Товарищ Пластинин хочет изобразить новое студенчество. Очень любопытная задача, тем более любопытная, что недавно вышла книга Воскресенского, в которой он изобразил новое студенчество в форме не очень лестной, чего, по моему мнению, оно не заслуживает.
Товарищ Баранов хочет написать «что-нибудь вроде поэмы». В этих словах звучит довольно хорошо знакомое мне, особенно за последние годы, недовольство начинающих литераторов и стихотворной и прозаической формой: ищут чего-то среднего, равно как они же ищут чего-то среднего между романтизмом и реализмом. Есть произведения, которых я раньше не встречал и не ожидал встретить. Человек начинает писать православной прозой, незаметно для себя переходит в ритмическую прозу, и затем эта ритмическая проза обращается у него в стихи. Ясно, что этот человек заряжен таким значительным содержанием, которое у него не умещается в простые слова. Слов — мало, да и слова-то сыроватые для наших дней. С языком вообще происходит то же самое, что с нашими костюмами. Мы не так одеваемся, как должны одеваться. Нужно одеваться ярче. К чему эти серые и чёрные пиджаки? Нужно голубое, зелёное, красное, синее, чтобы, когда идёт демонстрация, сверкала радуга. Это подымает настроение. Наши костюмы не отвечают внутреннему настроению, тому размаху творчества, которым живёт страна, и точно то же происходит и с языком: язык отстаёт.
Я бы мог в качестве анекдота привести такой пример.
Мне захотелось описать одно из обычных явлений советской жизни. В этом явлении лично я вижу совершенно иное содержание, чем принято. Тут процесс драматического роста нового человека, который, вылезая из какой-то очень тугой и крепкой скорлупы, с великим трудом её разбивает.
Я пробовал это писать девять раз, и у меня ничего не вышло. Того внутреннего заряда, того огромного содержания, которое надо выразить очень простыми, очень ясными и очень круглыми словами, слова, которыми я обладаю, не исчерпывают.
Так что вот какие вещи даже со старыми литераторами случаются. И это вполне естественно. Не думайте, пожалуйста, что я хочу запугать вас трудностями, это не в моей привычке, и, кроме того, я знаю, что вас никакими трудностями не запугаешь.
Вот тут интересную задачу ставит перед собой Карасёв. Он хочет взять отношение стариков к революции, их индивидуалистический психологизм, борющийся со всем новым. Это очень интересно. Рассказ у него, очевидно, внутренне готов, и надо, значит, писать.
А товарищ Юдин хочет писать о молодёжи, получающей образование в девятилетке. Правильно. У нас очень много людей и тем, которых литература не коснулась. Мы совершенно не знаем, как живут пионеры. А это в высшей степени интересный народ. Сегодня их ко мне пришло четверо, один из них — англичанин.
Начали разговаривать, — а ведь это уже совершенно взрослые люди, которые работают, например, плотину выстроили в каком-то колхозе и государству сэкономили несколько тысяч рублей. Вот взять таких мальчиков и изобразить их — любопытнейшая задача.
Я был на выставке детской книги. Бедное дело! Это дело ниже наших способностей, ниже требований, которые предъявляются сейчас к книге. А для октябрят, например, нет достойной их литературы. Это отчасти потому, что у нас нет достаточно ясной и широкой критики детской литературы, и потому, что критика стесняет в данной области воображение писателя, не понимая, насколько важно развитие воображения детей и правильная организация процесса этого развития.
Счастливых исключений в массе детской литературы можно насчитать немного, например, книжки ленинградцев — Маршака и других — и прекрасную книгу Ильина о пятилетке.
Тут есть один вопрос, чрезвычайно сложный и трудный, — об отношении литературы к правде. Я думаю, что в этом вопросе окажусь еретиком.
Надо поставить перед собой вопрос: во-первых, что такое правда? И во-вторых, для чего нам нужна правда и какая? Какая правда важнее? Та правда, которая отмирает, или та, которую мы строим? Нельзя ли принести в жертву нашей правде некоторую часть той, старой, правды? На мой взгляд, можно. Мы находимся в состоянии войны против огромного старого мира: чёрт бы его побрал с его старой правдой! Нам необходимо утверждать свою.
Если вы описываете какого-нибудь лентяя, рвача, пьяницу Иванова, то надо обобщить: ведь он, Иванов, не один рвач, лентяй, пьяница, а есть и другие. Так вы у одного возьмите нос, у другого ухо, у третьего ещё что-нибудь.
