Людвиг - Федор Кнорре 3 стр.


Мария потащила его на кухню, он шел послушно, спотыкаясь о пороги. На кухне пришлось зажечь лампочку — с улицы могли увидеть свет сквозь ветки, но думать было уже некогда.

Все ключи, стащив с кольца, Мария разложила на столе, и он узнал наконец свой ключ.

Пять раз она переспросила, заглядывая в глаза, тот ли.

Глаза стали у него осмысленные, можно было поверить — тот.

Она зажала ключ в руке и потушила лампу.

— Мы идем вместе!

— Вы все испортите, сидите тут, — строго сказала Мария.

— Пожалуйста, можно я пойду с вами, — умолял он, искренне и беспомощно, по-детски. — Не оставляйте меня.

— Сидите! — сказала Мария, даже не удивляясь, почему это она так разговаривает и почему он слушается.

Но он все-таки потащился за ней до самой калитки. Ему очень нужно было идти, он хотел идти, а без нее не знал, что делать, этот всю жизнь учивший и наставлявший со своего высока пастырь растерянно искал чьей-нибудь руки, которая повела бы его куда нужно.

Солдат прохаживался в ожидании в самом конце переулка. Услышав ее шаги, он быстро обернулся и пошел далеко впереди, показывая дорогу. Так они, не выходя на площадь, обогнули ее кругом и вошли в тень первых редких деревьев городского сада, где-то за городом переходившего в перелесок и в настоящий лес.

Черпая тень от церкви покрывала открытую площадку, где среди низких кустов рядами лежали длинные серые каменные плиты рыцарских надгробий.

За четкой границей чернильно-черной тени лежала широкая, светлая, как днем, полоса луга, поросшего обесцвеченной от лунного света травой.

Минуту они постояли, чутко прислушиваясь, чего-то выжидая или просто не решаясь. Солдат взял ее за запястье, поднял руку и оттолкнул, с досадой цокнув языком. Ветки сирени не было, она где-то ее потеряла.

Мария разжала и протянула ему другую ладонь, с ключом. Ладонь была мокрой, с такой силой она всю дорогу сжимала в ней ключ.

Солдат взял ключ и опять не двинулся с места.

Возник и стал нарастать, приближаясь, звук тяжело пыхающего дизельного мотора. Солдат с усилием оторвал свою руку от березового стволика, в который она будто сама собой вцепилась, оттолкнулся и, как в холодную воду, шагнул на залитый светом луг.

Он шел очень медленно, переправляясь через эту полосу света, и, добравшись до края тени, как до берега, подбежал к сводчатой нише с дверью, нагнулся, припал к ней и замер надолго.

Дизельное пыхтение вдруг как ножом обрезало, и в тишине стало слышно робкое поквакивание лягушек, шелест листьев, приближающееся зудение комариного писка у самого лица, но громче других был звук железа, трущегося о железо… нетерпеливое пощелкивание. Едва слышное погромыхивание и скрежет ключа в скважине звучали теперь, кажется, на весь город, так что Мария еле удерживалась, чтоб не броситься бежать отсюда, пока не поздно.

Вдруг все там смолкло, и она увидела, что немец большими шагами идет к ней обратно по ярко освещенному лугу.

Тяжело дыша от злобы, он тыкал ей в руку ключ, непрерывно ругаясь по-немецки:

— Свиная собака (или собачья свинья), идиот, осел, — все это она пропускала мимо ушей, полупонпмая, — чертов ключ от какого-то грязного свиного свинюшника!.. — Она поняла наконец: ключ не подошел к замку.

Она толкнула немца в плечо, заставляя обернуться. Показала пальцем. Он оборвал ругательства на полуслове.

Появившись из-за угла, обходя здание церкви, шли пятеро фашистских солдат, нет, не солдат, а полевых жандармов, их легко было узнать по блестящим нагрудным бляхам. Фельджандармы! Этих и солдаты ненавидели и боялись.

Мария со своим фрицем стояли, не шевелясь, в жиденькой, пятнистой тени, отступя всего четыре-пять шагов от открытого места. Не дыша, боясь шума собственного дыхания и гула стучащих сердец.

Жандармы, оглядываясь по сторонам, прошагали молча, негромко ступая мимо церкви, и вышли в улицу, все так же неторопливо поглядывая по сторонам.

Мария рванулась с места, но солдат поймал ее за руку, дернул назад, удержал:

— Гуляйт. Гуляйт!

Она пошла неторопливо, насильно удерживая шаг, хотя внутри у нее точно котел перекипал, готовый взорваться от невыносимого давления, толкая ее бежать.

У пастора опять пришлось зажигать свет и снова пересматривать ключи. Пастор долго, удивленно и вдумчиво разглядывал ключ, покачивая его на ладони, потом протянул руку и мягким, нежным движением, будто выпуская пойманную рыбку на свободу, выронил его в помойное ведро.

