— Я знаю, о чем вы думаете, — сказала она. Он чуть вздрогнул. — Вам спать уже хочется, бедняжка. Вам бы хотелось в постель.
— А, — ответил он. — Ну…
В комнату торопливо вошла моложавая женщина, крикнув:
— On peut entrer?[6]
Одежда у нее была вся мокрая, лицо блестело от дождя. Они с Дейзи принялись живо болтать по-французски, время от времени бросая Даеру обрывки фраз. Женщина была секретаршей Дейзи, только что вернулась с танцев, такси пришлось остановиться под упавшим деревом, но водитель был любезен проводить ее до дома и теперь пил внизу коньяк, она вымокла насквозь, а такси тут никому не нужно?
— Еще как нужно! — воскликнул Даер с большей живостью, чем было бы учтиво. И тут же смутился и принялся, заикаясь, бормотать благодарности и извинения.
— Тогда скорее вниз, дорогуша. Не заходите прощаться. Быстрей! Я позвоню вам завтра в контору. Мне с вами нужно кое о чем поговорить.
Он пожелал спокойной ночи, сбежал по лестнице, по пути встретив маркиза.
— Джек вас ждет снаружи. Спокойной ночи, старина, — сказал маркиз, поднимаясь.
Когда он дошел до верхней площадки, Дейзи задувала свечи вдоль стены.
— Estamos salvados, — произнесла она, не поднимая головы.
— Quégentuza más aburrida,[7] — вздохнул маркиз.
Она методично продолжала свое дело, тщательно заводя руку за пламя каждой свечи и дуя на него. У нее было ощущение, что вечер прошел как-то совсем не так, но в какой именно момент он начал это делать, определить она не могла.
Злобный ветер хлестал их, пока они пробирались к такси. Они проползли под одним концом огромной ветви, наискось лежавшей на дороге. Таксист с некоторым трудом разворачивал машину; в какой-то миг задним ходом въехал в стену и выругался. Когда все тронулись, медленно по темной горной дороге, Уилкокс сказал:
— Ну, посмотрели спальню?
— Да.
— Видели все. Можно возвращаться в Нью-Йорк. В Танжере для вас больше секретов нет.
Даер натянуто рассмеялся. Помолчав, он сказал:
— А что завтра? Мне прийти в агентство?
Уилкокс закуривал.
— Можете заглянуть где-нибудь под вечер, да.
Сердце у Даера упало. Затем он рассердился. «Он чертовски хорошо знает, что я хочу начать работу. В кошки-мышки играет». Он ничего не сказал.
Когда въехали в город, Уилкокс объявил:
— «Атлантида». — (Такси свернуло вправо, взобралось по извилистой улочке и остановилось у крупного парадного.) — Вот пятьдесят песет, — сказал Уилкокс, сунув ему в руку несколько купюр. — Моя доля.
— Отлично, — сказал Даер. — Спасибо.
— Доброй ночи.
— Доброй ночи.
Таксист выжидательно обернулся.
— Одну минуточку, — сказал Даер, поведя рукой. Он еще видел Уилкокса в вестибюле.
Когда тот скрылся из виду, Даер уплатил таксисту, вышел и двинулся вниз по склону, спиной к дождю. Улица была пустынна. Он чувствовал себя приятно пьяным, а спать не хотелось вовсе. Бредя вперед, он бормотал:
— Под вечер. Заглядывайте, не стесняйтесь. Приятно познакомиться. Славная погодка.
Он вышел на площадь, где ждала шеренга такси. Даже в бурю, в такой час, его заметили.
— Эй, пойдем! Такси, Джонни?
Он отмахнулся от них и свернул в узкий проход. Идти было как по руслу быстрого ручья; вода почти заливала верх его ботинок, иногда перехлестывала. Он нагнулся и закатал брюки, пошел дальше. Мысли его свернули на другой курс. Вскоре он уже хмыкал про себя, а однажды сказал вслух:
— Золотые яблоки, хрен там!