Опишите тип, опишите так, чтобы все рвачи в этом типе узнали себя. Ведь общие-то черты есть у них? Есть, несомненно. Вот их вы и отберите. Что значит тип у большого писателя, у старого писателя, у наших классиков? Это творог, выжатый из молока, это нечто сквашенное, нечто сжатое.
Обломов, например, тип. У него был предшественник — Недоросль и другие. И в западной литературе вы найдёте это.
Тип — это явление эпохи. Например, вожди социал-демократии II Интернационала благодаря влиянию эпохи перестали быть социалистами, стали служить буржуазии как министры, как чиновники её. Многих наших «революционеров»-эмигрантов революционная эпоха превратила в контрреволюционеров; стало быть, образовался некий новый тип, то, что мы называем «ренегатом».
Если вы описываете лавочника, так надо сделать так, чтобы в одном лавочнике было описано тридцать лавочников, в одном попе — тридцать попов, чтобы, если эту вещь читают в Херсоне, видели херсонского попа, а читают в Арзамасе — арзамасского попа. Вся литература Запада и наша литература XIX века, в сущности, построена на одном типе, главные её произведения — на молодом человеке, выходце из буржуазного класса, из того класса, который после французской революции пришёл к власти. Но этому человеку по какой-то причине в обществе победителей неудобно жить. Он не находит себе места там, может быть, потому, что он очень высокого мнения о себе. Он считает себя выше других. Он внушает другим убеждение в своей исключительности, и вся его жизнь проходит в мелких драмах. На этом типе построена почти вся литература XIX века. И у нас это так, у нас есть разные Онегины, Печорины, Рудины, Череванины и прочие. И во французской литературе они проходят, начиная со Стендаля и кончая любым писателем. У нас этот человек выродился в то, чем он является в белой эмиграции. После первой революции этот человек, очень шумный, крикливый, принимавший участие в революции, превратился в Санина (герой Арцыбашева), человека внутренне пустого, голого, который живёт только чувственными эмоциями. Это уже крайняя степень такого индивидуализма, который превратился в полный анархизм, когда человек стал почти животным.
Все большие произведения всегда суть обобщения. «Дон-Кихот», «Фауст», «Гамлет» — всё это обобщения. Вы живёте в массе, вы не сидите, как Толстой, Тургенев, в деревне и не пишете в кабинете. Все процессы происходят на ваших глазах. Нужно уметь их видеть, надо присматриваться, взвешивать, сравнивать, надо искать единства, надо искать противоположности. К этому сводится всё.
В литературе идёт та же самая работа, что и в науке. Учёный прежде всего проделывает тысячи мелких экспериментов над собаками, кроликами, над растительными организмами. В результате он получает оглушительные революционные выводы, которые часто поворачивают науку по совсем другому направлению. Таким же самым путём идёт и литература.
Когда вы набираете порядочно этих впечатлений, когда вы натыкаетесь на одно из наиболее ярких впечатлений, то они встают все перед вами, — перед вами яркая картина, ясный портрет.
Товарищ Пластинин. У меня, как и у многих других, которые начинают творческую работу, самый главный вопрос — о художественном реализме. Когда пишешь, то кажется, что всякое явление, которое тебя волнует, будет волновать и читателя и его следует вносить в литературное произведение. Но, когда напишешь и раньше всего сам начинаешь читать произведение, оказывается, оно даже тебя не волнует. Вот интересно бы слышать, в чём же секрет художественного реализма, как вещь сделать интересной.
Горький. То, что рассказ нравится вам, пока вы его пишете, а когда написали, перестаёт нравиться, довольно обычное явление у литераторов. Оно объясняется тем, что опыт по данной теме не умещается в этой теме вследствие того, что не хватает техники, не хватает слов.
С языком у нас обстоит неважно. Это естественно. Мы живём в эпоху революции, когда в язык входят новые слова. Слово «универмаг» стало обычным. Если бы вы сказали его пятнадцать лет назад, на вас бы вытаращили глаза. А сколько таких слов стало теперь! Новые слова будут возникать и впредь.
Но рядом с этим не следует забывать и коренного речевого русского языка. Иногда нужно почитывать былины, сказки и вообще хорошо знать язык, которым говорит масса. В нём очень много звучного, ёмкого.
Сейчас на всех участках нашей огромной страны происходит этот процесс реорганизации языка, процесс стирания некоторых слов, полного их уничтожения, появления на их месте новых слов.