— Вы взяли вовсе не тот ключ, бедная женщина, совсем не тот.

Как будто она не переспрашивала его пять раз — тот или не тот, как будто не он сам вручил его ей, этот никчемный ключ.

— Да вы можете найти или нет? — с отчаянием, стараясь пробиться сквозь его горестную, раскаянную отчужденность, воскликнула Мария, раскладывая перед ним на столе ключи. — Да опомнитесь вы! Ключ! Ключ! От двери. От малой двери!..

Он указал торжественно и поучительно на помойное ведро:

— Это и есть ключ! Да, он тридцать лет исправно отпирал ту дверь. Но больше он ее не отпирает, это правда. Это и есть суровая истина. Пришлось поставить новый замок. А к новому замку нужен новый ключ. Изменились времена, а с ними…

— Вот мучение! Господи!.. Вернитесь вы с облаков сюда, в кухню!

— Да, да… Вы правы… на кухню! — Опомнившись, он вдруг быстро выхватил и подал почти новый, светлый ключ.

И все говорил еще что-то про ключи старые, которые становятся негодными для замков новых, но она уже не слушала.

Она взяла сиреневую ветку, забытую на столе. Выбирая переулки поглуше, потемней, пошла туда, куда ей меньше всего на свете хотелось идти и куда ее заставляло спешить, и тянуло, и звало нечто стоявшее выше ее желания и нежелания, ее страха и любви к дочери.

Измученный долгим ожиданием солдат с каким-то остервенением нетерпения вырвал у нее ключ и, забывая о всех своих прежних предосторожностях, напрямик пошел по открытому месту и с ходу торопливо ткнул ключом в скважину.

Мария, не зная, что делать, подождала минуту, пошла за ним следом и вдруг увидела, что грузная, приземистая, сводчатая дверь двинулась… приотворилась.

— Ходите… быстро… — повелительно сказал солдат, подталкивая Марию вперед. — Меня… мне… не будет верить… Скажите этим: надо разный сторона ходить, не надо большой компания вместе!

Он всунул ей в руку коробку спичек и отступил в сторону… потом пошел опять под деревья, в тень.

Темнота в церкви затаенно дышала, молчала — там давно слышали, как кто-то копался у замка, и все чего-то ждали.

Мария чувствовала людей, стоящих совсем близко, рядом с ней.

Она совсем не приготовилась к тому, что надо будет делать дальше. Кажется, она думала: вот откроют дверь, и люди, освобожденные, бросятся бежать.

А они дышали, таились, молчали и ждали. Тогда она чиркнула спичку и подняла ее так, чтоб осветить свое лицо. Пускай они сами увидят ее и поймут, кто к ним вошел.

Из глубины мрака вокруг нее проступило несколько неподвижных, как маски, бледных лиц. Возникли и жили, пока синий колеблющийся огонек полз от головки до обжигающего пальцы кончика по тоненькой спичечной палочке, и утонули в черноте, как только он потух.

— Люди, — неуверенно сказала Мария в темноту, обращаясь к тем, кто стоял с ней рядом, — вы можете уходить. Дверь открыта. Уходите, не теряйте времени. У вас нет надежды. Только уходите!.. Вы мне не верите? — Она чиркнула спичку, опять осветила себе лицо, чтоб всем было видно, но, так как никто не двигался, умоляюще продолжала: — Если вы останетесь здесь — у вас нет надежды, никакой надежды нет, а тут рядом начинается лес, вы можете уйти. В разные стороны надо уходить!

Никто не шевелился. Она чиркала спичку за спичкой и говорила женщинам, что крестьяне примут и укроют их детей, что мужчины могут уйти далеко и их не догонят…

Они слушали и молчали, не двигаясь с места. В отдаленном углу вдруг затлел, замигал и разгорелся огонек свечи в высоком подсвечнике. Темнота вокруг неясно посерела, и Мария увидела, как встают лежавшие или сидевшие на полу. Лиц, обращенных к ней, делалось все больше, но никто не двигался с места.

Мария повторяла им одно и то же, что у них нет надежды, с отчаянием, почти с ненавистью чувствуя, что их удерживает, приковывает, парализует, лишает воли именно надежда. Лишенная смысла, нерассуждающая, тупая, безвольная надежда, что за их безропотное повиновение их где-то в конце концов помилуют, отпустят, может быть, не всех добьют, хотя они уже видели и знали, что добивают именно всех. Всех, но ведь пока что не их?.. И они стояли, не смея толкнуться в эту непреодолимую стену, которая существовала только в их сознании: несокрушимую каменную стену, которую можно проткнуть пальцем, как мокрую бумагу, если перестать в нее верить.

