерией.

Сошлись на том, что все люфтваффе можно подразделить в соответствии с тем же принципом, по которому различаются наземные рода войск.

Мы, бомбардировщики, таким образом, пехота. Разведывательная авиация — само собой, разведка, собирает данные о противнике. «Штуки» — это, видимо, воздушная тяжелая артиллерия, а штурмовики — артиллерия легкая.

Все это, конечно, шутки ради, да и не совсем точно. Всякое сравнение, как говорится, хромает, если к нему внимательно присмотреться.

Недавно присутствовал на представлении вермахтбюнне[23]. Артисты прибыли в расположение части и заняли помещения в здании, которое служит местным жителям гостиницей. Смотрели комедию Лауффа «Пансион Шолера». По всей видимости, пьеса довольно старая, лет сорок или около того, но до сих пор чертовски смешная. Мы все ржали как лошади.

История о том, как некий герр Клаппрот (не еврей) приезжает в Берлин из небольшого провинциального городка навестить племянника. На самом деле он хочет увидеть в большом городе как можно больше всяческих развлечений, чтобы по возвращении домой было о чем рассказать. Он просит своего племянника, которому он, кстати сказать, ежемесячно высылает содержание, помочь ему увидеть какую-нибудь частную лечебницу для душевнобольных, — разумеется, в качестве посетителя.

Клаппрот очень много слышал о частных лечебницах для душевнобольных и теперь желает увидеть одну из них собственными глазами. Племянник обсудил это дело со своим другом, художником по имени Кислинг; эти двое везут Клаппрота в довольно респектабельное заведение для среднего класса — в пансион Шолера, сказав ему, естественно, что это частная лечебница для душевнобольных. Но при этом они предупредили герра Клаппрота, что никто ни в коем случае не должен догадаться, что он знает, что это лечебница для душевнобольных, потому что, если сумасшедшие об этом узнают, они его запросто убьют.

Некоторые гости пансиона и в самом деле были довольно чудаковаты. Там, например, была писательница, которая захотела написать роман о герре Клаппроте. А еще был исследователь Африки, который немедленно подарил ему котенка леопарда. Была также престарелая госпожа, пожелавшая выдать за него свою дочь. Был бывший майор, который вызвал его в конце концов на дуэль. Короче говоря, у Клаппрота была масса причин поверить, что он находится в лечебнице для душевнобольных.

А после того, как он возвращается в свой маленький городок, весь этот народ неожиданно появляется у него дома. Он просто в ужасе и, чтобы спасти положение, пытается посадить всех этих якобы сумасшедших людей под замок. Он так разволновался, что все решили, будто он сам сошел с ума, так что его самого чуть было не упекли в сумасшедший дом, но в этот момент все выяснилось, и в конце — свадьба и все счастливы.

Правда, чертовски смешно.

Потом мы сели, выпили с актерами. Странные люди актеры. Я не то чтобы второй Клаппрот, но уверен, что у актеров не все в порядке с головой. В обычной жизни они говорят так, будто все еще на сцене.

Актер, который играл художника Кислинга — довольно молодой еще парень, — постоянно жаловался. Говорит, подавал прошение в люфтваффе, но его не взяли. Он до сих пор этим очень расстроен. Полагает, что это ниже его достоинства — играть на сцене, тогда как он мог бы, как он сказал, «летать на Англию и сбивать „харрикейны“». Он искренне полагает, что это проще простого. Честно говоря, особого желания продолжать разговор в такой компании не было, но просто так уйти тоже было нельзя.

Правда, чертовски смешно.

Потом мы сели, выпили с актерами. Странные люди актеры. Я не то чтобы второй Клаппрот, но уверен, что у актеров не все в порядке с головой. В обычной жизни они говорят так, будто все еще на сцене.

Актер, который играл художника Кислинга — довольно молодой еще парень, — постоянно жаловался. Говорит, подавал прошение в люфтваффе, но его не взяли. Он до сих пор этим очень расстроен. Полагает, что это ниже его достоинства — играть на сцене, тогда как он мог бы, как он сказал, «летать на Англию и сбивать „харрикейны“». Он искренне полагает, что это проще простого. Честно говоря, особого желания продолжать разговор в такой компании не было, но просто так уйти тоже было нельзя.

