– Потонем вместе с ним.
– Он зовет нас как пожилых компаньонов для себя и Карен.
– Ты что-то слышала?
– Нет, но так и есть. Должна признаться, Карен меня удивляет. Мне всегда казалось, что она влюблена в Себастьяна.
– Ричард тоже неплох.
– Опытный соблазнитель. Эстер считает, что Молли делает хорошую мину при плохой игре. Мол, Карен обожает яхты.
– Могу ее понять. Ну что, дадим согласие?
– Греческие острова в сентябре – это чудо. Можно было бы неплохо отдохнуть.
– Возьмем с собой Патрика.
– Патрик не любит Ричарда.
– Сын у нас отшельник. Да, хочу спросить, ты еще не уговаривала Дорину к нам перебраться?
– Уговаривала, но пока не получилось. Но Дорина будет жить у нас, я добьюсь.
– Клер, дорогая, ты думаешь о ком угодно, только не о себе.
* * *Гарс сидел возле кровати в большой и светлой больничной палате, наполненной в этот час посещений приглушенным шорохом сочувственных бесед и тем страшным, полным значения напряжением, которое всегда устанавливается между больными и здоровыми. Все вокруг было безжалостно выбелено равнодушным светом, и посетители старались не смотреть по сторонам и говорить как можно тише. Тут жила смерть и только на миг куда-то удалилась. Гарс держал за руку миссис Монкли. Поднял, сжал и теперь не мог отпустить, потому что ее пальцы не хотели разжиматься.
– Не знаю, что со мной, – говорила миссис Монкли. – Чувствую внутри какую-то дыру, будто у меня уже нет внутренностей, врачи ничего не говорят, а я чувствую, будто умираю, и хотела бы умереть. – Слезы медленно текли по щекам, она смотрела на Гарса каким-то невидящим взглядом.
– Вы поправитесь, – сказал Гарс.
– Нет. Другие выздоравливают, но не я. Доченька моя маленькая была для меня всем, моей радостью, все делала ради нее. Норману что, он для нее отчим, он не так переживает, как я. Страшно это сейчас говорить, но ведь никогда ее как следует и не любил, мешала она ему; нелюбимое дитя – это наказание, да еще в этом тесном фургоне, так что, конечно, были трудности. Естество тоже ведь что-то значит, а для него куда больше, чем для меня. Долгие годы стояли в очереди на жилье, но когда ее отец умер, то есть мой первый муж, снова оказались в хвосте. Я своего первого мужа любила, не могу поверить, что их обоих уже нет, слишком жестоко это, был таким хорошим человеком, образованным, директором школы, все знал. Руперт его звали, он и для дочки имя выбрал.
– А как ее звали?
– Розалинда. Как у Шекспира, забыла, из какой пьесы. Говорил, что будет высокой. Но когда умер, она была еще крохотной, умер от язвы желудка, и вот уже их обоих нет. Такая умненькая, хорошая девочка была, в школе успевала, это у нее от отца. Не могу поверить, утром проснусь…
– Не поддавайтесь горю, – сказал Гарс. – Нам всем предстоит умереть. Жизнь – недолгое путешествие через печальную страну, даже для лучших из нас. – Ему не хватало слов, которые могли бы стать в ряд с ее словами. – А чем ваш теперешний муж занимается? – спросил он, только бы не молчать.
– Что-то там связанное с продажей автомобилей, то работа есть, то нет. Сидел в тюрьме. Поэтому и вышла за него. Когда сказал, что сидел в тюрьме, так мне его жалко сделалось…
– Вы к нему хорошо относитесь?
