Жизнь Антона Чехова - Дональд Рейфилд 29 стр.


Свободин отменил свой бенефис, сказав редактору «Русской мысли» В. Лаврову, что даже если «Леший» скучен, растянут и странен, в нем нет «пережеванных положений и лиц, глупых, бездарных пошлостей, наводняющих теперь Александрийскую сцену»[183]. Антона он продолжал умолять: «Дорогой друг, подойдите к Вашему 22-рублевому умывальнику, умойтесь и подумайте, нельзя ли что-нибудь сделать из „Лешего“, чтобы он сразу понравился не только мне, Суворину и тем, кто читал его и советовал не бросать, а и тем, кто советовал сжечь…»

Отзыв Свободина о пьесе был откровенен, но щадил авторские чувства; актер Ленский высказался о ней более жестко: «Одно скажу: пишите повесть. Вы слишком презрительно относитесь к сцене и драматической форме, слишком мало уважаете их, чтобы писать драму». Плещеев вынес свой приговор лишь следующей весной: «Это первая Ваша вещь, которая меня не удовлетворила и не оставила во мне никакого впечатления. <…> Войницкий — хоть убейте, я не могу понять, почему он застрелился!»

В конце концов Антон передал «Лешего» в театр Абрамовой, решив, что предложенные ею 500 рублей аванса ему не помешают. Пьеса спешно репетировалась. Актеры выучили роли скверно, а актрисы играли из рук вон плохо. Премьера, состоявшаяся 27 декабря, окончилась провалом. Три ложи бельэтажа были заняты актерами театра Корша, непримиримыми соперниками театра Абрамовой, — они и освистали пьесу. Добавили жару и рецензенты: «скучно», «бессмысленно», «несносно по конструкции». Чехов забрал из театра пьесу, выдержавшую пять спектаклей, и отказался печатать ее в журналах, хотя к тому времени в провинции уже циркулировало 110 ее литографированных копий. Семь лет спустя, прибегнув к хирургии и алхимии, Чехов преобразит «Лешего» в «Дядю Ваню».

Антон рассчитывал, что «Леший» принесет ему доход, достаточный, чтобы продержаться три-четыре месяца, и теперь нуждался в деньгах. В ту осень после «Скучной истории» он написал лишь одну значительную вещь — рассказ «Обыватели», который впоследствии войдет первой главой в рассказ «Учитель словесности». История провинциального учителя гимназии, решившего ради денег жениться на своей бывшей ученице, имеет реальную подоплеку — откровенное желание Суворина отдать за Антона дочь Настю. Рассказ прозвучал как зашифрованный вежливый отказ Суворину (который без комментариев напечатал его в «Новом времени»)[184]. «Северный вестник» задерживал чеховский гонорар за «Скучную историю». Финансовое положение Антона поправилось деньгами от продажи сборников рассказов, постоянно переиздаваемых Сувориным, да отчислениями за пьесу «Иванов» и водевили.

Семейная жизнь протекала без бурь. Александр в Петербурге под присмотром жены пребывал в трезвости; Ваня с Павлом Егоровичем мирно уживались в казенной квартире; Миша гостил в столице у Сувориных и собирался поступить на должность. Тетя Феничка хворала и таяла на глазах. От Коли остались одни долги — картины его разошлись по кредиторам. Антон с братьями согласились вернуть взятые Колей в долг деньги. О Коле напоминали и другие просители. Тридцатого ноября Анна Ипатьева-Гольден писала Антону: «Простите, что беспокою Вас, но у меня в Москве нет ни одного человека, к которому я бы могла обратиться, обращаться к своим невозможно, они (за исключением Наташи) чуть не умирают с голоду. А дело в том, что я сижу и по сие время на даче в Разумовском без дров и без шубы, и вот я взываю к Вам, пришлите мне ради Христа рублей 15 денег»[185].

