Как же так, думала она, негде спрятаться, убежать от этого кошмара загубленной жизни, отдохнуть, сбросив с себя тяжесть, как представлялось в детстве во время молитвы. Есть ли еще какая-то молитва или святое место, истинное, не обманное? Должны быть, даже сейчас, даже без Бога, какие-то жесты, возвращающие мудрость и покой, которые сами по себе способны изменить мир. Pliez les genoux pliez les genoux с’est impossible de tropplier les genoux.[7] Кто же произнес эти слова и что они означают? И вдруг вспомнила. Инструктор по лыжам в Давосе. Совсем не святой человек. А значит, все, что существует, – это еще один бессмысленный лоскут памяти, летящий по воздуху, как сухой лист.
Она разделась и, все еще дрожа, остановилась перед обогревателем. Взяла его и перенесла в ванную. Хотя пар наполнял помещение, в нем по-прежнему было холодно. Она поставила обогреватель на край умывальника, повернув спиралью к себе, и медленно, осторожно влезла в ванну. Села, ухватившись за край ванны, и от этого толчка обогреватель покачнулся, сдвинулся с места и с громким плеском обрушился в воду. Плеск совпал с душераздирающим криком. Дорина успела вскрикнуть еще раз, прежде чем вода сомкнулась над ее головой.
* * *– Клер, прошу, не плачь, – устало произнес Джордж Тисборн.
Было два часа ночи. Бутылку виски они только что допили.
– Идем спать, Клер. Хватит уже.
За окном в ночной тишине моросил дождь. Они разговаривали в тесной, заставленной мебелью гостиной. Клер лежала на крохотном диванчике. Джордж пересаживался из кресла в кресло, брал в руки бутылки, рассматривал. В незашторенных окнах виднелись на черном фоне их размытые, продолговатые отражения.
– Ты не виновата, что так случилось, – пытался он утешить жену.
Дорина нашлась довольно быстро. Смерть помогает поискам.
– Я знаю, – произнесла Клер, стараясь четко выговаривать слова. – Это я знаю. Но куда девать жалость? За горло хватает. Это вдруг приходит к тебе… ты знаешь… весь этот ужас, который обычно где-то прячется, которого не осознаешь.
– Знаю, – пробормотал Джордж. «Старею, – подумал он. – Я люблю Клер, но мы утратили способность разговаривать друг с другом, слишком хорошо друг друга знаем, нет уже неожиданности, мы срослись, образовав один стареющий комок. А наши стремления и наши сомнительные достижения отмечены уже дыханием смерти и напоминают прах. Дети пренебрегают нами. Я достиг предела, и выше мне не подняться».
– И почему ее так поздно нашли…
– Было ясно, что ее ждет трагический финал.
– Сейчас легко говорить.
– Не могу понять, – произнес Джордж, – зачем вообще она убежала. Зачем ей это было нужно?
– Остина боялась.
– Ты уже не раз об этом говорила, но я все еще не понимаю. Этот Остин, по-моему, – полнейшее ничтожество.
– Женщины часто боятся мужчин. Как кошки – собак.
– Глупости. Ты же меня не боишься?
– Нет, – ответила Клер, всматриваясь в окно. От долгого плача ее лицо изменилось, подурнело.
– Да. Меня нечего бояться, – громко произнес Джордж.
– Если бы она тогда переехала к нам… Я предлагала взять машину и устроить нечто вроде похищения. Но ты возражал. Если бы, если бы…
«Если бы у меня было больше смелости, я не бросил бы математику, – подумал Джордж. Он прижался лбом к холодному, липкому от дождя стеклу. – Жил бы в мире чистой теории и оставил после себя нечто ценное. Служба в администрации подрезает человеку крылья и снижает высоту полета. Но и она уже подходит к концу, впереди – праздность».
– Это Грейс? – расслышав какой-то звук, спросила Клер. – Почему она не спит? Я же ей дала успокоительное.