– Не так чтобы очень. Все время ссорились. Не могла удержаться, чтобы его не сравнивать с Рупертом, и об этом ему говорила. А мужчины этого не любят. И жилье тесное, и деньги чуть какие появлялись, он себе забирал, из-за Розалинды ругались. Она была такой доброй, ласковой девочкой, очень огорчалась, когда, лежа в постельке, слышала нашу ругань, не могла уснуть. Норман никогда не выключал телевизор, и из-за этого тоже ругались, так она, бывало, придет в одной ночной рубашечке, ручки к нам протянет, так что даже Норману иногда стыдно делалось. Все могла вынести, пока доченька была со мной, мечтала о будущем, когда моя девочка станет такой высоконькой, может, студенткой. Это была будто такая дорога счастья, уходящая прямиком в будущее. А сейчас никогда уже ее не увижу, не обниму, не прижму к себе, ох, если бы можно было, и надо же было ей выбежать из фургона как раз в эту минуту, в ту единственную минуту, если бы окликнула ее, позвала…
Белый апокалиптический свет расщеплялся перед глазами Гарса, где-то были слезы, его слезы. Он подумал: вот что означает видеть перед собой смерть. Он вспомнил темную нью-йоркскую улицу, крик «Помогите!», тело, тяжело опадающее в сточную канаву, и себя, уходящего, уходящего. То был текст, написанный маленькими буквами. А сейчас – безжалостно высвеченная больничная палата, рука миссис Монкли, стискивающая его руку, ее нескончаемый плач, ее губы, мокрые от слез, – текст, написанный большими буквами. Вот оно, красноречие временно отсутствующего Бога. Но способен ли он прочитать, и вообще имело ли смысл читать?
Есть какие-то связи, но в силах ли он постичь их? Раз ребенок может выбежать на дорогу и погибнуть, то надо знать, как жить, чтобы этого не случилось. Существуют связи в мире, тайная логика, необходимая, как необходима математическая система. Возможно, для Бога эти связи и есть математическая система, магнетизм которой, обусловленный высшей необходимостью, приводит к тому, что прикосновение места и времени ощущается как волнение, как страсть. Иногда он распознавал это прикосновение и содрогался от его ужасной неотвратимости, понимая в то же время, что не сможет ему противиться. Так выглядит извечное предназначение. Эти смерти – просто знаки, может быть, даже несущественные. Они не представляют собой ни начала, ни конца. Перед ним простирается сама система. А в нем самом – везде одинаковая обжигающая необходимость. Но этот опаляющий мрак может ли быть для него чем-то большим, чем обыкновенным познанием? Может быть, так выглядит бездна, в которую его столкнули? Одинаково ли выглядит бездна для всех людей? Познание чего-то непонятного неразделимо смешано с иллюзией. Даже слова, изношенные до последней степени, сохраняют эту мглистость, тепло, без которого бедное человеческое существо, наверное, не сможет жить. Ибо чем будет действие без них и можно ли и дальше брести во мраке, когда утерян смысл? Абсолютное противоречие находится, наверное, в самом центре, но, несмотря на это, система существует, существует эта потаенная логика, единственная логика, единственный смысл.
* * *Мэвис сидела расслабившись в огромном кресле. Уже стемнело. Мэтью со стаканом виски в руке тоже сидел в кресле, наклонившись к ней. Горела только одна лампа. Они не касались друг друга. Не было необходимости. Это еще придет. Страсть и счастье соединят тела.
Говорили ни о чем и к большему не стремились. Говорили наобум, с большими паузами. Все необходимое уже сказано. Теперь можно говорить все, что душе угодно, ведь перед ними бескрайний спокойный простор времени. Мэтью расстегнул пиджак. Сейчас как никогда прежде ему было хорошо в собственном теле. Мэвис чуть коснулась его запястья, и он почувствовал себя просветленным и чистым, словно окруженный золотистым контуром, он слегка возвысился над повседневным миром; а желание, хотя уже сладостно реальное, еще терпеливо ждало своего часа.
Мэвис сидела, откинувшись на спинку кресла, сбросив туфли, расстегнув несколько пуговиц сверху, медленно водя рукой по шее и груди; и он видел в ней идеальное соответствие своим чувствам.