3
Тами очень злился на жену: у нее носом шла кровь и она закапала ею все патио. Он говорил ей взять мокрую тряпку и приложить, чтоб не текло, но она боялась и его, казалось, не слышала; просто расхаживала взад-вперед по патио, закинув голову. В дверном проеме мигала масляная лампа, оттуда, где он лежал на матрасе, видны были ее ноги, в хне, с тяжелыми браслетами, — шаркали перед ним то и дело. Дождь лил без перерыва, но она, похоже, его не замечала.
Вот что хуже всего в семейной жизни, если только у тебя нет денег, — мужчине нипочем не остаться одному в собственном доме; перед ним всегда женское тело, а когда оно надоедало, ему не хотелось, чтобы о нем постоянно напоминали.
— Yah latif![8] — заорал он. — Закрой хотя бы дверь!
В соседней комнате заплакал ребенок. Тами немного подождал: что станет делать Кинза? Она ни дверь не закрыла, ни сына не пошла утешать.
— Сходи посмотри, чего он хочет! — заревел Тами. И простонал: — Ал-лах! — и накрыл живот подушкой, сцепил на ней руки, надеясь все-таки вздремнуть после ужина.
Если б не сын, размышлял он, отправил бы ее восвояси, к родне в Риф. Это хотя бы вымостило ему путь обратно — братья снова приняли бы его к себе и разрешили с ними жить.
Он никогда не считал, что Абдельмалек и Хассан поступили по справедливости, сами решив выставить его из дома. Он моложе, а потому пришлось, конечно, повиноваться их постановлению. Но он, разумеется, не принял его покорно. Как за ним это водилось, он считал, что они поступили так из чистой злобы, и вел себя соответственно. Он нанес непростительное оскорбление — говорил против них с другими, подробно описывал их скаредность и похотливость; черта эта постепенно отвадила от него практически всех друзей детства. Все знали, что он пьет и пил с пятнадцати лет, и хотя одно это в высших слоях танжерского мусульманского общества не считалось достаточной причиной, чтобы его попросили вон из жилища Бейдауи, не оно настроило его друзей против него. Беда была вот в чем: Тами слыл гением в том, чтобы делать что-то не то; он словно бы получал извращенное и злобное удовольствие, отрезая себя от всего, что прежде знал, делая себя до крайности жалким. Его бессмысленная женитьба на неграмотной девушке с гор — наверняка же он так поступил лишь в отместку братьям. Разумеется, он насмехался над ними, сняв убогую лачугу в Эмсалле, где жили только чернорабочие и слуги. Он не просто пил спиртное — недавно он начал это делать на людях, на террасах кафе в Соко-Чико. Братья его слыхали даже, хоть и непонятно, сколько в этих слухах правды, что его неоднократно видели в поезде на Касабланку, а это, как правило, означало одно: ту или иную контрабанду.
Друзья Тами нынче из новокультурных, и у них с Тами отношения не очень глубоки. Двое преподавали в Lycée Français[9] — ярые националисты, они не упускали в разговоре возможности покритиковать Францию и бросались такими понятиями, как «империалистическое владычество», «панисламская культура» и «автономия». Их злость и неприятие злоупотреблений несправедливой власти отзывались в нем сочувствием; он себя ощущал одним из них, не очень, вообще-то, понимая, о чем они говорят. Это они внушили ему мысль часто ездить во Французскую зону и (— а это была совершенная правда: он и впрямь занимался мелкой контрабандой —) и возить с собой авторучки и наручные часы, продавать их там с хорошим наваром. Каждый франк, на который можно надуть французскую таможню, убеждали они, — еще один гвоздь в гроб французской экономики; в конце концов клевретам Лиотэя[10] придется покинуть Марокко. К тому же приятно иметь в бумажнике лишние тысячи франков под конец такой поездки.
