Жизнь Антона Чехова - Дональд Рейфилд 30 стр.


«Он окинул гостиную быстрым взглядом; я поняла его взгляд и поспешила сообщить ему, что муж мой не будет с нами обедать, так как он в отъезде. Чехов вдруг просветлел и брякнул по-прежнему: „Ах, как я рад! Знаете, Надежда Владимировна, ведь у меня таких хороших манер, как у вашего мужа, нет. Мои папаша и мамаша селедками торговали“. <…> И вдруг я вижу, что Чехов удивительно странно вертит салфетку, будто она его страшно раздражает, он ее мял, крутил, наконец положил за спину. Сидел как на иголках. Я не могла понять, что все это значит? Вдруг он опять выпалил: „Извините, Надежда Владимировна, я не привык сидеть за обедом, я всегда ем на ходу“. <…> „Знаете, Антон Павлович, вы очень изменились, прямо до неузнаваемости“. — „Удивительного ничего нет. За эти шесть лет я постарел на двадцать лет“. <…> Во всей его фигуре видна была такая усталость! Я подумала: весна его жизни миновала, лета не было, наступила прямо осень»[188].

Чехова с Сувориным было не разлить водой — в Москву они вернулись вместе. Суворин поселился в номерах «Славянского базара». Они беседовали о болезнях, реальных или мнимых; вместе ходили смотреть «Федру» Расина, наведались в Литературное общество на костюмированный бал. На следующий день отобедали с Григоровичем, что положило конец его размолвке с Антоном. Приходя в себя после поездки в Петербург, после библиотек и женщин, Антон писал Плещееву: «Помышляю о грехах, мною содеянных, о тысяче бочек вина, мною выпитых <…> В один месяц, прожитый мною в Питере, я совершил столько великих и малых дел, что меня в одно и то же время нужно произвести в генералы и повесить».

Суворин вернулся в Петербург, и Антону стало одиноко без близких по духу людей. Левитан был в Париже, откуда жаловался: «Масса крайне психопатического… Женщины здесь сплошное недоумение — недоделанные или слишком переделанные целыми веками тараканства»[189]. Антон продолжал штудировать старинные и современные атласы и мечтал о речных пароходах. «Хочется вычеркнуть из жизни год или полтора», — признался он в письме одному журналисту. Для «Нового времени» он написал лишь один рассказ — «Черти» (позже переименованный в «Воры»), в котором речь идет о степных конокрадах. Суворин посетовал, что Чехов выставляет преступников в романтическом свете. Остальное время Антон тратил на редактуру забракованных Сувориным рукописей и на составление географического обзора к будущей книге о Сахалине. В Москве он посылал Машу, Ольгу Кундасову и Лику Мизинову в Румянцевский музей делать выписки о Сибири и Сахалине из сотен просмотренных им книг и журналов. Из Петербурга от Александра и Каратыгиной поступали факты, мнения и просьбы. Клеопатра сменила тон и теперь писала Антону по-матерински: «Простите мне, голубчик Антон Павлович, мою навязчивость. Простите, что я сую свой римско-католический профиль куда не следует, но мне ужасно не хочется, чтобы Вы в моем Сибирском царстве изображали из себя безнадежно блуждающую точку (от скуки и неведения места), и потому я взяла на себя, смелое дите мое, без Вашего ведома добыть для Вас на некоторые точки сего царства рекомендательные письма».

Огорчило Антона напоминание о Колиной смерти: «Бедняга Ежов был у меня, сидел около стола и плакал: у него молодая жена заболела чахоткою. Надо скорее везти на юг. На вопрос мой, есть ли у него деньги, он ответил, что есть <…> Ежов своими слезами испортил мне настроение. Напомнил мне кое-что, да и его жаль». Из множества причин, побуждавших Чехова к поездке в сахалинскую преисподнюю, самой настоятельной, хоть и не вполне осознанной, была Колина тень, это самое «кое-что».

От размышлений о бренности всего земного Антона отвлекала Лика Мизинова. Взаимная симпатия между ними усиливалась. Дневник Ликиной бабушки запечатлел портрет еще одной жертвы чеховского обаяния:

«5 марта. Понедельник. Лидюша <…> вечером в 8-м часу ушла к Чеховым, вернулась в 3 часа утра, очень довольная, что туда попала…

9 марта. Пятница. Лидюша <…> вернулась в 3 часа утра, <…> провела вечер у Чеховых.

10 марта. Суббота. Лидия [мать Лики] <…> занята была, до возвращения Лидюши домой, писаньем; ей же готовит свою исповедь и совет образумиться, отвлечь ее от праздной, бесшабашной жизни, дома не бывает и каждый вечер является поздно домой; дом и домашнюю жизнь не любит. Ужасно это нас огорчает, особенно мать, а говорить с нею невозможно, тотчас раскричится, и кончится тем, что уйдет недовольная жизнью семейной, говоря, что это не жизнь, а ад.