– Вот так, – говорила Мэвис, – я просто не знаю, что для Дорины лучше. Боюсь совершить какую-то непоправимую ошибку. Тут есть такой тонкий узелок, который только она может распутать. Разрезать нельзя. Иногда мне кажется, что она хочет, чтобы я подтолкнула ее к поступку. Но даже если и так, все равно это неразумно. Чем может психоаналитик помочь этому ребенку? Иногда то, что очевидно, как раз и требует самого большого труда. Но психоанализ – слишком грубый инструмент. Дорина видит, она видит.
– Что видит?
– Нечто. Мне кажется иногда, что она видит невидимое. Поднимает брови, я иногда замечаю, словно чему-то удивляется. Ей нужно снова отыскать Остина, они должны сойтись, когда придет подходящий момент. А скоро ли придет, не знаю.
– Ты ставишь задачу, но не даешь решения.
– Правильно поставить задачу – это уже отбросить некоторые неудачные решения.
– В поведении Дорины тебя беспокоит только одна какая-то деталь, или тут целый набор факторов, возможно, друг с другом не связанных? Когда имеешь дело с кем-то, испытывающим такого рода трудности, появляется соблазн все упростить, представить, что есть только один ответ, один выход.
– Не могу сказать. Мне кажется, что-то одно. И я верю, что все решится. Я так хочу… освободить ее, что ли… выпустить на волю, как птичку. В общем, трудно выразить…
– То есть тебе кажется, что она потом сможет… как бы это выразить… спасти… Остина?
– Да. Я верю в это.
– Просто веришь?
– Да. Тут есть что-то религиозное. Чтобы помочь другим людям, надо верить, вера может помочь.
– Возможно. Остину нужна работа. Я пробовал для него найти. И Джордж тоже. Дело непростое. Его возраст и физический недостаток… Ну и слухи, которые вокруг него бродят.
– Знаю.
– Все вместе может сделать наши усилия тщетными.
– И все же надо действовать. Я хочу, чтобы Дорина встретилась с ним, хочу пробудить в ней стремление к встрече. Если хоть какой-то ангел-хранитель печется о нем…
– Да, и он знает об этом, – сказал Мэтью. – Но мне с ней видеться не имеет смысла.
– Это и невозможно.
Их взгляды встретились.
– Если бы только, если бы…
– Что, Мэвис?
– Если бы оказаться вдвоем где-нибудь в совершенно новом месте, мы смогли бы найти счастье!
Мэтью выдержал ее испытующий взгляд.
– Не думаю, что этого достаточно.
– Я знаю. Но бывают минуты, когда любовь так измучивает человека, что, окончательно выбившись из сил, он понимает: тонкий механизм приводит в движение не река, а струйка воды.
Мэтью улыбнулся ей:
– Мне кажется, твоя река и твой механизм здесь…
– Да, да…
– Но я тоже хочу, чтобы… Тебе хотя бы дано умение говорить о любви. Что я могу сделать для Остина? Знаешь, я ведь ради него вернулся.
– Знаю, и очень этому рада, от этого и все остальное становится лучше… здесь…
– Добрая моя!
– Не любовью ли зовется то, что подтолкнуло тебя вернуться к Остину?
– Насколько глубоко имя может пронзить тьму?
– Пусть летит тогда… как огненная стрела…
– Ты сегодня полна загадок.
– Я сегодня полна… поэзии… любви…
– Мэвис, я…
– Я знаю.
– Иди ко мне.
* * *– Ты прочтешь мой роман? – спросил Норман. – Мне хочется знать твое мнение. Это психологический триллер, получился бы сногсшибательный фильм. Об одном парне, неудачнике, сообразительном, умелом, но невезучем; в пять лет с ним случилось несчастье, отец выбросил его из окна, парнишка сломал челюсть и получил дефект речи, пожизненно; говорить может, но разобрать трудно, всегда людям кажется, что он сказал не то, что сказал; есть сильные куски, но как бы символические, а потом он встречает девушку и… нет, не буду пересказывать, весь интерес пропадет; заканчивается так: он берет ружье, идет в супермаркет и стреляет в толпу, и…
– Чудный герой, – пробормотал Остин.
