Мария молча долго разглядывала. Может быть, этот, в пиджаке, и есть тот рыжий солдат, а может, нет… А вот мальчик, лупоглазый, похож, кажется… да, похож на этого рыжего…
— Зачем она мне? Отдай ты ему поскорей!
Чего он добивается? К чему подъезжает? И так все нарастает страх ожидания надвигающейся последней беды. А тут еще этот, проклятый, привязался. Опять ждать, ждать, жить под прицелом…
Но ждать пришлось недолго.
Исчез, пропал мальчишка Янка. Мария встретила его бабку, та прошла мимо деловито, озабоченно, едва кивнув. Нет, ничего там не случилось у них страшного. Исчез, и все.
Все как будто оставалось на своих местах, но все уже сдвинулось, пошло, неслось куда-то…
По вечерам солдаты, как всегда, пили в трактире и орали песни, но как-то не так: громче, торопливей, разухабистей.
Гудели тяжело груженные грузовики, уходившие колоннами, — их стало гораздо больше.
Гнали в спешке толпы людей — иногда одних мужчин, а то женщин, детей и стариков.
Между собой жители городка почти не разговаривали, но все каждый день узнавали, что фронт покатился, ушел на запад, а они здесь остались пока в стороне.
Самолеты («Это советские!» — радостно шептались люди) пролетали высоко над городом и уходили на запад, точно им дела не было до этого городишка.
Рано утром пригнали толпу женщин с детьми и стариков, повели к станции железной дороги. На другой день к вечеру их пригнали обратно, на площадь у церкви. Конвоиры были злые и усталые как черти, — они надеялись, что всех отправят на поезде и они наконец отвяжутся от этого еле живого, спотыкающегося люда.
Комендант, которого только что, не повышая голоса, монотонно, оскорбительно бесстрастно отчитали по телефону за то, что он пропустил «стадо каких-то угоняемых жителей» на железнодорожную станцию, в то время когда ему должно быть известно: вагонов не хватает для армейских перевозок, и которого отнюдь не бесстрастно, на все голоса ругали командиры колонн, потому что «эти идиоты конвойные загородили проезд и место стоянки на площади», взбешенный, вышел на крыльцо. К нему подбежал бургомистр, вскидывая на ходу руку к козырьку штатской фуражки.
— Ключа, к сожалению, еще пока нет! — отрапортовал бургомистр. — Он у сторожа, это точно, его видели только что, он копал могилу, а сейчас его нету, сию минуту найдут, приведут.
— Четверть часа! Больше не жду. Стойте здесь.
— Слушаю, господин комендант. Может быть, взломать?
Комендант ничего не ответил, только заметил время по часам. Что будет через четверть часа, он и сам не знал.
Он дал этот срок потому, что был уверен: в таких случаях именно так и делается и это выглядит внушительно. Он стоял у всех на виду, как надо было стоять, бесстрастно, неумолимо, непоколебимо, и с презрением думал о начальнике, который его отчитывал по телефону. Он давно уже жил своим презрением. Он презирал русских, евреев, латышей, поляков. Он презирал своих солдат. Свое начальство. Презирал удачливых выскочек. Презирал неудачников, каким был сам. Только одних он презирал с завистью, других с отвращением, некоторых равнодушно, а иных презирал яростно. Самого себя он тоже презирал, но терпимо, снисходительно, как раз настолько, насколько нужно, чтоб еще можно было жить.
Он стоял и ждал ключей, хранившихся у церковного сторожа, который в эту минуту смирно лежал в выкопанной им самим могиле, куда со страху залег, едва увидев полицаев, с криком бегущих по кладбищенским дорожкам.
Наконец показался полицай, он тащил за собой какого-то человека.
— Вот он!.. — закричал, подбегая, полицай. — Я привел!
— Так точно!.. — перебивая и вырываясь, кланялся человек. — Я сейчас же поспешил!