13 марта. Вторник. Лидюша проваландалась до 2 часов, отправилась в Румянцевский музей списки делать об острове Сахалине. <…>

28 марта. Середа. <…> Познакомилась случайно с матерью Марьи Павловны, мы с Лидюшей их встретили в Пассаже, очень милая, в обхождении простая, тут же познакомились и поговорили.

29 марта. Четверг. <…> Лидюша пошла к всенощной в какой-то монастырь с товарками. Обманула! Пошла с Чеховыми и поздно ночью, половина второго часа, вернулась домой.

31 марта. Суббота. <…> Явилась удалая Кундасова просить отпустить Лидюшу к Чеховым, на что Лидия сказала, что у нас исторический обычай разговляться дома в семье.

5 апреля. Четверг. <…> Очень нам понравился Антон — он врач и писатель, такая симпатичная личность, прост в обращении, внимателен…

21 апреля. Суббота. Сегодня, наконец, уезжает Антон Павлович Чехов. Поэтому Лидюше будет отдых. В первом часу явился к нам Антон Павлович проститься. Едут в семь часов на вокзал провожать его свои и много знакомых, в том числе и Ольга Кундасова, порядком от него заразилась. С полчаса у нас пробыл и отправился вместе с Лидюшей <…> Боюсь, не заинтересована ли моя Лидюша им? Что-то на это смахивает <…> А славный, заманчивая личность…»[190]

Накануне отъезда у Антона не было отбоя от женщин. Суворину он писал: «А тут как нарочно, каждый день все новые и новые знакомства, все больше девицы, да такие, что если б согнать их к себе на дачу, то получился бы превеселый и чреватый последствиями кавардак».

С друзьями и братьями расстаться было проще: Антон обещал привезти всем манильских сигар и статуэтки обнаженных японских девушек. Щеглов, Ежов и Грузинский громко восхваляли его смелость. Павел Свободин сказал, что впредь его будут именовать Чехов-Сахалинский. Мишину идею встретиться в Японии и вместе возвращаться домой Антон отверг. Муж Лили Марковой, художник Сахаров, навязывался в попутчики, желая иллюстрировать будущую его книгу и ожидая не менее тысячи рублей гонорара. Перспектива совместной поездки в Сибирь с мужем бывшей любовницы Чехова не прельщала — он умолял Суворина отговорить Сахарова от этой затеи.

Суворин по-прежнему не одобрял чеховской одиссеи, видя в ней напрасную трату времени, здоровья и денег. Антон горячо защищал свою идею: «Вы пишете, что Сахалин никому не нужен и ни для кого не интересен. Будто бы это верно? Сахалин может быть ненужным и неинтересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов. После Австралии в прошлом и Кайенны Сахалин — это единственное место, где можно изучать колонизацию из преступников <…> Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный. <…> Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку <…> Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали их сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся образованная Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно».

Не часто Антон приходил в столь сильное волнение. К тому же он чувствовал себя смертельно оскорбленным заметкой в мартовском выпуске журнала «Русская мысль», где его заклеймили «жрецом беспринципного писания». Не скрывая гнева, он писал редактору журнала Вуколу Лаврову: «На критики обыкновенно не отвечают, но в данном случае речь может быть не о критике, а просто о клевете. Я, пожалуй, не ответил бы и на клевету, но на днях я надолго уезжаю из России, быть может, никогда уж не вернусь, и у меня нет сил удержаться от ответа. <…> Что после Вашего обвинения между нами невозможны не только деловые отношения, но даже обыкновенное шапочное знакомство, это само собою понятно».

Найди Чехов свой конец на Сахалине — «Русскую мысль» стали бы обвинять в его гибели, как Буренина обвинили в убийстве Надсона. На то, чтобы загладить обиду, нанесенную самолюбивому Антону небрежно брошенной фразой, и примирить гордого писателя с «Русской мыслью», будет потрачено два года и немало дипломатических усилий Павла Свободина. Пока же Антон покидал Москву обиженный до глубины души, но бодрый духом.

Двадцать первого апреля, подкрепившись на дорогу тремя стаканами сантуринского, поднесенного доктором Корнеевым, Антон сел в ярославский поезд. Потом он собирался пересесть на пароход и по Волге, а затем по Каме добраться до Урала. На перроне остались расстроенные до слез Маша и Евгения Яковлевна. (Он сказал им, что вернется в сентябре, прекрасно понимая, что раньше декабря они его не увидят.) Лика Мизинова на прощание получила от Антона фотографию с надписью: «Добрейшему созданию, от которого я бегу на Сахалин и которое оцарапало мне нос. <…> P.S. Эта надпись, равно как и обмен карточками, ни к чему меня не обязывает». В Сибири Антон не раз намекнет спутникам о помолвке с Ликой.