Очень тихий, со злорадной какой-то хитрецой голос проговорил:

Очень тихий, со злорадной какой-то хитрецой голос проговорил:

— Это они решили с нами покончить при попытке к бегству! Мария обернулась на голос. Ее всю трясло от злого бессилия.

— Ну так ты сиди здесь и не выходи! Оставайся и дожидайся здесь. Сиди, умник!.. Да неужто среди вас нет ни одного разумного человека, кто соображать способен! Вам дверь открыли! Дверь открыта, сумасшедшие вы! И вы боитесь уйти! На что вы надеетесь? У вас же нет надежды! Никакой!.. — Горло у нее сдавило рыданием отчаяния, обиды и бессилия. — Идиоты несчастные, вы тут сдохнуть хотите от трусости!.. Ну и черт с вами, пропадайте, раз никого нет, кто…

— Есть, есть, есть… — торопливо повторял громким шепотом на ходу, быстро приближаясь, женский голос. — Где ты? Зажги!

Мария опять подняла дрожавшую в руке зажженную спичку.

Молодая женщина, тесно прижимая к груди кулечек со спящим ребенком, торопливо протолкалась вперед и бегло глянула ей в лицо в миг, когда спичка, догорая, уже обжигала пальцы.

Мария отворила дверь совсем настежь, и в стрельчатом проеме открылась залитая лунным светом трава, редкие березы на опушке рощи. Мирно квакали лягушки, ночная птица настойчиво, однообразно высвистывала, повторяя все одно и то же.

— Туда иди, туда, к деревьям!.. Уходи все вдоль канавы, потом начнется лес… Туда они боятся!..

Женщина вошла в освещенный проем двери, как в картину, перешагнула через порог и, не оглядываясь, пошла мимо вросших в землю серых рыцарских надгробий. Пересекла полосу укоротившейся, лежавшей теперь косо тени от церкви, прошла светлую лунную лужайку, мелькнула раз, другой в тени деревьев и исчезла, пропала в тишина а люди все стояли, смотрели ей вслед и не шевелились, в таком оцепенении, что не сразу заметили, что еще трое идут по пути, как бы проложенному женщиной, спеша ей вдогонку. Длинноногая девочка в мятом платьишке, выглядывавшем из-под короткой черной куртки, вела, то и дело подергивая за руки, двух ребятишек, поторапливая, чтобы топали живее: старшая сестра, привыкшая пасти и подгонять малышей на прогулке.

Люди смотрели на открывшуюся им в проеме дверей картину: лунный свет на траве, на деревьях, ясное небо над ними, вольный ночной воздух, девочка, уводящая детей. И тут, в какой-то один момент, оцепенение беззвучно рухнуло.

Марию вдруг толкнули в плечо, снова толкнули так, что чуть не повернули кругом, ее толкали со всех сторон, она не могла удержаться на месте — людской поток понес и вытолкнул ее в дверь.

Очень тихие, но властные окрики удерживали спешащих. Люди шли бесшумно, ни один ребенок не заплакал. Едва слышные голоса окликали, отзывались на имена: литовские, польские, латышские.

Опомнилась Мария, заметив, что ее никто уже не подталкивает. Вокруг белели в тени стволы березок, мимо нее вразброд скользили молчаливые тени уходящих людей. Теперь у них опять была надежда. Новая надежда, которая звала их бежать, двигаться, делать что-то, может быть сопротивляться. Живая надежда живых. Многие погибнут, наверное, а многие спасутся наверняка.

Людвиг все время бродил неподалеку, не находил себе места от беспокойства, то уходил далеко, то подбирался поближе, убедиться, что там происходит у двери.

Он зашел в трактир, выпил стаканчик, как будто болотной воды хлебнул, и понял, что сегодня его никакой шнапс не возьмет.

Опять против воли его понесло все-таки к церкви: взглянуть.

Дверь стояла настежь распахнутая, зияла своей черной дырой, кричала о бегстве, взломе, тревоге, которую поднимет первый же патруль, первый прохожий солдат.

И он в третий раз, как будто в реку шагнул, преодолевая сопротивление встречного течения, двинулся напрямик к двери, когда ему больше всего хотелось уйти подальше. Благополучно по этому тяжелому броду добрался он до того берега.

Ветка белой сирени лежала на серой надгробной плите. Он ее подобрал — уж очень не место тут было этой тяжелой от цветов, свежей ветке. Нащупал ключ, быстро, на ощупь, вставил его в скважину с внутренней стороны — так никто не догадается, что отпирали снаружи! Осторожно толкнул дверь — она пошла и стала на место, в глубине ниши.

С облегчением он повернулся и почувствовал, что на него смотрят.

Старый знакомый из его взвода. Сосед по комнате. С которым они друг другу никогда слова не сказали, не считая обычной казарменной, панибратской болтовни и ругани.

Шел, значит, следом от самого трактира. Зачем-то шел. Следил.

И выследил.