– Вот, держи. Я сделал несколько экземпляров. Храню их в таком стальном футляре с пружиной, тяжелый. В следующий раз можно будет обсудить.
– С чего ты взял, что будет следующий раз?
– Не смейся. Я еще и твоего брата к этому делу подключу.
– Мой брат раздавит тебя, как клопа.
– С какой стати? Он горюет. Его проняло куда больше, чем тебя. Значит, так, все по-честному. Я же тебя не собираюсь запугивать.
– А что же ты делаешь? Нарушаешь закон. И твое письмо – доказательство.
– Уж насчет закона чья бы корова мычала. А мое письмо – это обыкновенное поведение расстроенного человека.
– Если сунешься к брату, он пойдет в полицию.
– Нет, не пойдет. Он понимает, что выгодней договориться. Ради тебя и по справедливости. Мне же много не надо. Господи Боже! Ты можешь понять? Я пережил такую утрату…
– Подожди, пока найду работу. Я буду платить тебе время от времени, потому что мне… жаль… мне жаль, ты понимаешь? Но сейчас не могу… у меня ни гроша.
– Я просил у тебя двадцать фунтов, и они у тебя есть. Голову даю на отсечение, что у тебя куча денег заначена!
– Господи Боже!..
В отсутствие Шарлотты Остин обшарил квартиру в поисках чего-нибудь, что можно было бы продать. Не нашел ничего, кроме принадлежавших Дорине тоненького колечка с бриллиантиком и брошки. Продал то и другое за двадцать два фунта, подозревая, что его обманули.
Попробовал сочинить письмо Шарлотте с просьбой больше платить за комнату, но не сумел отыскать нужных слов. Решил, что напишет позднее, вечером.
Норман и Остин сидели в полумраке. Как и прежде – Норман на кровати, Остин в кресле. Остину было противно присутствие этого человека в комнате, но он не хотел, чтобы их видели вместе на улице. Вид у него самый мерзкий, компрометирующий. Сколько еще продлится этот кошмар, неужели никогда не кончится? И надо же было им вляпаться в этот скандал, да еще на глазах у всех…
– На следующую неделю мне хватит и десяти. У тебя есть денежки, я знаю, только ты скупердяй.
– У меня нет ничего.
– Возьми в банке.
– Не получится. Мой счет уже несколько месяцев как закрыли.
– Бери где хочешь, твое дело. Всего десятку. Найди, старый, подсуетись. Ну а пока спасибо и на этом, мне пора. Увидимся через неделю. Тогда и обсудим вариант долговременного соглашения. Я же человек не жадный, не алчный, ты понимаешь. Не хочешь – и к брату твоему не пойду, если ты будешь платить. Ну, пожмем друг другу руки и будем друзьями, ты согласен? О, а что у тебя с рукой-то?
– Отец выбросил из окна в пять лет.
– Шутник. Ну, auf Wiedersehen.
И Норман, как темный призрак, исчез из комнаты. Остин со стоном закрыл лицо руками. Будущее выглядело невыносимо. Что же, Норман теперь останется с ним навсегда? Нет, нельзя соглашаться, никак, ни в коем случае, иначе с ума сойдешь. Пойти к Мэтью, поговорить, попросить помощи? Мэтью наверняка знает, что делать, он не даст собой помыкать. Словами «он тебя раздавит, как клопа». Остин невольно выразил какую-то атавистическую веру в старшего брата, нечто вечное и неопределенное. Нет, не пойдет он к Мэтью, иначе тот будет торжествовать. И тогда все пойдет прахом.
Загорелся свет. Митци.
– Чего это ты сидишь в темноте? – спросила она.