– Она его не приняла. Сказала, что не хочет спать. Будет сидеть и слушать, как льет дождь.
– Она страдает и не хочет ничего говорить. Я этого не выдержу.
– Все пройдет.
– Не знаю, что и думать. Людвиг едет себе преспокойно в Оксфорд, а Грейс ни о чем не хочет рассказывать. Уже два дня ведет себя так странно.
– Поссорились. Ничего страшного. Рано или поздно приходится пройти и через это.
– К счастью, нам с тобой удалось избежать ссор.
Неправда, подумал Джордж. Нам было бы лучше, если бы мы ссорились. Мы никогда не спорили по принципиальным вопросам, нам больше нравился покой. Уступали друг другу, а на самом деле предавали. Возможно, это не имеет значения. А может, в этом и заключается любовь.
– Ты же не считаешь, что они разойдутся? Его родители еще не написали мне. А вчера, представь себе, она отказалась идти на примерку свадебного платья.
– Она у нас своенравная.
– Мне кажется, что виноват Людвиг. Мне он, честно говоря, никогда не нравился.
– Клер, думай, что говоришь.
– Мы всегда слишком много думаем. Даже друг перед другом боимся признаться, хотя каждый видит другого насквозь. Людвиг – тупица. Он слишком самодоволен для настоящего чувства и не способен посвятить себя другому человеку. Он слишком осторожен. В Оксфорде постепенно превратится в старого сухаря, интересующегося только делами колледжа и мнением коллег о своей последней статье.
– Клер, неужели ты серьезно?
– Если дойдет до разрыва…
– Этого не случится.
– …то, я надеюсь, это произойдет быстро, чтобы Грейс смогла выйти за Себастьяна. Как ты думаешь, Одморы не обидятся, если Грейс будет в этом подвенечном платье?
* * *– Я должна позаботиться об Остине, – сказала Мэвис. – У меня получится.
– Он чуть ли не ко всем питает только ненависть, – возразил Мэтью.
– Он привыкнет ко мне.
– А он знает, что мы встречаемся?
– Мы об этом не говорили.
– Непохоже, что он собирается покинуть Вальморан?
– Нет.
– Он знает, что ему выгодно.
– Не в этом дело. Совсем не в этом. Он в ужасном горе, похоже, совсем обезумел.
– От чьего-то бегства в безумие больше всего страдают другие, и как раз неисправимо здоровые. Я тоже потрясен и сломлен.
– Она была моей сестрой.
– Кого-кого, а тебя нельзя обвинить в равнодушии.
– В каком-то смысле меня спасает именно то, что приходится помогать Остину, у меня появились цель и обязанности.
– Мы должны избегать чувства вины. Не по твоей вине он нашел этот клочок бумаги…
– Мои переживания не ограничиваются чувством вины. Дорина и я… мы были гораздо ближе друг к другу, чем тебе могло показаться… в наших отношениях было что-то вневременное… мы жили в некотором смысле одной и той же жизнью… она умерла – значит, и я умерла.
– Не говори так, – возразил Мэтью. – После всех этих горестей наступят лучшие времена, хотя, может быть, не так скоро. У нас с тобой впереди целая жизнь.
– Знаю. Но я умерла, и сейчас мне не до жизни. Дорина завладела мной. И поэтому Остин приобрел для меня значение. Я каким-то образом стала его замечать и все понимать, словно превратилась в Бога.
– Как он сейчас выглядит?
– Извини, но я не смогу ответить на твой вопрос, для этого нужен обыкновенный человеческий язык. Я же вообще едва говорю. Разве что о ней, как в бесконечной поэме.
– Ты в лучшем положении, чем я. Жила ею, умерла с нею. А мне остались лишь благие намерения, из которых ничего не вышло. Я никогда не узнаю размеров моей ответственности. Я любил ее.
– Да. И возможно, это будет между нами всегда.
