Дневник смертницы. Хадижа - Марина Ахмедова 5 стр.


— Дедушка, почему ты не можешь прямо ходить? — спросила я один раз.

— Долго на этом свете живу, — сказал он. — Прожитые годы давят.

— А на бабушку тоже годы давят?

— Бабушка младше меня. Лень на нее давит, — засмеялся дедушка.


Молодежь в нашем селе одевается по-другому — красиво. Девушки в таких юбках на родник ходят — длинных, блестящих, с оборками, как на бабушкином покрывале. Я тоже хотела такую юбку. Они очень дорогие — эти юбки. Одна наша соседка продала корову, чтобы купить дочке такую. Аман, что это была за юбка! Узкая сверху, широкая внизу и с блестками спереди. Только в ней неудобно было ходить на родник, когда на дороге грязь после дождя, — под галоши подол попадает, упасть можно. И воду в кувшин в такой юбке набирать трудно. С галошами тоже не совсем красиво.

— Вот увидишь, она раньше замуж выйдет, чем испортит в грязи эту юбку, — сказала бабушка маме, когда эта девушка проходила с кувшином мимо нас. — Давай мы тоже двух-трех баранов зарежем, мясо продадим, поедем в город на базар, купим тебе юбку крепдешиновую и туфли лаковые?

— У меня есть юбка, — ответила мама.

— Юбка есть — мужа нет! — разозлилась бабушка.

Потом эта девушка быстро замуж вышла, потому что все обратили внимание на ее юбку. Когда девушка хорошо одевается, ее сразу замечают. Хорошо, что у мамы не было красивой юбки.

В тот день, когда пришли Курбановы, бабушка заставила маму надеть синюю юбку — тоже длинную, но без оборок.

Сейчас я не помню лица своей матери и даже не могу представить его, глядя на себя в зеркало, — говорят, я больше похожа на отца. У него были черные волосы и черные глаза. Он был высокий. Жалко, что и его лица я как следует не помню — только открытый рот и глаза, которые закатывались вверх. Но его я помню лучше, чем мать, хотя с ней прожила больше. Может быть, я забыла ее лицо потому, что она всегда молчала? А почему я тогда так хорошо запомнила ту синюю юбку? Эта была обычная юбка, немодная. Мама, наверное, тоже была немодная. Когда она стояла рядом с отцом, сразу становилось заметно, какой у нее маленький рост. Бабушка говорила, что ее в детстве сглазили и поэтому она не выросла. Мне сейчас тринадцать. Я умею читать и писать. Я уже выше мамы. Хотя я точно не помню, какой у нее был рост.

Теперь я знаю, что в тот день Курбановы приходили свататься к маме. А тогда не знала. Мама не хотела выходить замуж второй раз. Она плакала.

— Умер он! Умер, — говорила бабушка. — Хватит плакать! Мертвые не воскресают, из земли не встают. Ты еще молодая. Тебе замуж надо выйти… Что молчишь, а? Кого ты ждешь? Покойника ждешь?

— Иншалла, на том свете встретимся, — ответила мама.

— Рот свой закрой! — крикнула бабушка. — Бессовестная какая, а! Как я тебя воспитывала?! Плохо воспитывала! На том свете, ты смотри на нее! Ты на этом свете замуж выйдешь, а на том со мной встретишься, когда я умру! У-у-у, какая, ты только посмотри!

Мама стояла возле печки в синей юбке и плакала.

— Ничего, плачь, — говорила бабушка и дышала как чайник, когда он кипит. — Невестам плакать положено. Плачь… Ты видишь, какая твоя мать сумасшедшая? — спросила меня бабушка.

Зачем маме с покойниками встречаться, не понимала я. Зачем она хочет умереть? Она правда, что ли, сошла с ума?

— Мама, я не хочу без тебя жить с бабушкой, — заплакала я. — Она злая, меня палкой бьет. Я с тобой хочу.

— У-у-у, — снова заукала бабушка. — Какие обе неблагодарные, ты только посмотри… Что мать, что дочь. У-у-у…

Не люблю я этот звук. Птица так ночью на дальней горе кричит. Мне страшно всегда бывает, когда слышу. Когда бабушка укает, мне кажется, та птица в кувшин для масла попала и кричит оттуда.