До Сергиева Посада Антон ехал не один — его провожали Ваня, Ольга Кундасова и любопытное трио — Левитан с любовницей Софьей Кувшинниковой и ее мужем, доктором Кувшинниковым, который подарил Антону бутылку коньяку для распития на берегу Тихого океана. Ольга Кундасова пересела вместе с Антоном на пароход («Куда она едет и зачем, мне неизвестно») и сошла на берег лишь в Костроме. Антон наконец остался один и продолжил странствие в неведомые земли.

Глава тридцатая

По сибирскому тракту

22 апреля — июнь 1890 года

Плывя по Волге до Нижнего, а потом по Каме до Перми и мучаясь животом после прощального обеда, Антон писал открытки друзьям и наставления домашним. В Перми путешествие по реке закончилось. В предгорьях Урала снег мешался с дождем и разводил под ногами великую грязь. В Пермь Чехов прибыл в два часа ночи и до шести вечера ждал поезда на Екатеринбург. Дорога через Уральский хребет заняла всю ночь. У Антона были адреса екатеринбургских родичей матери. Один из них навестил его в гостинице «Американская», но обедать к себе не пригласил.

Антон три дня провел в Екатеринбурге, решая, как ехать дальше. Железная дорога заканчивалась в трехстах верстах, в Тюмени. Оттуда до Томска можно было добраться либо по суше — полторы тысячи верст по весенней непогоде и распутице, — либо пароходом вниз по Тоболу и Иртышу, а затем вверх по Оби и Томи. От Томска двигаться дальше можно было лишь сушей. Сибирский тракт в те времена являл собой изрытую колеями дорогу, двигаясь по которой путешественники в зависимости от сезона вынуждены были месить грязь, вязнуть в снегу или утопать в клубах пыли, а также пересекать на паромах бурные реки. Пассажиропоток состоял из каторжных и ссыльных, ломовых извозчиков и чиновников в тряских тарантасах.

Попасть на Дальний Восток можно было и морем — на общественные деньги, по подписке, был построен Добровольный флот. Однако Антон решил пойти по стопам Николая Пржевальского. Двадцать восьмого апреля, находясь в Екатеринбурге, он получил извещение, что до 18 мая пароходов из Тюмени не будет — на Тоболе стоял лед (хотя Иртыш уже разлился и затопил окрестность). Антон либо приехал на полмесяца раньше, либо на месяц опоздал. И все-таки он решил продолжить свой путь и 1 мая в разыгравшуюся метель выехал на поезде в Тюмень. Там он нанял ямщика до Томска, где за 130 рублей купил повозку с откидным верхом, и двинулся дальше.

Свои впечатления Антон записывал карандашом в путевом дневнике. Письма писал нечасто — дорога, непогода и холод изматывали его, к тому же доставка корреспонденции на Большую землю занимала недели. В дороге стало понятно, что экипирован он не лучшим образом. Купленный Мишей деревянный сундук разбился, прыгая вместе с коляской по рытвинам и ледяным ухабам. Его Пришлось оставить «на поселении» и взамен купить мягкий кожаный чемодан, который мог служить и подушкой. Лишь длинное кожаное пальто, приобретенное по совету Киселева, пришлось весьма кстати, надежно защитив Антона от холода, а также ушибов: как-то раз, столкнувшись с почтовой тройкой, он вылетел из коляски на землю. Припасенный револьвер не понадобился ни разу. При том что Сибирь кишела беглыми и оседлыми преступниками, подорожные трактиры были чище и безопаснее, чем в Европейской России. С чем было совсем плохо, так это с пропитанием, хотя на сибирских реках Антон угощался стерлядью. К весне в Сибири из провианта оставались лишь хлеб, черемша и кирпичный чай — «настой из шалфея и тараканов». Евгения Яковлевна снабдила Антона дорожной кофеваркой, однако обращаться с ней он научился лишь через три недели.