Но рядом с этим не следует забывать и коренного речевого русского языка. Иногда нужно почитывать былины, сказки и вообще хорошо знать язык, которым говорит масса. В нём очень много звучного, ёмкого.
Сейчас на всех участках нашей огромной страны происходит этот процесс реорганизации языка, процесс стирания некоторых слов, полного их уничтожения, появления на их месте новых слов.
Наряду с этим идёт огромный процесс создания совершенно новых словесных форм, новых пословиц, частушек, басен, анекдотов и пр. Всё это нам следовало бы собрать. Через наших краеведов нужно попробовать это сделать. Вам не мешало бы последовать примеру рабкора Лаврухина: следовало бы записывать выражения, которые кажутся вам значительными своей звучностью, ёмкостью, меткостью.
У нас нацменьшинства понемногу вводят свои словечки, и мы их усваиваем, потому что они удобны по своей звучности, ёмкости, красочности. В этом взаимопроникновении языков наш язык будет очень обогащён. Кроме того, мы сами, литераторы, обязательно будем заниматься созданием новых слов, словотворчеством. Это естественное наше дело — организация литературного языка. Этого требует сама действительность. В тот лексикон, которым мы сейчас обладаем, она плохо укладывается. Этот лексикон надо расширить, а также и тон надо поднять, чтобы выразить героику действительности. Это, конечно, создаётся не сразу, не в год и не в два.
Относительно публицистики. Раз вас тянет к чисто художественному изображению действительности, а художественная работа — не рассказывание, а изображение действительности в образах, картинах, тогда отметите публицистику в сторону, пишите публицистику параллельно, выносите её на поля рукописи. А может быть, вам удастся сказать такую фразу, так построить её, что она вам пригодится со временем для одного из ваших героев.
Шевелева. Я хотела сказать насчёт языка. Я пробую написать рассказ. Герой — парень, окончивший девятилетку и работающий на заводе, чтобы получить стаж. И вот мне здесь обязательно нужно описать Москва-реку, природу обязательно описать. Мне кажется вода стальной, а он скажет, что она жемчужная. Вот я и не знаю, Как написать: как он думает или как я думаю.
Горький. Вы, во всяком случае, обязаны смотреть его глазами. Предоставьте ему полную свободу мечтать и воображать всё, что ему угодно.
Вы можете продолжать писать о дождике и о сером небе, но в рассказах нужно придерживаться взглядов героев. Если вы начините его своими собственными взглядами, то получится не герой, а вы. Он смотрит в окошко — идёт дождь, а вы заставите вспомнить его о солнце, о ясных днях.
Вопрос. Что мы должны взять у классиков и что должны отбросить?
Горький. Прежде всего нужно использовать технику классиков. Что вы получите у Достоевского, кроме техники? У него люди великолепно говорят, но сам Достоевский иногда пишет так: «Вошли две дамы, обе девицы».
Таких обмолвок у него много, но говорят люди его романов отлично, напряжённо и всегда от себя. Нельзя смешать речь Дмитрия Карамазова с речами Ивана и Алексея Карамазовых.
Когда в его книге появляется излюбленный автором пьяница, вы чувствуете, что этот человек может говорить только таким языком, какой дан ему Достоевским.
Достоевский вначале шёл за Гоголем, а потом попал в кружок к петрашевцам, где читали книги социалистов-утопистов. Затем попал под арест, на площадь, и дальше — каторга. Он очень обиделся на всё это.
Петрашевский кружок — это был «живой дом» его жизни. Если бы не случилась история с каторгой, он, вероятно, был бы не таким, каким стал после того, как пожил в «мёртвом доме» — на каторге. У него явилось чувство мстительное по отношению ко всем социалистам-радикалам, и это чувство им было выражено по возвращении его с каторги в основном произведении — «Записки из подполья», где даны в зародыше идеи всех последующих его произведений, романов.
Будучи человеком очень впечатлительным, живя среди уголовных преступников, он почувствовал особенный интерес к психологии преступника, и большинство его романов построено именно на этой психологии. Вообще большинство его философских идей тоже нам чуждо, потому что с господом богом мы как будто уже рассчитались, я думаю, всерьёз и навсегда, мы стали гораздо умнее богов, гораздо больше знаем. Так что в этом отношении Достоевский нам не интересен, почерпнуть у него нечего, и психологически нельзя, чтобы человек рабочего класса взял идею государственности по Достоевскому: это невозможная вещь, это органическое противоречие.