Антон послал Анне денег и попросил Суворина найти для нее работу. Однако от желающих поступить в суворинский книжный магазин требовали приличную сумму залога. Получив от Антона еще одно небольшое пособие, Анна подыскала место компаньонки у одинокой беременной женщины; кое-что она зарабатывала, готовя обеды для студентов. Признательность ее к Чехову была безграничной: «Ей-Богу, плакала от благодарности, т. е. от ощущения, доходившего до слез, Вашей доброты. Господи! А ведь я не думала, что Вы такой».

У Антона начался роман с Клеопатрой Каратыгиной. Он побывал с ней на «Гугенотах», прописал ей слабительное. Однако к себе домой не приглашал и даже не упоминал ее имени. Продолжал он встречаться и с Глафирой Пановой; иногда они проводили время втроем. Но, похоже, именно Панова была у него на уме, когда он обмолвился в письме Евреиновой о своей мечте купить имение в Крыму и жить в нем «с какою-нибудь актрисочкой» или когда он писал Суворину (и даже нарисовал на страницах письма чьи-то узенькие ступни): «Я знавал драматических актрис, перешедших из балета в драму. Вчера перед мальчишником я был с визитом у одной такой актрисы. Балет она теперь презирает и смотрит на него свысока, но все-таки не может отделаться от балетных телодвижений».

Не принимая отношений с Глафирой всерьез, Антон свое письмо к Елене Линтваревой подписал «Ваш А. Панов» — явно чтобы посмеяться над сплетнями о его предполагаемой женитьбе. Каратыгина вынуждена была согласиться на унизительные условия, выдвинутые «адски нарядным литератором», — помалкивать об их отношениях, чтобы слухи не дошли до чеховской семьи. У Глафиры самолюбия было больше, и Клеопатра сообщала об этом Чехову: «Сидит у меня Глафира, и мы Вас адски ругаем. Я ей объявила, что Вы собираетесь к ней с визитом только по первопутку. Но она, глядя на нынешнюю погоду, заявляет, что Ваше намерение совершенно невежливо и равняется желанию совсем не быть у нее. Кроме того, <…> поручает сказать, что коли так жалко двугривенного, она принимает дорожные расходы на свой счет. Мой совет: при встрече с нею проговорите, предварительно обдумав, умиротворяющий монолог, потому что все, что она желала бы излить на начальство, изольется на Вас. Хотя при этом влетит, по ее словам, по заслугам и Вам. Словом, изруганы будете, ей все равно, что Вы модный литератор и адски нарядный. Итак, если Вы желаете загладить свой поступок неглиже с ней, то заезжайте за мной (если не постесняетесь ехать по улице с никому не нужной актрисой), и мы поплывем на 3-ю Мещанскую. <…> Приказано приехать в понедельник от 12 до 2 ч. Просят завиться и надеть розовый галстук».

Глафира Панова уехала в Петербург. Следом за ней в столицу отправилась и Каратыгина, прижимая к груди чеховские рекомендательные письма и экземпляр «Скучной истории» (которую она невзлюбила за то, что актерская жизнь трактуется в ней как моральное разложение) с надписью: «Проклятым нервам знаменитой актрисы Клеопатры Александровны Каратыгиной от ее врача А. Чехова». Примерно в это же время Антон признался Вл. Немировичу-Данченко, что, ухаживая за замужней женщиной, он обнаружил, что «покушается на невинность». (Он также говорил ему, что ни один из его романов не длился больше года.)[186]