Другой его друг был чиновником Municipalité.[11] Он тоже одобрял контрабанду, но из соображений нравственности — важно было утверждать единство Марокко, отказываться принимать три зоны, на которые страну произвольно разделили европейцы. Применительно к европейцам важно, утверждал он, сеять хаос в их учреждениях и морочить им головы иррациональным с виду поведением. Что касается мусульман, они должны сознавать свои позор и страдание. Он часто навещал родных в Рабате и всегда привозил с собой крупную гроздь бананов — в Танжере они были гораздо дешевле. Когда поезд останавливался в Сук-эль-Арбе, таможенники накидывались на фрукты, а он принимался орать как можно громче, что везет бананы своему больному ребенку. Офицеры, отметив растущий интерес к этой сцене со стороны других туземных пассажиров, понижали голоса и старались, чтобы свара осталась как можно более приватной и дружелюбной. Он же отлично говорил по-французски и вежливость блюл, но протест заявлял шумно, и, если в любой момент становилось понятно, что инспекторы могут его умилостивить и пропустить бананы, он вправлял в свою речь какое-нибудь крохотное дерзкое оскорбление, для других пассажиров неуловимое, но французы от него наверняка рассвирепеют. Они требовали сдать бананы, не сходя с места. В такой миг он делал вид, что принял внезапное решение; брал гроздь за черенок и начинал отламывать бананы один за другим, созывая пассажиров четвертого класса, по большинству простых берберов, подходить и есть фрукты, печально говоря, что раз уж его больному сыну не доведется поесть бананов, так пусть хоть землякам достанется. Так сорок или пятьдесят мужчин в белых одеждах рассаживались на корточках вдоль перрона и уминали бананы, качая головами от жалости к отцу больного мальчика и осуждающе поглядывая на французов. Загвоздка была лишь в том, что число таможенных инспекторов было довольно ограниченно. Все они попадались в ловушку снова и снова, но потом запомнили чиновника слишком уж хорошо и в последний раз, когда он ехал, стойко отказались замечать его бананы вообще. Когда про это услышал Тами, он сказал:
— Так ты проехал в Рабат с ними?
— Да, — несколько уныло ответил друг.
— Чудесно, — с воодушевлением сказал Тами. Чиновник поглядел на него. — Ну а как же! — воскликнул Тами. — Ты нарушил закон. Они это знали. И не осмелились ничего сделать. Ты победил.
— Наверное, так и есть, — ответил друг немного погодя, но без уверенности, что Тами понял, в чем суть.
* * *Тами открыл глаза. Прошло пять минут, хотя он думал — час или больше. Лампу она забрала; в комнате было темно. Дверь в патио стояла открытой, за ней он видел, как на плитки брызгает дождь. Затем осознал, что ребенок плачет по-прежнему, устало, жалко.
— Inaal din…[12] — свирепо произнес он себе под нос. Вскочил в темноте, сунул ноги в тапочки и, спотыкаясь, выбрался во влагу.
Лампа стояла в соседней комнате. Кинза взяла ребенка на руки и неуклюже держала его, готовясь дать ему грудь. Кровь по-прежнему текла у нее по лицу и медленно, размеренно капала с подбородка. В нескольких местах уже измарала одежду ребенка. Тами подошел ближе. И тут увидел, как капля крови упала прямо на лицо младенцу, чуть выше губ. Высунулся опасливый язычок и слизнул ее. Тами вышел из себя.
— Hachouma![13] — заорал он и выхватил ребенка у нее, стараясь, чтоб она не достала, отчего младенец заорал уже всерьез.