В обед, когда халва уже застыла на тарелках, пришли Курбановы — женщина и мужчина. В соседнем селе тоже жили похожие люди. Они сняли галоши за дверью и вошли в большую комнату. Бабушка встала с подушки, пошла к ним навстречу. Женщина взяла ее за руку, и громко поцеловала в щеку. Она улыбнулась. Я посчитала — у нее было два золотых зуба. Какие, значит, богатые эти Курбановы. У бабушки нет золотых зубов, а пустые места спереди есть.

— Салам алейкум, — дедушка тоже подошел и пожал руку мужчине.

— Алейкум салам, — ответил тот.

Дедушка в тот день надел белую рубашку и сверху пиджак. Они пошли в главную комнату — там было много ковров и ваза с ненастоящими цветами, гостей мы водили туда. Женщина осталась с бабушкой.

— Женщина, еду неси, да, — приказал дедушка добрым голосом. Он всегда притворяется, когда к нам приходят гости.

— Айша… — позвала бабушка.

Мама взяла большую тарелку с мясом и ушла в главную комнату. Эта женщина Курбанова так посмотрела на нее, как бабушка смотрит, когда галоши на базаре выбирает.

Я сидела на полу и играла в платок — раскладывала его и так, и так.

— Говорят, Шапири дочку в город на учебу отправила, в университет, — сказала женщина.

— Аман… — сказала бабушка.

— У ее брата, дяди своего, говорят, жить будет.

— Аха-ха-ха, — кивала головой бабушка, доставая из кастрюли хинкал.

— Это что за девочка? — Женщина подошла ко мне и улыбнулась. У нее было большое круглое лицо и голубые глаза, не как у Тамерлана — другие.

— Айшина дочка, — сказала бабушка.

Она тоже притворялась, как дедушка. Женщина покачала головой.

— Она с нами жить будет, — сказала бабушка.

— А с той стороны родственники не захотели? — спросила женщина.

— Кому такая обуза нужна?

Женщина мне улыбнулась. Что она стоит, не уходит, не понимала я. Я взяла платок с пола и закрыла им лицо, чтобы ее не видеть. Она засмеялась.

— Тетя тебе конфеты принесла, — сказала она.

— Не хочу.

Она тоже притворялась. Лучше я пойду с могилы возьму.

— Избалованная, да? — спросила она, выпрямляясь.

— Одна-единственная внучка. Что делать? — ответила бабушка. Честное слово, как она любит при гостях из себя строить.

— Скоро вырастет, — сказала женщина.

В комнату пришла мама. Она взяла еще тарелки и ушла.

— Когда там накроешь, нам тоже здесь накрой, — сказала бабушка. Хоть она и притворялась, я все равно знала — она злится, что мама все делает так медленно.

— Хадижа, иди сюда, — позвала бабушка таким голосом, как будто съела много халвы. — На тебе, — она дала мне конфету. — Как бабушка тебя любит. Все тут Хадижу любят. Хадижа с нами жить будет…

Бабушка обманывала — она меня не любила.


* * *

Сидя в саду у обрыва, я каждый день съедала по куску сахара, взятого из бабушкиного мешка. К обрыву никто не ходил. Меня закрывали стволы деревьев, и увидеть из дома, что я делаю, было невозможно. На другой стороне — через обрыв и через речку — никто не жил. Там были только горы. В то время, когда мы готовились к дядиной свадьбе и когда шайтан заставлял меня воровать сахар, стояло лето.

Я не знаю, почему люди говорят, что лето или зима стоят. Это горы стоят. Лето стоять не может, оно лежит — на горах лежит солнцем, на земле — травой, на деревьях — зелеными листьями. Летом небо тоже стоит — ночью над головой встает и как будто опускается. В темноте гор не видно, а небо совсем-совсем темное, но вот странно, ты все равно видишь, где небо, а где земля. Зимой звезды редко выходят, а летом их сколько хочешь. Говорят, их нельзя считать, бородавки на пальцах вырастут. Я еще удивлялась: как звезды на небе держатся, почему вниз не падают? Может, их Аллах держит?