– То есть будет нас разделять? По-твоему, я виноват?
– Нет, нет, нет.
– Тогда из-за твоей ревности?
– Нет. Мое страдание убивает такое чувство, как ревность. Я ревновала, но сейчас это чувство прошло.
– Что же сможет нас разделить?
– Ее смерть – это абсолют. Человек достигает точки, в которой должен остановиться. Наверное, я дошла до нее.
– Может быть, ты права. Но от точки смерти возможно вернуться обратно. От каждой смерти, и от этой тоже. И это хорошо.
– Я не знаю. Мне трудно предвидеть будущее. Но я чувствую себя пророчицей, Кассандрой. У меня внутри пустота. Надо или голосить, или молчать. Я чувствую в себе дар пророчества.
– В самом деле, ты говоришь каким-то странным языком. Даже голос звучит иначе.
– Что-то мною владеет. Я забываю обыденный язык. Ты извини, но внутри себя я чувствую какую-то пустоту и чистоту. Словно я умерла. Очищенная и пустая. Все, на чем зиждилась привычная моя жизнь… все опоры… рухнули…
– Со мной такое бывало.
– Даже жалость к самой себе и то не могу ощутить. Говорится, что всякое оплакивание смерти – это оплакивание собственной смерти. Неправда.
– Но ты ведь сказала, что умерла вместе с ней.
– Умершие не жалуются.
– Я тебе завидую. Ты возвела Дорину в ранг святой. Я не могу. И хотя это огромная трагедия, ты и дальше продолжаешь подчиняться реальности и времени. Ты живешь, и у тебя есть будущее. Твой мозг жив, и ему не избежать изменений. У тебя есть даже обязанности. Странно, обращаясь к тебе, ссылаться на обязанности. Странно для меня. Но ты мне нужна, потому что только ты способна принести мне прощение и облегчение.
– Я запомню твои слова. А сейчас мне надо идти.
– Но ты ведь сказала, что умерла вместе с ней.
– Умершие не жалуются.
– Я тебе завидую. Ты возвела Дорину в ранг святой. Я не могу. И хотя это огромная трагедия, ты и дальше продолжаешь подчиняться реальности и времени. Ты живешь, и у тебя есть будущее. Твой мозг жив, и ему не избежать изменений. У тебя есть даже обязанности. Странно, обращаясь к тебе, ссылаться на обязанности. Странно для меня. Но ты мне нужна, потому что только ты способна принести мне прощение и облегчение.
– Я запомню твои слова. А сейчас мне надо идти.
– Это была случайность. Не судьба, не фатум – всего лишь случайность. Мы не должны этого забывать.
– Я закричу, Мэтью. Мне надо идти.
– Можно тебя поцеловать?
– Нет, не надо. Не прикасайся ко мне. Пока это невозможно. Прости.
– Я тебе позвоню.
– Хорошо. До свидания.
Мэвис, бледная как полотно, смотрела на него невидящим взглядом. Лицо ее заострилось, кожа обтягивала череп. Красивой она осталась, но буквально на глазах постарела. Казалось, она сосредоточенно следит за чем-то, недоступным глазу.
Оставшись один, Мэтью отдался сладости горя, которое было выше Мэвис и ее не касалось. Он чувствовал горечь, сожаление, вину. Он любил Дорину, и его любовь, теперь навечно чистая и свободная, пыталась пройти сквозь последнюю непреодолимую стену. Он видел Дорину, слышал ее голос, представлял себе, как утешает ее всеми возможными способами, но в то же время сознавал, что ее нет. Когда-нибудь потом Мэвис его утешит, будет держать за руку, выслушивать его самобичевание. Но придется набраться терпения и дожидаться этой минуты, которая принесет покой.