К 7 мая, платя ямщикам по двойному и тройному тарифу, Антон добрался до берегов Иртыша, преодолев за четыре дня шестьсот с лишним верст. Здесь он застрял: назад повернуть было невозможно, поскольку дороги затопило разлившейся рекой, а переправа была слишком опасна из-за сильного ветра. Свои злоключения Антон в первую очередь описал М. Киселевой — она уже который год намекала в письмах, что страдания пойдут ему па пользу: «Представьте себе ночь перед рассветом… Я еду на тарантасике и думаю, думаю… Вдруг вижу, навстречу во весь дух несется почтовая тройка; мой возница едва успевает свернуть вправо <…> Вслед за ней несется другая тройка, тоже во весь дух; свернули мы вправо, она сворачивает влево; „сталкиваемся!“ — мелькает у меня в голове… Одно мгновенье и — раздается треск, лошади мешаются в черную массу, мой тарантас становится на дыбы, и я валюсь на землю, а на меня все мои чемоданы и узлы… Вскакиваю и вижу — несется третья тройка… Должно быть, накануне за меня молилась мать. Если бы я спал или если бы третья тройка ехала тотчас за второй, то я был бы изломан насмерть или изувечен. <…> Ночью, в этой ругающейся буйной орде я чувствую такое круглое одиночество, какого раньше я никогда не знал…»

На дорогу до Томска ушла неделя — в этот раз Антона задержал разлив на реке Томь. Май выдался в Сибири самым холодным за последние сорок лет — ни листочка на деревьях, ни травинки на земле, лишь белеющие всюду полосы снега. Только стаи гусей и уток криком возвещали о приходе весны. В Томске Антон целую неделю приходил в себя после дорожных испытаний и писал длинные письма домой: «О грабежах и убийствах по дороге не принято даже говорить»; мужья не бьют жен и «даже» евреи и поляки крестьянствуют и ямщикуют; в комнатах чисто, постели мягкие. Хлеб превосходный, а вот похлебка с утиными потрохами пришлась Антону не по нутру.

Написал Антон родным и о столкновении с почтовой тройкой, добавив: «Сладкий Миша, прости, как я радовался, что не взял тебя с собой!» В Томске на улицах была непроходимая грязь и нашлась лишь одна городская баня. Чехов в некотором смысле открыл «туристический сезон» в Центральной Сибири: на праздных путешественников здесь смотрели с любопытством и оказывали особое гостеприимство. В гостинице Антона, сидевшего за письмом Суворину, посетил помощник иркутского полицмейстера Аршаулов. Он привез на прочтение Чехову свой рассказ, попросил водки и разоткровенничался о любовных проблемах.

Аршаулов пригласил Антона осмотреть томские бордели, из которых они вернулись в два часа ночи. Впечатление о городе осталось неблагоприятное: «Томск город скучный, нетрезвый; красивых женщин совсем нет, бесправие азиатское. Замечателен сей город тем, что в нем мрут губернаторы». Возвращаться домой Антону советовали через Америку — на российском Добровольном флоте царили «военщина и казенщина».

Двадцать первого мая Антон выехал из Томска в компании двух поручиков и военного врача; они предложили разложить на всех дорожные расходы. Попутчики они были надоедливые и грубоватые, однако с ними неопытному путешественнику было спокойнее. Один из них, поручик фон Шмидт, был отправлен в Сибирь за избиение денщика; впрочем, это не помешало ему в дальнейшем успешно продвинуться по службе. Деспотичный и невоздержанный на язык, он, возможно, отразился в поручике Соленом в «Трех сестрах» (единственной чеховской пьесе, имеющей некоторое отношение к Сибири). Фон Шмидт привязался к Антону (позже он прислал Чехову письмо с извинениями) и советовал ему найти себе подругу. «Не могу, — ответил он [Чехов], — у меня в Москве уже есть невеста. — Затем, помолчав немного, он странным голосом, точно думал вслух, добавил: — Только вряд ли я буду с нею счастлив — она слишком красива»[191].

Лика не выходила у Антона из головы. Своему сахалинскому знакомому Д. Булгаревичу он сказал, что собирается жениться. В письмах Лике он то и дело придумывает для нее поручения, справляется о ее ухажерах и поддразнивает. Но Лика, или, как ее прозвал Антон, Жамэ[192], на письма не отвечала. Она проводила время в обществе флейтиста Иваненко и младших братьев Антона — ни одного из них тот не принимал всерьез и потому был далек от ревности. Впрочем, благодаря Чеховым Лика познакомилась с Софьей Кувшинниковой и Левитаном — лишь он, неисправимый сердцеед, мог дать Антону повод усомниться в девичьей верности.

Стоило Антону уехать, и всю его семью разметало по России, точно она утратила центр притяжения. В мае закончились занятия в школе, и Маша с Евгенией Яковлевной отправились на Луку к Линтваревым, купив перед отъездом венок на могилу Коли. С ними приехал и Миша, но на следующий день выехал в Таганрог. Не сидел на месте и Павел Егорович — он подался в Петербург к Александру, а потом вместе с ним побывал в Финляндии.

Назад Дальше