Когда я совсем маленькой была, думала, их можно отлепить от неба, как муху от клейкой ленты. Я даже в сарае на лестницу залезла, чтобы выше подняться и схватить их. Не получилось. Они, когда ты за ними поднимаешься, тоже поднимаются, не хотят, чтоб их брали. Наверное, надо с горы попробовать, решила я. Только как я ночью на гору пойду, я не знала, ночью ведь никто никуда не ходит. По ночам в нашем селе все спят. Только сверчок не спит — что-то свое поет до утра. Мама говорила, ей мешает. А мне — нет. Мне так нравится — лежать на двух матрасах, дышать холодным воздухом и слушать сверчковые песни.

Почему каждый год приходит зима? Дедушка говорит, они по длине одинаковые — зима и лето. Как он не видит, что зима намного длинней? Лето быстро проходит, все свадьбы в основном играют летом, потому что вокруг красиво и можно ходить в красивой одежде. Туфли можно носить — земля сухая. И невеста может пройти от своего дома до дома жениха и не испачкать подол белого платья. А зимой ветер носится по горам, воет, как шайтан. До чего неприятно… Река молчит — на ней сверху лед. Снега в селе много не бывает, он тонко лежит на земле, но как холодно! Выходишь из дома, ветер залетает тебе под платок, под куртку, толкает назад в дом. Куда идешь? Не разрешаю! А тебе за водой все равно надо. Воды дома ни капли. Ветер еще в кувшин или чайник залетает и воет оттуда. Это шайтан, а не ветер. Хорошо, если из родника вода идет. Земля вокруг него ледяная, идти скользко. А на трубе, из которой вода льется, сосульки висят — длиннее, чем борода деда Ахмеда, и тоже белые. Но бывает, когда совсем холодно, вода из родника не течет. Тогда женщины идут на реку, ломают камнем лед и берут воду оттуда. А что делать? Вот так бывает у нас в селении.

В первый год моей жизни в селе я почувствовала, что лето перестает лежать и уходит. Летом солнце покрывает все горы, но наступает день, когда одним горам достается больше солнца, а другим — меньше. Те, которым не достается совсем, становятся похожи на старых мужчин на годекане. Они постепенно засыпают — горы не спят, только когда солнце. А когда горы спят, кажется, что они умерли. Не люблю, когда в такие дни кричат ослы — и так неспокойно. Я так начинаю переживать, когда уходит лето. Грустно мне становится, воздуха не хватает, дышать не могу. Не знаю почему. Мне кажется, что зимой все умрут. Почему — тоже не знаю. Мне кажется, что зима как будто саван на нас надевает. Я видела однажды такое большое белое покрывало. Оно лежало у бабушки в сундуке. Бабушка сказала, когда она умрет, ее в это покрывало завернут. Я не люблю бабушку, но мне не хочется, чтобы она умирала. Мне не хочется, чтобы умирали горы, речка, чтобы умирало наше село. Как у меня все щиплется внутри, когда я стою возле обрыва и смотрю на белые горы. У меня, знаете, как будто внутри тоже большой комок шерсти. Он щиплется, щиплется, становится большим, пушистым, занимает много места, и мне тяжело дышать.

Вот когда солнце с гор уходит, еще трава желтеет. Птицы так спешат улететь из нашего села, как будто мы их чем-то обидели. Только курицы, утки, гуси и индюки никуда не улетают. Конечно, мы же их кормим, а другие птицы сами крошки подбирают, специально им никто не дает. И только-только эти птицы улетят, как в село приползают тучи — злые такие, они висят над нашими домами. Можно подумать, мы им тоже что-то плохое сделали. Хочется, чтобы всегда было лето.

Даже летом я сижу, смотрю на горы через обрыв — и уже жду, когда они начнут засыпать. Почему так? Они еще не спят, солнца на всех хватает, и даже птицы еще не знают, что скоро они улетят, а я уже сижу и жду, когда горы заснут. Зачем думать о плохом? Зачем ко мне приходят такие мысли? Может быть, это из-за шайтана, который в последние дни разговаривает со мной все чаще?


Раньше я могла жить без сахара и пить два стакана чая с одним кусочком. Потом мне стало не хватать. С того дня, как я первый раз без спроса вошла в бабушкину комнату и нашла мешок с сахаром, мне уже не хватало одного большого куска в день.