Бургомистр мгновенно объяснил: этот человек, слесарь, предлагает свои услуги открыть оба замка от церковных дверей — что с паперти и от внутреннего входа в саму церковь. Инструменты при нем.
Замки гулко звякнули железными щелчками по два раза и сдались. Слесарь, щеголяя своим мастерством, приоткрыл двери и приглашающе поклонился.
Его отпихнули в сторону и окриками начали загонять толпу в церковь, освобождая тесную площадь с ее старинным, еле брызгающим фонтаном.
Люди поднялись с мостовой и потянулись к широко распахнутым церковным дверям, стали подниматься по ступенькам.
Грязь, обрывки бумаги, две-три кучи тряпья, плоские и пыльные, остались на площади. Когда на них надвинулись с руганью конвоиры, разглядевшие седые волосы и ситцевые платья лежавших, те не испугались, не встали, безмятежно остались лежать, как лежали, их уже нельзя было никуда загнать, запереть, вести.
Комендант стоял и бесстрастно наблюдал, как, зацепив железным крюком, трупы уволакивают.
А на площадь сейчас же стали въезжать грузовые машины с солдатами.
Мария добралась до дому боковыми переулками, через чужой, заброшенный сад, по лугу. Захлопнула, заперла за собой дверь.
Манька ждала ее с нетерпением, чем-то озабоченная до того, что не отвечала на поцелуи, даже отталкивала от себя мать…
— Детка моя, родная, Манечка, тут! Цела, здорова, невредима.
А детка сердито отпихивается:
— Ты погоди, а то я забуду… Вот чего: ты никуда отсюда не уходи. Не смей уходить. Поняла? Ну вот, сказала.
— Кто это тебе сказал?
— Сиди тут со мной, а то плохо будет. Очень плохо, вот и все.
— Нам нельзя выходить?
— Сказала тебе. А чего поесть принесла?.. Давай скорей, есть хочу!
Мария медленно развернула узелок с холодной картошкой и хлебом, стала крошить мелкими кусочками ломтик сала. Манька тут же натыкала их на вилку и отправляла в рот.
Значит, началось. Дошла и наша очередь: никуда не уходить, сидеть тут и ждать, пока за тобой не придут.
Может быть, Янка проговорился? Манька проболталась, что они нездешние, что отец в армии? Да едва ли она это сама-то понимает… Так почему меня?.. А почему других? Нипочему.
Припав к косяку окна, она видела, как по двору проходят солдаты, нестройно, неторопливо, почти не разговаривая. Без шуток и смешков, как было еще недавно…
Вот у ворот уже только двое остались — тот самый долговязый фриц, который с Манькой заигрывает, и еще один — тонконосый, щекастый, с квадратным подбородком, всегда до того черным от пробивающейся грубой щетины, что казался бородатым.
Он стоял, позевывая, и потягивался, потирая поясницу, потом с размаху хлопнул рыжего по плечу, видно приглашая идти вместе. Тот не двинулся, остался сидеть.
Махнув рукой, черный ушел один. А этот не уходит… Чего-то ждет.
Вдруг недобрая догадка кольнула в сердце, и Мария быстро спросила:
— Да кто тебе говорил-то? Чтоб не уходить? Что плохо будет? Он?
Манька с полным ртом подошла к окну, прижимаясь щекой к стеклу, заглянула, равнодушно буркнула «угу» и вернулась к столу подбирать крошки с тарелки.
Губная гармошка дурашливо пиликнула туда-назад: п-л-м, б-л-м! Манька засмеялась и вскочила.
— Куда ты, постой!
— Да он же меня зовет!
Мария стояла и смотрела на дверь, которую Манька оставила открытой, смотрела и ждала, что будет. Так и есть, рыжий, лупоглазый, долговязый, этот самый, вошел, держа Маньку за руку, и притворил за собой дверь.