* * *Похороны были похожи на празднество богини Флоры. Остин впервые видел столько цветов сразу. Дорина лежала, как царица цветов. Создавалось впечатление, что еще миг – и оживет эта девушка с телом из цветов. Во всем происходящем чувствовалось нечто волшебное. Остин упросил священника прочесть «Dies Irae». После этого его ухватила за рукав Клер Тисборн. «Скорей сюда, тут Остин!» – крикнула она, но он уже убежал.
Как и при жизни, Дорина оставалась определяющей силой в жизни Остина, хотя сейчас это было несколько иначе. Он проводил много часов в гостиной. Рядом находилась только Мэвис. Зачастую они сидели в молчании, выпрямившись, замерев, погруженные каждый в собственное одиночество. Время от времени кто-то один начинал восторженно говорить о Дорине. Второй как будто не слышал и не отвечал. Им хватало и этого.
Случались также минуты слез. Остин задумывался: изменилось бы что-нибудь, если бы он знал, что Дорина сейчас на небесах? Mihi quoque spem didisti.[8] А может, все-таки существуют слезы чистого сожаления о совершенных грехах и уверенность, что спасение после смерти возможно? Вот только его слезы не были так бескорыстны, и проливал он их не потому, что перед ней провинился, а потому, что ее утратил, а еще точнее – потому, что очень сильно чувствовал ее отсутствие возле себя, исчезновение объекта стольких ласк, принуждений и запугиваний. В сущности, он беспокоился больше о себе, нежели о ней, предчувствуя, что она еще принесет ему ужасную муку. Ее страх превратил его в тирана. И вот она ушла вместе со своим страхом, и это его напрочь выбивало из равновесия.
Мэвис каждый день готовила ему, но сама питалась отдельно. Миссис Карберри ходила на цыпочках. Остин временами уходил из дома и, как будто позабыв о смерти Дорины, бродил по Лондону и все высматривал ее на автобусных остановках, в метро, в уличной толпе. Упорно старался увидеть ее лицо. Дорина где-то живет – это впечатление его не покидало, хотя он и знал, что ее нет нигде в этом мире, но уж точно нет и в той глубокой яме, куда опустили до смешного маленький гроб.
Он знал, что Мэвис встречается с Мэтью, но был убежден, что в настоящий момент им не до выяснения собственных отношений. О брате думал лишь время от времени. Казалось, Мэтью по доброй воле исчез на время из числа живых; к нему нынешние события не имели отношения, как к чужому человеку. Сейчас Остину все казалось бессмысленным, но в этом чувстве содержалось некое утешение. Элегическая печаль и одиночество среди толпы не приносили радости, но и не пугали. Дорина забрала с собой свои призраки. Трудно было бы выдумать более надежный финал.
Но в то же время Остин лишился и цели. По его мнению, такое полное погружение в другого и было любовью. Он много размышлял над понятием любви. Сколько же душевных сил он растратил в размышлениях: любит ли его Дорина, будет ли любить вечно, а может, нанесет смертельный удар, влюбившись в кого-нибудь другого? Не навязал ли он Дорине своей воли, словно был Богом, не желающим страстно ее возвращения? Но ведь именно Бог всегда ревнует и страстно жаждет возвращения: разве в Библии слово «ревнитель» не встречается впервые именно применительно к Богу? Должны ли мы быть лучше нашего Создателя? Но Создателя нет, и поэтому нет никакой логики.
Ясно было, что они с Дориной живут не так, как надо, не умеют найти применения той силе (разве что уничтожить с ее помощью друг друга), которая и давала им любовь. «Сейчас она ушла, – думал Остин, – из моей жизни навсегда. Я всего лишь оживленный прах. Буду жить дальше, как будто во сне, бросаемый то туда, то сюда, чуть ближе, чуть дальше – согласно цели, которую природа навязывает животным вроде меня». Но сейчас не хватало даже такой цели, и дни проходили, будто полоса пустого, безнадежного настоящего. И только временами вместе с предчувствием выхода из немощи пробивался ручеек удовольствия. Эта капля радости возникала из мысли, которую трудно было отогнать: кто знает, не была ли эта смерть самой счастливой развязкой? Ведь он так хотел, чтобы Дорина ушла от мира, чтобы хранилась где-то только для него. И вот сейчас ее схоронили навсегда в темнице, из которой нет выхода. Наконец она оказалась в полной безопасности, и ему никогда уже не придется за нее волноваться.