За два метра от него несло сивухой, но он был в полном разуме, внимательно смотрел, поджидал, не торопясь.

Он подхватил Людвига под руку и повел куда-то. Тот шел, не сопротивляясь, не думая, просто чувствуя: вот чего я боялся, то и случилось. Вот оно уже и случилось.

Наверное, могло показаться: прогуливаются два бравых подвыпивших солдата, два приятеля. А через десять минут один поставит другого перед фельдфебелем и доложит, что тот преступно способствовал…

И очень может быть, всего года два назад все так и было бы: он его привел бы. Может, сочувствуя, нехотя, с тяжелым сердцем, но исполнил бы свой воинский долг перед фюрером. Ведь война еще не кончилась.

Но битвы войны и даже судьбы государств бывают невидимо и неслышно безнадежно проиграны в сознании, в душах солдат еще задолго до последнего сражения.

Он вытащил из кармана флягу, отвинтил пробку и сунул прямо в рот Людвигу. Тот покорно хлебнул.

— Еще! И еще один раз!.. И еще раз!.. Я тоже пьян, но я-то знаю, что пьян, значит, все в порядке! А ты же не понимаешь, что пьян, тебе надо освежиться! Мы с тобой пара вдребезги, без памяти, до потери сознания нализавшихся парней! Запеваем!.. Чтоб нас издали приветствовали в трактире наши братья по оружию и бляхам на пузе!..

А среди ночи пошел дождь… Проливной дождь хлынул и не утихал до утра, да и с утра все моросил, заладил что-то надолго, чуть не на всю неделю…

Глаза женщины на веранде смотрели сквозь деревья, сквозь паруса, сквозь дальний другой берег реки, куда-то в даль времени.

— Я ночью услышала, как рушится ливень, и почему-то подумала: слава богу, он все смоет и заглушит, нет, не потому, что смоет, а просто хорошо, что ливень, — и под его шум опять заснула.

Гость с прилежным вниманием человека, который нетвердо знает язык и про себя с некоторым опозданием все переводит на родной немецкий, не сразу, но очень решительно воскликнул:

— Это очень удивительно. Я тоже помню этот дождь. И я почему-то тоже чувствовал: это хорошо, что дождит!

— А потом, уже зимой, я помню, снег, снег, и наконец пришла новая весна, и та уже была последняя.

— Да, так это идет на свете: еще немножко раз пошел дождик, и немножко раз снег пошел, совсем немножко побольше как двадцать раз. И вот та заметка появилась в газете у нас в ГДР… И я получил любезное приглашение, и вот мы сидим тут, так приятно, и наблюдаем, как маленькая Маниа играет мячик и ее маленький сын почти такой старый… столько имеет годов, как Маниа имела то время… когда мы с вами, фрау Мария, кругом бегали с эта бестолковый ключик. А?.. Я и вы: две такие маленькие… как это в песок?.. Песчины! Вы что так смотрите?

— Я смотрю и понемногу, кажется, начинаю вас узнавать. Ведь я вас тогда почти не видела.

— Вот теперь вы видите: такой старый человек и много такие… канавки на лице. А вас, фрау Мария, я узнал сразу, как увидел…

Все, что он говорил, звучало грустновато, особенно потому, что он, видимо, старался прикрыть извиняющейся усмешкой так медленно и неуверенно подбираемые слова.

Они помолчали, следя за тем, как под ними, внизу на лужайке, мама, так похожая на мальчика-пажа в коротком плащике, носилась, поддавая мяч своему неуклюжему малышу.

Легким изящным движением ноги она подкатывает мяч сыну. Он замахивается то слишком рано, то слишком поздно, наконец попадает так, что легкий мяч отлетает на несколько шагов, и малыш победоносно гикает, но, тут же вспомнив про собаку и совсем отвлекшись от игры, подбегает дружелюбно пошлепать ее ладошкой по толстой шее.

Тогда его мама, не забывавшая, что в доме гость, подбежала к террасе и, встряхнув головой, чтоб откинуть за спину спутанные в беготне светлые волосы, оживленно окликнула сидевших наверху:

— Ну как?.. Уже начали понемногу узнавать друг друга?.. Ты меня предупреждала, что это не сразу, да?

— Да, о-о, да!.. — весьма вежливо согласился гость. Он встал со своего места, подошел и облокотился о перила, прямо над ней. — А вы, фрау Маниа, не вспомнили, как вы прежде любили меня называть?

Она тихонько рассмеялась, высоко запрокидывая голову:

— Ну знаю, знаю… То есть, конечно, нет, мне мама рассказывала. Проклятый фриц, да? Теперь-то вы не обижаетесь?

— О, за что? Ведь я и был проклятый фриц, не правда ли?

Он вдруг оживился, еще ниже перегнулся к ней через деревянные перильца терраски.

— Вот послушайте, что это такое?

Назад Дальше