Чехову претила слава «модного литератора»: когда какая-то поклонница, увидев его в ресторане, начала наизусть декламировать из его прозы, он раздраженно прошептал своему спутнику: «Уведите ее, у меня свинцовка в кармане». Той осенью он чувствовал себя неважно и жаловался в письме доктору Оболонскому, что страдает «инфлуэнцею, осложненною месопотамской чумой, сапом, гидрофобией, импотенцией и тифами всех видов». За письменным столом впадал в оцепенение, сам себе напоминая профессора из «Скучной истории». Вместо того чтобы заняться заброшенным романом, просил Суворина присылать ему на редактуру беллетристический самотек. В числе его подопечных попали и молодые люди, с которыми он познакомился в Крыму. Рассказ Ильи Гурлянда «Утро нотариуса Горшкова» после чеховской правки был напечатан в «Новом времени». В новом рассказе Елены Шавровой «Певички», повествующем о молодой хористке, соблазненной и покинутой актером, у которого есть другая женщина, легко угадывались знакомые прототипы. Он рассказал об этом Суворину:

«В „Певичке“ я середину сделал началом, начало серединой и конец приделал совсем новый. Девица, когда прочтет, ужаснется. А маменька задаст ей порку за безнравственный конец. <…> Девица тщится изобразить опереточную труппу, певшую этим летом в Ялте. <…> С хористками я был знаком. Помнится мне одна 19-летняя, которая лечилась у меня и великолепно кокетничала ногами. Я впервые наблюдал такое умение, не раздеваясь и не задирая ног, внушить вам ясное представление о красоте бедер. <…> Хористки были со мной откровенны, так как я их не употреблял. Чувствовали они себя прескверно: голодали, из нужды блядствовали, было жарко, душно, от людей пахло потом, как от лошадей… Если даже невинная девица заметила это и описала, то можете судить об их положении…»

Минорное настроение отразилось во взглядах Антона на литературу, которыми он 27 декабря делился с Сувориным совершенно в духе желчного профессора из «Скучной истории» или неврастеника «Лешего». Заодно досталось и всей интеллигенции: «Современные лучшие писатели, которых я люблю, служат злу, так как разрушают. Одни из них, как Толстой, говорят: „не употребляй женщин, потому что у них бели; жена противна, потому что у нее пахнет изо рта; жизнь — это сплошное лицемерие и обман“ <…> Подобные писатели <…> в России помогают дьяволу размножать слизняков и мокриц, которых мы называем интеллигентами. Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция, <…> которая не патриотична, уныла, бесцветна, которая пьянеет от одной рюмки и посещает пятидесятикопеечный бордель, которая брюзжит и охотно отрицает все, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать».

Минорное настроение отразилось во взглядах Антона на литературу, которыми он 27 декабря делился с Сувориным совершенно в духе желчного профессора из «Скучной истории» или неврастеника «Лешего». Заодно досталось и всей интеллигенции: «Современные лучшие писатели, которых я люблю, служат злу, так как разрушают. Одни из них, как Толстой, говорят: „не употребляй женщин, потому что у них бели; жена противна, потому что у нее пахнет изо рта; жизнь — это сплошное лицемерие и обман“ <…> Подобные писатели <…> в России помогают дьяволу размножать слизняков и мокриц, которых мы называем интеллигентами. Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция, <…> которая не патриотична, уныла, бесцветна, которая пьянеет от одной рюмки и посещает пятидесятикопеечный бордель, которая брюзжит и охотно отрицает все, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать».

Достойной защиты Антон считал лишь медицину: «Общество, которое не верует в Бога, но боится и примет и черта, которое отрицает всех врачей и в то же время лицемерно оплакивает Боткина и поклоняется Захарьину, не смеет и заикаться о том, что оно знакомо со справедливостью».

Суворину стало ясно, что за этим последует: Чехов оставит свою «любовницу» литературу и вернется к своей «жене» — медицине.

Глава двадцать девятая Долгие сборы в дальний поход: декабрь 1889 — апрель 1890 года

К концу декабря Чехов принял решение отправиться в дальнюю поездку (допуская, что назад может и не вернуться) — через Сибирь на остров Сахалин, в самую страшную колонию ссыльнокаторжных. Друзья и родные уже догадывались об этом: откликнувшись на смерть Пржевальского взволнованным некрологом, Антон погрузился в Мишины юридические конспекты, учебники географии, карты, политические статьи и стал искать подходы к сибирскому тюремному начальству. Страсть к биографиям, географическим описаниям и книгам известных путешественников была у Антона с детства. Теперь же, пережив душевное потрясение после Колиной смерти, он решил последовать героическому примеру Пржевальского. Кроме того, после провала с «Лешим» Антон пережил унижение как драматург, и в нем возобладал врач и исследователь. И не в последний раз, несколько запутавшись с женщинами, он решил, что жизнь одинокого бродяги для него более привлекательна.