Успокоился он только тогда, когда мы все разом стали его убеждать, как замечательно он сегодня играл и какую гигантски важную работу он делает, потому что только благодаря ей держится моральный дух солдат… Он был явно польщен, а потом вдруг вынул почтовые открытки со своей фотографией и автографом и начал нам раздавать, хотя мы его об этом не просили. Во всяком случае, я не просил.

Когда мы прощались, он опять помрачнел. Как это ужасно, говорит, что их театр называется армейским. Вот если бы он назывался фронтовым театром, то это звучало бы значительно лучше.

Вскоре нам волей-неволей пришлось попрощаться — они отбывали той же ночью. Вся труппа погрузилась в один большой автобус. Они направлялись за сотню километров отсюда, где у них спектакль завтра утром. Жизнь действительно не слишком легкая. Особенно для женщин — они выглядели смертельно уставшими. А та девушка, которая вышла замуж за Кислинга — я имею в виду, конечно, в спектакле, — оказалась не такой уж красивой. Да и вовсе не такой молодой, как казалась на сцене.

Последние несколько недель летаем в основном ночью. Обычно мы собираемся в инструкторской в час ночи. Вот что странно: когда бы ты ни лег перед тем, никогда не высыпаешься к часу ночи. Главный определяет нам полетные цели, а также дает указания по поводу навигации и связи. Подготовка к ночному полету в целом более тщательная, чем к дневному. Обычно сам Главный появляется на поле, отзывает некоторых из нас в сторону на несколько слов и дает последние советы.

Потом он ждет, когда мы все взлетим, садится в свой самолет и следует за нами. Мы его называем маячком[24].

2 сентября 1940 г

Нейтральные воды

В столовой все со мной очень предупредительны. Спасибо, конечно. Все делают такой вид, будто ничего не произошло. Меллер и двое других ребят подсели ко мне за стол, а потом подходили другие, здоровались и заводили какой-нибудь разговор. Как будто в самом деле ничего не произошло.

Никто ни о чем не спрашивал, даже намеком. Время от времени я пытался что-то сказать о своих товарищах. Я был просто не в состоянии молчать о них. Я так с ними сжился за это время, что, о чем бы ни думал, я сразу же вспоминал о них. Но другие изо всех сил делали такой вид, будто ничего об этом не слышали. Все упорно переводили разговор на другую тему. Просто не давали мне говорить о моих товарищах.

Я это знаю: тема смерти здесь под запретом. Это первая заповедь летчиков. Но одно дело, если ты отвлеченно знаешь о чем-то, что это случается по сто раз на день, и совсем другое дело — столкнуться с этим лицом к лицу. Я никогда не думал, что так тяжело не говорить о том, о чем хочешь сказать. Бедные мои ребята. Я беспрерывно думаю только о них.

Мне казалось, доклад в кабинете Главного никогда не кончится. А они все задавали и задавали вопросы. Они снова и снова возвращались к одним и тем же деталям, которые я уже объяснил десятки раз. Но мне нечего роптать. Они должны составить исчерпывающий отчет, а я должен его подписать.

Когда наконец вышел на воздух, я решил, что надо бы отвлечься на что-нибудь и бросить думать обо всем этом. Но я не смог. Как-то так получалось помимо моей воли, что я постоянно думал и говорил только об этом. Может быть, мне будет легче, если я кому-нибудь об этом напишу. Может быть, Эльзе. Или Роберту[25]. Роберт поймет. Я бы многое дал, чтобы быть сейчас с ним. Так, наверное, бывает всегда. Всегда остаешься один, когда тебе позарез нужен хоть кто-нибудь, с кем можно поговорить. Вода. Вода все время стоит у меня перед глазами. Никогда не думал, что она такая соленая. Точнее, я это хорошо знал, но почему-то забыл.

Как это началось? Я не могу вспомнить начало, наверное, потому, что никакого начала не было. Мы были в самой гуще зенитного огня, совершенно ничего необычного, так бывало очень часто. Может быть, это и есть причина. Может быть, я слишком к этому привык и потерял бдительность.

А может быть, и было что-то особенное в тот раз. Скорее всего. И эти томми стреляли именно в нас. Средние и тяжелые зенитки. Уйти от прожекторов было некуда. Но все это уже было множество раз. С каждым разом томми становятся все лучше. У них навалом практических занятий.