Тами бережно положил его на пол, вытащил старый носовой платок, постоял немного в дверях, вытянув руку под дождь, а когда ткань намокла, швырнул платок ей. Кровью она закапала все: половики, подушки, пол, латунный поднос на чайном столике, и даже, как он, передернувшись в отвращении, заметил, попало в один чайный стакан. Он взял эту маленькую стекляшку и выкинул наружу, услышал, как стаканчик хрустнул и звякнул. Теперь ему хотелось прочь из дома. С каждым мигом, казалось, лило все сильней. Тем хуже, подумал он. Все равно уйдет. Он стянул плащ с гвоздя, на котором тот висел, надел ботинки и, не сказав ни слова, вышел на улицу. Лишь захлопнув за собой дверь, он заметил, что ливень сопровождается яростным ветром.
Было поздно. Время от времени ему встречался спешащий человек, лицо скрыто под капюшоном джеллабы, голова склонена, взгляд в землю. Улицы Эмсаллы не мостили; всю дорогу до бульвара грязная вода текла ему навстречу. Вот мимо проехала одинокая осторожная машина под натиском дождя, все время гудя клаксоном.
Он прошел вдоль Пляс де Франс под низкими ветвями виргинских дубов перед французским консульством. Ни «Кафе де Пари», ни «Брассери де Франс» не работали. Город опустел, бульвар Пастёр свелся к двум сходящимся рядам тусклых огоньков, уводящим в ночь. Типично для европейцев, подумал он, растерять мужество и отказаться от всех своих планов в ту же минуту, когда возникает вероятность промокнуть. Они скорее осмотрительны, нежели страстны; страхи у них сильнее желаний. У большинства подлинного желания-то и не было, только зарабатывать деньги, а это, в конце концов, просто привычка. Но едва деньги у них появлялись, казалось, они их никогда не пускают на какой-то конкретный предмет или цель. Вот что ему было трудно понять. Он точно знал, чего хотел, всегда, и его соотечественники тоже. Большинству хотелось лишь трех баранов, забить их на Аид эль-Кебир, да новую одежду для семьи на Мулуд и Аид эс-Сегир.[14] Немного, но определенно, и они все свои силы прилагали для достижения этого. Но все равно он не мог думать о массе марокканцев без презрения. Его бесили их невежество и отсталость; если он проклинал европейцев, то, не переводя дух, неизбежно проклинал и марокканцев. Никому не спускал, кроме себя самого, а это потому, что себя он ненавидел больше всех. Но, к счастью, этого не знал. Сам же мечтал об одном — о маленьком быстроходном катере; для человека, надеявшегося по-настоящему преуспеть в контрабанде, катер — совершенная необходимость.
Теперь же он хотел добраться до кафе «Тингис» в Соко-Чико и выпить кофе с коньяком в нем. Он свернул в Сиагины и быстро зашагал вниз по склону между ларьками менял, мимо испанской церкви и «Galeries Lafayette». Впереди лежала маленькая площадь, яркие огни керосиновых фонарей в кафе лились на нее со всех четырех сторон. Мог стоять любой час дня или ночи — кафе открыты и заполнены мужчинами, глухое монотонное бормотанье их бесед заполняло весь zoco.[15] Но сегодня всю площадь продувало ревущим ветром. Тами поднялся по ступенькам на пустую террасу, втолкнулся внутрь и сел у окна. «Тингис» главенствовал над площадью; отсюда можно было свысока поглядывать на другие кафе. На столике кто-то оставил почти полную пачку «Честерфилда». Тами хлопнул в ладоши, подзывая официанта, снял плащ. Под ним он был не очень сухой: довольно много воды затекло по шее, а ниже колен он промок насквозь.
Пришел официант. Тами сделал заказ. Показав на сигареты, спросил:
— Ваши?
Официант неуверенно оглядел кафе, лоб его наморщился в смятении, и ответил, что столик, кажется, занят. Тут же из уборной вышел мужчина и направился к Тами, который машинально поднялся, чтобы пересесть куда-нибудь еще. Дойдя до столика, человек сделал несколько жестов, давая Тами понять, что тот может остаться. Тами снова сел.
— Это ничего, ничего, — говорил мужчина. — Сидите, где сидите.