Друзья ожидали, что после премьеры «Лешего», как это было с «Ивановым», Чехов сбежит в Петербург, но он отложил визит в столицу. На Новый год Суворины пили здоровье Антона в его отсутствие. Сам же он отправился к Киселевым в Бабкино. Там он сочинил для Марии Киселевой первую фразу охотничьего рассказа — «Такого-то числа охотники ранили в Дарагановском лесу молодую лось» — и посоветовал воздержаться от сентиментальности. Однако главной причиной его визита была необходимость поговорить с ее зятем, сенатором Б. Голубевым, который мог бы выхлопотать для него место на пароходе, идущем из Сахалина в Одессу через Китай и Индию. В обмен на эту любезность он по приезде в Петербург обещал обследовать страдавшего неизлечимой болезнью отца Киселевой.

Четвертого января 1890 года Чехов на лошадях выехал из Бабкина, а затем вместе с Киселевой и ее дочерью пересел на петербургский поезд. В столице у него были дела — он собирался ходатайствовать в Департамент окладных сборов о месте для Миши и просить Суворина подыскать работу для Клеопатры Каратыгиной. Кроме того, ему необходимо было получить официальную поддержку для поездки на Сахалин.

Хождение по коридорам власти заняло целый месяц. Имя издателя «Нового времени» открывало для Антона двери многих министерств и тюремных департаментов, но сам Суворин этой поездки не одобрял: предприятие было рискованным и надолго разлучало его с другом. Чехов посетил начальника Главного управления тюрем при министерстве внутренних дел М. Галкина-Враского и даже взялся писать рецензию на составленный им отчет о деятельности тюремного управления. В обмен он получил заверение в том, что ему будет обеспечен доступ во все тюрьмы Сибири (потом секретной телеграммой Галкин-Враской отменил свое обещание). Суворин снабдил Антона корреспондентским бланком «Нового времени».

Чеховские планы встретили одобрение в газетах. Обычно если кто из русских писателей и отправлялся в Сибирь, то не по своей воле и с билетом в один конец; добровольцев, желающих наведаться туда ради исследований, до сих пор не находилось. Путешествие в погибельные края было сродни Дантову хождению по кругам ада, и это реабилитировало Чехова в глазах либералов. Они надеялись, что на Сахалине Чехов найдет своего «Идеала Идеалыча». Возможно, главной причиной этой небезопасной для жизни поездки было желание заставить замолчать: тех, кто обвинял Чехова в равнодушии к изображаемым им человеческим страданиям. (Правда, к тому времени Короленко и Эртель смягчили свой осуждающий тон.) Обитатели «литературного зоосада» завидовали попавшему в центр внимания «слону», иные из них даже радовались, что почти на целый год Чехов уедет с глаз людских подальше. Из Петербурга Грузинский писал в Москву Ежову, все еще пытавшемуся обыграть в вист Ваню и Мишу: «Чехов отлично делает, что едет: суть не в Сахалине, а в путешествии морями и океанами и в знакомстве с арестантами во время пути». Консерваторы же нашли в этой поездке повод для насмешки. Чехов еще не уехал, а Буренин уже сочинил экспромт:

Талантливый писатель Чехов,
На остров Сахалин уехав,
Бродя меж скал,
Там вдохновения искал.
Но не найдя там вдохновенья,
Свое ускорил возвращенье —
Простая басни сей мораль —
Для вдохновения не нужно ездить в даль.