* * *Людвиг сидел один в своей комнате в Оксфорде. Дрожащая золотая листва неподстриженной глицинии рисовала за окном готическую арку. За ней были видны в солнечном свете башни и деревья. Часы на башне колледжа Мертона звонили траурно каждые четверть часа. Полдень зиял выцветшей, глубокой пустотой бесплодного времени.
Людвиг держал на ладони колечко с бриллиантом. То самое, которое Грейс купила на Бонд-стрит, а он, обезумев от счастья, тут же в магазине надел ей на палец. Глядя сейчас на колечко, он вновь ощутил настроение того дня – особенного, наполненного эхом солнечного дня, безумного, суетливого, веселого.
Письмо Грейс звучало так:
«Любимый мой! Когда ты сказал, что хочешь несколько дней побыть в одиночестве, я догадалась, что тебе попросту надо собраться с силами, прежде чем расстаться навсегда. Поэтому спешу тебе помочь и уверяю, что можешь чувствовать себя свободным. Я не порываю с тобой, просто хочу, чтобы ты чувствовал себя свободным, когда будешь делать выбор – начать все сначала или уйти навсегда. Понимаю, смерть Дорины кажется тебе каким-то символом, каким-то знамением. И ты обвиняешь меня, что не давала тебе к ней пойти. Тебе кажется, что я тебя связываю. Ах, Людвиг, я люблю тебя еще сильней, потому что боязнь потерять только усиливает любовь. Ничего более ужасного не случалось еще в моей жизни. Мне так тяжело обо всем этом писать. Я не знаю, любишь ли ты еще меня. Я люблю тебя безгранично, а ты меня, наверное, только отчасти. Раньше мне казалось, что это не имеет значения, потому что мужчины всегда любят только наполовину, в то время как для женщины смысл жизни – в любви. Как горько! Не хочу ничего говорить по поводу твоего «решающего шага», потому что слишком неразумна для этого и, кроме того, не люблю бесполезных споров о нравственности. Ты понимаешь, о чем я. Меня все это волновало, но я намеренно не хотела ввязываться в спор. Другая девушка, может быть, и рада была бы обсуждать это с тобой снова и снова. Может быть, и в самом деле тебе другая нужна, образованная. Письмо твоего отца произвело на меня ужасное впечатление. Ты, наверное, в душе согласен с его мнением обо мне, только не хочешь признаться в этом. После его телефонного звонка ты сильно изменился. Я люблю тебя, люблю. Но мы никогда вместе не чувствовали себя полностью свободными, и в этом я виновата. Могло сложиться и так, что ты относился бы ко мне как к кому-то низшему и я послушно подыгрывала бы тебе. Но если ты меня и в самом деле любишь, какое это имеет значение? Господи, прости мне мою глупость, я пишу это письмо слезами, слезами. Конечно, все еще можно вернуть, еще ничего не изменилось. Я ни с кем не говорила, даже с родителями. Не надо торопиться, давай подумаем. Когда ты уехал, мне показалось, что это уже настоящее расставание. А сейчас сама не знаю, что думать. Мне хотелось побежать за тобой, закричать. Ты сказал «до свидания». Но наверно, это надо понимать как «прощай»? Из-за Дорины так все вышло или из-за того, что я недоучка? Прилагаю кольцо как доказательство моей любви. Сохрани его. Все еще можно перерешить, правда? Просто я чувствую себя очень несчастной, несчастной и еще раз несчастной. Зачем ты уехал? Зачем? Люблю тебя.