В первый раз, конечно, в этом мало приятного. В первый раз очень даже не по себе, когда ты сидишь в машине и у тебя перед глазами шныряют желтые нити прожекторов, а ты даже не знаешь, захватили тебя или нет. Но привыкаешь ко всему. А со временем появляется уверенность, что с тобой ничего не может случиться.

Однако случается. В нас попали. Томми все-таки нас достали. Почти в ту же секунду другое попадание, зазвенел зуммер тревоги. Тут же погасла приборная доска. Компас закрутился как сумасшедший, отключилась радиостанция. Это означает, что вышло из строя все электрооборудование.

Оставалось только одно. Надо было во что бы то ни стало выйти из зоны действия зениток, и как можно быстрее. Я вилял, пикировал, брал резко вверх, и наконец я вышел. Все это заняло несколько секунд. А показалось намного дольше.

«Хорошо», — сказал обер-лейтенант. У него был свой наручный компас, такой есть у всех наводчиков, так что он мог определить приблизительный курс. Но я уже тогда знал, что мы не доберемся до базы. Будет очень хорошо, если мы перелетим через Канал.

Левый мотор получил, очевидно, серьезные повреждения. Его ужасно трясло. Никакие приборы не работали, и понять, в чем дело, было невозможно. Я прикинул, что мы на высоте примерно 2000 метров. Но это только предположение. Теперь мы, вероятно, уже над Каналом. И через несколько минут будем на той стороне.

И тут вдруг всю машину ужасно затрясло. Как землетрясение. Нас буквально повыбрасывало со своих мест. Самолет начал заваливаться. Очевидно, второй мотор тоже вышел из строя. Было такое впечатление, что он вообще разваливается на куски.

Нас долго учили этому в Гатове. Мы множество раз проползали через самолет и прыгали на соломенный мат. А теперь все по-настоящему. Нужно прыгать, и мы должны выйти как можно быстрее. Каждый член экипажа занимает место, с которого ему положено прыгать. И мы прыгаем. Все заняло около десяти секунд. Когда я оттолкнулся, в машине оставался только обер-лейтенант.

Оказалось, я вышел в последний момент. Секунд через десять или двенадцать — я только что выдернул кольцо — я увидел длинные языки пламени из левого мотора. Машина перевернулась на спину и пошла вниз. Я смотрел ей вслед, пока ее было видно. Правда, я не видел, куда она упала, — она пропала из вида в облаках.

Спускаюсь очень медленно. Кругом кромешная тьма. Какой же я дурак, что не имел привычки брать с собой сигнальные ракетницы. А кричать в этой пустоте совершенно бесполезно, все потонет в ветре. Но у Зольнера всегда с собой ракетницы. И у обер-лейтенанта тоже. Почему же они не стреляют?

Я заметно скольжу горизонтально. Видимо, довольно сильный ветер. Постоянно оглядываюсь по сторонам, хочу выяснить, куда приземлюсь. С удивлением отмечаю про себя, что мой интерес того же рода, что у зрителя в кинозале, которому интересно, что дальше случится с героем. Просто интересно. Я как-то не чувствую, что все это происходит со мной.

Некоторое время спустя замечаю, что падаю в море, берега нигде не видно. Погрузился довольно глубоко, наши парашюты маленькие, и потому скорость спуска очень высокая. Но меня тут же выдернуло на поверхность и потащило по воде. Это парашют сработал как парус.

Долго возился с ножом и парашютными стропами, пока не освободился от подвески. Потом вспомнил, что я забыл выбросить цветовой мешок. Это вообще-то очень плохо. Теперь меня точно никто не заметит в ночной темноте. Спасательный жилет устойчиво держит меня на поверхности. Время от времени ложусь на живот, потом переворачиваюсь на спину. Сапоги сбросил. Стали тяжелые, как из свинца.

Два раза мне показалось, что вижу луч прожектора. Оба раза начинал плыть в ту сторону, и оба раза свет исчезал через несколько секунд. Скорее всего, мне просто показалось.

Но, честное слово, отчаянию я не поддался. Я понятия не имел, где нахожусь, и в общем понимал, что на этот раз у меня очень мало шансов. Но тогда это меня как-то не слишком сильно волновало. Или я просто не хотел об этом думать.

Назад Дальше