Озабоченный подготовкой к экспедиции, Антон все меньше уделял внимания старшему брату и в письме к Суворину чуть ли не открещивался от него: «Не знаю, что делать с Александром. Мало того, что он пьет. Это бы ничего, но он еще невылазно погряз в ту обстановку, в которой не пить буквально невозможно. Между нами: супруга его тоже пьет. Серо, скверно, ненастно… И этого человека чуть ли не с 14 лет тянуло жениться! И всю жизнь занимался только тем, что женился и клялся, что больше никогда не женится».

О Сибири Чехов прочел всё. У Суворина имелись запрещенные книги, среди которых нашлись брошюры о политических заключенных; была там и толстовская «Крейцерова соната», гневно осуждающая и секс, и супружество (запретить эту книгу было непросто, поскольку она нравилась Александру III). Усердные сборы в дорогу не помешали Антону найти время для развлечений. Он побывал на именинах у Щеглова, сходил с Сувориными на собачью выставку. Тайком встречался с Клеопатрой Каратыгиной. Он направил ее энергию в полезное русло, усадив конспектировать статьи о Сибири и Сахалине в Публичной библиотеке, а также изложить на бумаге свой собственный опыт. Клеопатра снабдила его адресами своих сибирских друзей, обучила сибирскому этикету — никогда не спрашивать, что привело человека в Сибирь, записала даты навигации сибирских рек и на день рожденья подарила собственноручно сшитую дорожную подушку: «Пригодится, может быть, положить ее под голову, когда будет Вас качать на пароходе». Клеопатра надеялась на взаимность, держа про запас секретное оружие — боязнь Антона предать огласке их отношения: «Какой скандал! Проклятая рассеянность! Куда же я девала Ваше письмо? В чей конверт я его положила? <…> Это было к сестре»[187]. Когда в семье Чеховых стали догадываться об этом, она вины за собой не признала: «Если Ваша мама и сестра узнают о Вашем „secret d'un polichinelle“, то, конечно, не я буду виновата. Вы так просили, чтобы я не проболталась в Москве». Как и Ольге Кундасовой, Клеопатре пришлось смириться с положением нелюбимой женщины. В письмах она нередко обращалась к Антону с нескладными виршами, порой осыпала упреками. Деньги, взятые у него в долг, никогда не возвращала и надеялась, что мечта Антона «нанять комнату у Лики» навлечет на него жестокую кару.

Накануне отъезда, 24 января, Чехов с неохотой пошел на обед к сестре М. Киселевой Надежде Голубевой, жене министерского чиновника, тоже пробующей себя в литературе. Антон со всей откровенностью сказал ей, что им с сестрой никогда не стать настоящими писателями, потому что им не знаком труд ради куска хлеба; свои же успехи он приписал не таланту, а случаю и упорному труду. Надежда в тот вечер внимательно наблюдала за Антоном:

«Он окинул гостиную быстрым взглядом; я поняла его взгляд и поспешила сообщить ему, что муж мой не будет с нами обедать, так как он в отъезде. Чехов вдруг просветлел и брякнул по-прежнему: „Ах, как я рад! Знаете, Надежда Владимировна, ведь у меня таких хороших манер, как у вашего мужа, нет. Мои папаша и мамаша селедками торговали“. <…> И вдруг я вижу, что Чехов удивительно странно вертит салфетку, будто она его страшно раздражает, он ее мял, крутил, наконец положил за спину. Сидел как на иголках. Я не могла понять, что все это значит? Вдруг он опять выпалил: „Извините, Надежда Владимировна, я не привык сидеть за обедом, я всегда ем на ходу“. <…> „Знаете, Антон Павлович, вы очень изменились, прямо до неузнаваемости“. — „Удивительного ничего нет. За эти шесть лет я постарел на двадцать лет“. <…> Во всей его фигуре видна была такая усталость! Я подумала: весна его жизни миновала, лета не было, наступила прямо осень»[188].

Назад Дальше