Трудно запинаясь на русских словах и спеша, немец заговорил:
— Фрау, ваше занятие… это есть: чистить, умывать… — он сделал вращательное движение рукой, показывая, как пол моют тряпкой, — …это кирхе, цер-ковны… это так?
— Уборщица? Уборщица, да.
— Там этот раз много человек есть, да?
— Не знаю, — равнодушно сказала Мария; именно так, как должна говорить тупая, грязная, усталая уборщица.
— Очень совсем плохо дело эти люди… А-а, капут! — Он безнадежно махнул рукой, что означало: «Совсем пропащее их дело».
— Почему же так… Это ведь просто жители? Их куда-нибудь угоняют… — показала туда, — вег… дальше…
Фриц поморщился и опять махнул безнадежно рукой, что-то быстро проговорил по-немецки, опомнился и с трудом вернулся на русский:
— Совсем маленький двер другая сторон, тихо открывать маленький такой двер, можно люди ходить вег… куда-нибудь, ничего, можно.
— Их же все равно заметят и поймают. Или догонят и перестреляют.
— Может быт, да, может быт, нет! — без запинки выпалил намертво запомненную фразу. — Может быть, вы имеете это ключ?
— Откуда? Да нет же у меня ключа, — правду сказала Мария, чувствуя, что звучит это неправдой, потому что думает она все время только о том, к чему тот клонит. — Маленькая дверь — вход в ризницу, никогда мне этого ключа не давали, он, наверное, у сторожа… Вахтман? У него, может быть?
— У вахтман нет маленький ключ — только большой, — показал на пальцах, — два такой.
— Да, да, он мне всегда сам отпирал. Да, большие! А у меня нет никаких. И не давали мне никогда. Разве мне дадут?
— Нун, все порядки… Нет, дас ист нихт, — сказал немец, постоял минуту в раздумье и сказал «до свидание!».
— Нун, все порядки… Нет, дас ист нихт, — сказал немец, постоял минуту в раздумье и сказал «до свидание!».
— До свиданья, — сказала Манька и дернула его за палец. Проводив его глазами, пока не скрылся за воротами, Мария, стиснув зубы, простонала: «О господи! — упала лицом в подушку. — Убежать бы куда-нибудь отсюда, память потерять, провалиться бы…»
Удивительно, просто поверить трудно: опять пришло утро.
Мария шла на работу с одной надеждой, что церковь опустела, людей там уже нет, их угнали куда-то дальше, куда других угоняют, а с этим уж ничего поделать нельзя. С каким облегчением она стала бы, ползая на коленях, мыть пол в этой пустой церкви!…
Часовой прохаживался по-прежнему у ступенек входа, позевывая, ожидая смены. Широкие и тяжелые, как небольшие ворота, двери были наглухо замкнуты.
Мария растопила кипятильник и, как всегда, стала мыть полы в комендатуре, в прихожей, в коридоре и, переменив тряпку, мыла каменные ступени входа. В комнаты, в служебные помещения ее не допускали, там была своя уборщица.
Работая, она все время думала об одном и том же, мучилась, не решалась, потом решалась и тут же со страхом отшатывалась от своего решения.
Ничего еще не решив, она сполоснула руки, спустила рукава, завязала платок под подбородком, заправив под него растрепавшиеся волосы.
Вышла в переулок, свернула за угол и через заднюю калитку, мимо заросших грядок прошла по дорожке и постучала в дверь.
Никто не ответил, она вошла в пустую кухню пасторского дома, опять постучала, опять никто не ответил, и она нерешительно прошла дальше.
Пастор сидел в глубоком, прямом жестком кресле и смотрел, как она входит.
— Извините, — сказала Мария, здороваясь. — Я стучалась, но никто не отвечал.
— Да, я слышал. Так это вы?.. Наверное, вы хотели спросить насчет уборки? Церковь заперта. Это не ваша вина, если вы не будете убирать.