Тами учил английский в детстве, когда на этих занятиях настоял его отец, у которого дома часто останавливались высокопоставленные англичане. Теперь он говорил на нем сравнительно неплохо, разве что с сильным акцентом. Он поблагодарил мужчину и угостился сигаретой. Затем сказал:
— Вы англичанин? — Любопытно, что человек оказался в этой части города в такой час, а особенно — по такой погоде.
— Нет. Американец.
Тами поглядел на него оценивающе и спросил, не с парохода ли он: сам он немного опасался, что американец попросит его показать дорогу к борделю, и нервно огляделся, нет ли в кафе знакомых. Распространения одного слуха он терпеть никак не мог: что он стал гидом; в Танжере ниже падать некуда.
Мужчина сконфуженно рассмеялся, ответив:
— Ну да, наверное, можно сказать, что с парохода. Только что сошел, но если вы имеете в виду, не работаю ли я на нем, то нет.
Тами полегчало.
— В гостинице остановились? — спросил он.
Собеседник ответил, что да, чуть настороже, поэтому Тами не стал уточнять, в какой именно, как собирался.
— Танжер очень большой? — спросил мужчина; Тами не знал. — А много сейчас здесь туристов? — (Это он знал.)
— Очень плохо стало. Никто больше не приезжает после войны.
— Давайте выпьем, — неожиданно предложил мужчина. — Эй, там! — Он откинулся назад, взглядом ища за плечом официанта. — Вы же выпьете, правда?
Тами согласился.
Мужчина впервые посмотрел на Тами с некоторой теплотой.
— Что толку тут сидеть, как два сучка на бревне. Что будете? — Приблизился официант. Тами пока не решил, что за человек перед ним, что́ ему по карману.
— А вы? — спросил он.
— «Белую лошадь».
— Хорошо, — сказал Тами, понятия не имея, что это такое. — Мне тоже.
Два человека посмотрели друг на друга. То был миг, когда они готовы были проникнуться друг к другу симпатией, но традиционная формула недоверия требовала сперва найти причину.
— Вы когда приехали в Танжер? — спросил Тами.
— Сегодня вечером.
— Сегодня вечером, впервые?
— Вот именно.
Тами покачал головой.
— Как чудесно быть американцем! — пылко произнес он.
— Да, — машинально подтвердил Даер, никогда особо не задумывавшийся, каково не быть американцем. Отчего-то это казалось самым естественным.
Принесли виски; они его выпили, Тами скривился. Даер заказал еще по разу, Тами без энтузиазма предложил заплатить и быстро сунул деньги обратно в карман при первом «нет» Даера.
— Ну и место, ну и место, — произнес Даер, качая головой. Внутрь только что вошли двое чернобородых мужчин, головы обернуты в большие махровые полотенца; как и прочих, их полностью увлекала нескончаемая и шумная беседа. — Они тут сидят вот так всю ночь? О чем они говорят? О чем можно так долго разговаривать?
— О чем люди говорят в Америке? — сказал Тами, улыбнувшись ему.
— В баре — обычно о политике. Если вообще разговаривают. В основном просто пьют.
— Здесь — обо всем: дела, девушки, политика, соседи. О чем мы сейчас с вами говорим.
Даер допил.
— А о чем мы говорим? — резко спросил он. — Черт его знает.
— О них. — Тами рассмеялся и сделал широкий жест.
— В смысле, они о нас говорят?
— Некоторые — наверное.
— Приятного развлечения, братва! — громко выкрикнул Даер, повернув голову к остальным.
Посмотрел в свой стакан, с трудом поймал его в четкий фокус. На секунду он забыл, где он, — видел только пустой стакан, тот же, что вечно ждал, чтобы его наполнили снова. Пальцы у Даера на ногах сжимались и разжимались, а это означало, что он пьян. «Где тут ближайшая подземка?» — подумал он. Затем привольно вытянул перед собой ноги и рассмеялся.