– Выключи, выключи.
– Прости. – Свет погас. – Что это за тип такой странный от тебя только что вышел? Шептались тут наверху, как заговорщики?
– Предлагал мне работу.
– Хорошо. Где же?
– На станции переливания крови…
– А, это…
– Отстань, Митци, ладно?
– Не сердись. Хочешь кофе?
– Лучше виски.
– Виски нет.
– Тогда иди к черту, оставь меня в покое.
Митци ушла, и Остин тут же забыл о ней. Как же он себя ненавидел за то, что продал колечко. Еще поцеловал его на прощание. Его бы на шее носить, как талисман! Если бы его молитвы дошли, если бы смогли защитить от черных сил, лезущих в его жизнь!
* * *– Я пошла туда, но он ушел, – сказала Митци, – ушел.
Это было на следующий вечер после визита к Остину его таинственного знакомого. Утром под моросящим сереньким дождем Митци пошла в студию. На письмо ответа не было, и на телефонные звонки тоже никто не отвечал. В своем лакированном дождевике она пробивалась сквозь мглу. Улицы были прочерчены черными, движущимися, сталкивающимися зонтиками, словно двигалась какая-то нескончаемая зловещая процессия. Ужасное утро – душное, мокрое, серое и полное недобрых предчувствий.
Митци нуждалась не только в деньгах. Она хотела увидеться с мистером Сиком-Хьюзом. Долгое молчание как-то возвысило его в ее глазах. И зачем она тогда так грубо с ним обошлась, совершенно зря, совершенно необдуманно. Бедным нельзя так. А мир вокруг достаточно уныл и без этой злости на Сикома, повинного лишь в том, что написал в ее честь поэму в пятьсот строк по-гэльски.
Она подходила к студии в радостно-напряженном ожидании того, что хоть раз доставит кому-то радость. Дверь была заперта. Под дождем на крыльце она рылась в сумочке, пока нашла ключ. Когда вошла, эхо собственных шагов убедило ее, что в студии никого нет. И вообще ничего нет, пусто. Мимо конторки прошла в студию. Пусто, даже линолеум сорван. Всюду валялись газеты, пахло кошками, струйка воды текла из-под дверей, выходящих в сад. Из прежнего осталась только картина-фон на стене – замок над озером, но даже замок трудно было разглядеть, словно и его скрыла завеса дождя. Мистер Сиком-Хьюз свернул лагерь.
«И прихватил мою пишущую машинку», – вдруг поняла Митци. Машинка исчезла. И деньги. И гэльская поэма в пятьсот строк. Может, где-то лежит записка, несколько строк, адрес? Нету. Она расшвыряла ногой кучу старых газет и под ними нашла только пожелтевшую кисточку от старой атласной шали. Значит, Сиком-Хьюз все выполнил, что задумал. Глаза ее наполнились слезами. Машинка пропала. На счете ни гроша. Сиком снялся с места. Он все-таки был ничего. Она плакала в пустой полутемной комнате, а ветерок раскачивал лампочку под потолком, и струйки дождя сбегали по стеклу, и какие-то влажные полосы перекрещивали нарисованное озеро. Сиком-Хьюз исчез.
– Уехал, – повторила Митци, – уехал навсегда, прихватив мою пишущую машинку.
Она потеряла все, даже векселя, посланные ему по почте. Рука сама потянулась к бутылке.
«Когда же она уйдет? – мучился Людвиг. – Сейчас придет Грейс, ничего еще не готово, а она говорит, говорит и говорит, а я не хочу, чтобы она сидела в моей комнате, когда Грейс придет. О Боже, кажется, сейчас расплачется».
– Еще можно его найти, – утешил ее Людвиг. – Человек – не иголка. Найдется.
– Нет, пропал навсегда, – не успокаивалась Митци. От атласной кисточки, которую она положила в сумочку, осталось всего несколько спутанных желтых ниточек.