— И не ваша. Ведь вы тут сидите, — сказала Мария. Он посмотрел на нее с удивлением.
— Да, тут. Я уже не запираю дверей, вот все, что я могу сделать. Каждый должен умереть, не так ли, милая женщина?.. Я просто должен подождать своей очереди… Было время, я боялся одного — что в последнюю минуту все-таки испугаюсь. Теперь даже этого больше не боюсь.
Было видно, что он и вправду ничего не боится. Он очень похудел, этот прежде такой сытый, такой приветливо-деловитый пастор. Он твердо стоял на своем смиренном пути, даже признал свои слабости перед уборщицей.
Он не был самодоволен. Но, как человек, спокойно уверенный в себе, своей правоте, он не мог быть недоволен собой, и это взбесило Марию.
— А за других вы тоже не боитесь? — от напора душившей ее злобы кротким голосом спросила она. — За тех, кто в церкви заперт?..
— Я молюсь за них… Это — ужасное дело. Всеми помыслами…
— У вас ведь ключи. У вас все ключи от церкви есть.
— Да. Ключи. Целая связка ключей… Но кому она может помочь? Двери охраняют часовые. Чем могут помочь какие-то ключи?
— С той стороны есть вход в ризницу — она не охраняется. Ключом можно открыть эту дверь, и люди уйдут.
— Их сейчас же увидят и убьют, там слабые женщины и старики. Их жестоко убьют всех до одного.
— Может быть, да, может быть, нет.
— Нет, нет, это преступление — пытаться их выпустить из церкви. Ведь их просто уведут дальше, и многие могут спастись, останутся жить…
— Нет.
— Откуда вы это можете знать, Мария?
— Я говорю вам то, что знаю, — нет… Вы бы отдали ключи, если б за ними пришли… для этого?
— Не знаю… Не могу сказать… Кому отдать? Нет… Я не имею права вмешиваться… Нет, я не могу принять участие в каком-то заговоре, который может погубить людей. Пускай придут и возьмут — я не могу противиться. Я не боюсь за свою жизнь. Я готов. Я готов.
— Я вижу, — сказала Мария. — За себя вы не боитесь, а я боюсь. За себя и свою девочку еще больше боюсь. Вот в чем дело. Но я, может быть, взяла бы у вас ключи, если бы вы мне дали.
— Вы бедная, отчаявшаяся женщина, вы запутались, и это не ваша вина, вовсе нет!
— А я боюсь, даже до тошноты боюсь. За себя. За этих людей так боюсь, как будто я сама там заперта. Одна я — там заперта и томлюсь с моей девочкой, а другая я — боюсь идти и попробовать отпереть эту дверь… Хорошо вам, что вы такой бесстрашный!..
Он сидел и молчал удивленным молчанием, глядя, как за ней захлопывается одна из незапертых дверей…
Манька спала, видно давно уже заснула, разоспалась так, что ничего и не почуяла, когда Мария, осторожно подсунув под нее руки, подняла и переложила к самому краешку, накрыла своим пальто. Поспешно заперла дверь на задвижку; одеяло она разложила на освободившемся месте и стала на него сваливать, торопливо расправляя, приминая, Манькины и свои кофточки, рубашонки, платки…
Надо бежать! В ту сторону, за родник в лес, все равно куда — тут оставаться нельзя. Придет опять тот солдат со своими разговорами выведывать — он у Маньки, наверное, все выведывал, что ему нужно.
Луна дошла до березы во дворе, и столб дымчатого света пятнами уперся в стену, потом переполз на пол, луна сейчас, наверное, светила на крышу церкви… в глаза умирающих раненых и на кисти белой сирени…
Она заснула намертво, ничего не слыша, не чувствуя, а проснулась оттого, что Манька, стоя около нее, сердито толкала в плечо. Дверь была приоткрыта, и от луны, что висела за открытой дверью, в комнате было почти светло.
Долговязый солдат переступил порог, прикрыл за собой дверь. Все тот же проклятый Людвиг… Опять он.