У Толстого можно научиться тому, что я считаю одним из крупнейших достоинств художественного творчества, — это пластике, изумительной рельефности изображения.
Когда его читаешь, то получается — я не преувеличиваю, говорю о личном впечатлении — получается ощущение как бы физического бытия его героев, до такой степени ловко у него выточен образ; он как будто стоит перед вами, вот так и хочется пальцем тронуть.
Вот это мастерство. У него, например, одна страница из повести «Хаджи Мурат» — страница изумительная. Очень трудно передать движение в пространстве словами. Хаджи Мурат со своими нукерами — адъютантами — едет по ущелью. Над ущельем — небо, как река. В небе звёзды. Звёзды перемещаются в голубой реке по отношению к изгибу ущелья. И этим самым он передал, что люди действительно едут.
Затем мягкости языка, его точности можно поучиться у Чехова: короткая фраза, совершенно отсутствуют вводные предложения. Этого он всегда избегал с огромным уменьем.
Бунин — очень хороший стилист. У него все рассказы написаны так, как будто он делает рисунки пером. Бунин очень удобен для очерка сухой точностью своего языка. Он хорошо знает орловскую природу. Все крупные писатели хорошо знали только Тульскую, Орловскую и Калужскую губернии, так как они почти все оттуда.
Сейчас появляется настоящая литература: есть сибирские писатели, уральские и другие. У нас ещё будет областная литература, кроме нацменьшинств. Например, третий том «Тихого Дона» Шолохова — это уже областная литература. Он пишет как казак, влюблённый в Дон, в казацкий быт, в природу. Так же восторженно описывают и сибиряки свою Сибирь.
Вопрос. Я вот, например, пишу о жизни молодёжи, комсомола. У комсомола очень много непосредственно специфических, комсомольских, молодёжных слов. Когда их употребляешь, начинают критики ругать, говорят: зачем они?
Горький. Конечно, наиболее характерные слова, которые вошли в быт, надо брать. Они характеризуют среду и людей. Мы знаем, что у нас была цеховая речь. Например, текстильщики некоторых местностей говорили своим языком; шерстобиты, деревенские портные и так далее тоже имели свою речь. Определённый коллектив в своей среде создаёт и находит какие-то только ему свойственные слова. Этими словами, этой речью прикрывались тайны ремесла.
О молодёжной литературе. О молодёжи писалось много, многие вещи, может быть, не следует упоминать, например, Гумилевского «Собачий переулок», «Луну с правой стороны», «Первую девушку» и другие книжки, возбуждавшие нездоровое внимание и длительные споры.
Когда человек пишет от первого лица, надо помнить, что поле зрения этого «я» ограничено. О тех событиях, которые происходят не в комнате и не в деревне, где он живёт, он рассказывать не может, а у Богданова такие промахи есть.
Для меня эта вещь кажется наиболее оскорбительной неоправданным и пошлым отношением к женщине. Ведь она не виновата в том, что её заразили сифилисом. Если был такой частный случай, то его надо так и брать, а не типизировать. Были случаи, которые кончались трагически. Нельзя изображать частный случай как типичное явление, как это сделал Богданов. Если сейчас кто-нибудь из вас бросит в меня стулом, то ведь не все же вы будете виноваты в этом, а виноват будет только тот, кто бросит.
Богданов ещё очень молодой человек, ему двадцать три года. Несомненно, даровитый. Я с ним говорил в Неаполе. Он производит очень хорошее впечатление. Согласился с тем, что поторопился.
Таких торопливо написанных книг у нас очень много. И всегда плохо, когда человек становится в позу судьи над своим же классом, своим коллективом, своей группой, своим кружком, а в данном случае Богданов явился как бы таковым и даже как бы законодателем.
По смешной случайности эта книжка, в основном идея её, сводится к французскому буржуазному закону: если она изменила, убей её. Я полагаю, что в наших условиях такие французские законы, как и французская болезнь, — дело неподходящее вообще, а вот тут вышло как-то так.
Мне эта книжка не понравилась, и я скажу, что до сей поры я ещё не прочёл ни одной книги, посвящённой быту молодёжи, которая бы меня в известной мере удовлетворила. Я, конечно, мало знаю молодёжь, но, поскольку я её видел, должен сказать, что она характерна не теми свойствами, навыками и привычками, которые вы носите или по закону наследственности, или по влиянию разлагающегося, отмирающего мира.