— Спит, как глухая, ничего не слышит, — сварливо говорила Манька.
Марии показалось в первую минуту, что уже утро. Или уже другая ночь, раз опять луна? Она совсем утеряла ощущение времени, не сразу вспомнила, кто она. Где? Как сюда солдат вошел? Манька ему дверь отперла?
— Ну-ун, ничего нет? — тихо спросил солдат. — Может быт? Может быт, нет? А?
— Нет. Откуда у меня может быть? Я же сказала.
— Зоо?.. — протянул солдат. — Может быт, НИЕТ!.. Это так? — Так, так…
— Означает капут? Этот публикуй, так? Ведь это люди там! Означает капут.
— Да куда же они денутся, если даже выйдут?
— Аха! Может быт, да?
— Я попробую… Я ничего не знаю. Может быть.
Может быт, это хорошо. Заладил свое «может быт», точно весь русский язык в него втиснул.
Он подал ей отломанную тяжелую ветку цветущей сирени.
— Вы не быстро гулять, цветочек нюхать. Так?.. Я тоже само гулять буду… Немножко так… — Он как бы отодвинул себя к сторонке, рукой показывая, как это он будет «гулять».
Мария торопливо оправила платье, повязала платок, отобрала у Маньки гнущуюся от тяжести гроздей сиреневую ветку, которую та обнюхивала с разных сторон.
— Сиди тихо, — строго сказала, стараясь даже не смотреть на дочку, и запнулась. — А тот ваш, другой?.. С такой… — Она показала тяжелый, похожий на бороду подбородок. — Того нет? Он не увидит?.. — Солдат сразу понял и отрицательно помотал головой. Наверное, и сам его в уме держал и боялся.
Они вышли разными калитками. Мария чувствовала, не оглядываясь, что немец идет за ней в отдалении, не теряя из виду.
Вдалеке на шоссе урчали проезжавшие машины. Пронесся, все заглушая, истошный, прерывистый рев коровы, кого-то зовущей на помощь, и тишина, когда он оборвался, была еще страшней.
Сирень, облитая лунным светом, пахла тоской, тревогой и страхом. Мария шла неосвещенной, темной стороной улочки, но и тут, рядом, сирень, дождавшись прохлады, источала запах, от которого становилось душно.
Не стучась, она отворила дверь, прошла через кухню. Пастор лежал на узком, не для лежания, маленьком диванчике, но, когда она входила, он, услышав ее шаги, поднялся и сел. Узнав Марию, он даже вскочил на ноги.
— Это вы? Слава богу, вы пришли, скорее говорите, что надо сделать, я иду, я готов. «Опять он готов!»
— Высказали… — начала Мария.
— Я ничего не говорил, — перебил он. — Вы здесь говорили с мертвым человеком… Я только что вернулся. Издалека. Там плачут дети. Они плачут, и кашляют, и тихонько жалуются… Я был в темнице, и вы посетили меня! Нет, не посетили! Это про меня! Это я не посетил. Я сидел и готовил самого себя… Идемте.
— Вы не в себе, — сказала Мария. — Вы только ключ мне, а вам никуда не надо.
— Нет-нет! Не отговаривайте. Я пойду: они в тюрьме, а я!..
— Где у вас ключ?
Ключи, целая связка разных, звенящих в руках, как колокольчики, ключей висела на гвоздике за книжным шкафом…
Он так и собрался, звеня всей связкой, выйти на улицу и шествовать к церкви. Мария встряхнула его за плечи раз, другой — и он не удивился, только перестал говорить.
Она стала ему объяснять властно, требовательно, нетерпеливо, что нужен всего-навсего один-единственный ключ, но чтоб он был именно тот, от маленькой двери в ризницу с тыльной стороны церкви. Он бессмысленно перебирал ключи, пальцы не слушались, и он плохо понимал, что ищет.