— Бери еще! Бери! — говорил мне шайтан.

Я знала, что это плохо. Если бы мы жили раньше, мне бы отрубили руку. Я так боялась, что старые адаты вернутся и мне отрубят руку. Что я бы делала с одной рукой? Только масло сбивать одной рукой можно. Но я же не хотела всю жизнь сбивать масло! Я хотела ткать ковер. Я хотела научиться писать, как дедушка, сидеть на почте и писать буквы на бумаге ручкой. Я даже рисовать хотела. Но людей по нашим обычаям рисовать нельзя, Аллаху это не нравится. А природу рисовать мне не нравилось. Поэтому я не рисовала, хотя у меня было три карандаша — синий, красный и зеленый.

Воровать сахар было легко — меня всегда посылали за вещами на второй этаж. За кисетом, за дедушкиной папахой, если он уходил, за чистым полотенцем. Я быстро забегала к бабушке в комнату, совала руку за занавеску и брала из мешка сахар.

— Два бери! Два! — говорил мне шайтан.

— Сахара мало станет, бабушка увидит, — отвечала я.

— Бери два!

Я брала два. Что я могла сделать? Мешок такой большой, думала я, может, бабушка не заметит, что я беру. Я думала, когда фрукты на деревьях созреют, я перестану брать сахар. Фруктов я могу есть сколько хочешь. Сначала созревает тутовник. Он похож на жирную гусеницу, но такой сладкий. Когда он падает с дерева на землю, то лопается, и кажется, что под деревом — много-много раздавленных гусениц. Дедушка стелит внизу клеенку и трусит дерево. Иногда мы собираем целое ведро с одного дерева.

За тутовником начинается черешня. В нашем саду растет красная и желтая. Маленькой я залезала на дерево, срывала черешню, ела ее, а косточки пуляла в соседний сад — пусть у них будет мусор. Но больше всего я люблю абрикосы — они у нас самые вкусные, длинные, откусишь — как мед на языке.

Абрикосы сначала бывают зеленые. Сыновья Салихи такие едят. А мне не нравятся — кислые. Я жду, когда они станут большими и желтыми.

Вот и тогда я так ждала, когда они созреют, я думала, что перестану брать сахар. Зачем мне сахар, когда есть абрикосы. Но когда они созрели, я все равно не перестала. Почему так получилось?! Абрикосы же я больше люблю, чем сахар. Но я никак не могла остановиться. Каждый день шайтан толкал меня в спину и заставлял заходить в бабушкину комнату. Я уже не хотела сахар — столько фруктов было, и дедушка покупал мне ирис. Но что я могла сделать? Это же не я, а шайтан.

В тот день дедушка собрал абрикосы. Принес деревянные ящики, в которых они не помнутся, и мы ждали машину, чтобы отвезти их на рынок. Бабушка послала меня наверх за новой клеенкой — люди приедут, их надо за стол посадить. Клеенка лежала в шкафу в коридоре второго этажа. Я быстро поднялась по лестнице, открыла шкаф.

— Хадижа! — позвал меня шайтан из бабушкиной комнаты.

Я вздрогнула — никак не могла привыкнуть к его голосу. Если бы у меня был камень, в котором живет сура, я бы не стала его слушать.

Я зашла в комнату, подбежала к занавеске, как обычно, сунула за нее руку. Там было пусто. Что такое, не поняла я. Где мешок? Я отдернула занавеску — мешка не было. Куда он делся?

— Так я и знала! — раздался за спиной голос.

Это был уже не шайтан, а бабушка. Я так вздрогнула, что сердце чуть через рот не выскочило.

— Так я и знала, что это ты воруешь сахар! — закричала бабушка.

Она так тихо подошла, я даже не услышала ее шагов. Какое у нее было злое лицо! Она вся покраснела, а нос у нее стал гнутым, как крючок.

— Я больше не буду, бабушка! Прости меня!

— Не будешь, да?! — крикнула она. — Вот сначала я тебя изобью, а потом ты не будешь!

Она подлетела ко мне как аждаха. Я закричала, у меня сердце вверх поднялось, и я боялась рот закрыть, чтобы нечаянно не укусить сердце.

Как она меня ударила палкой по спине, так больно было, у меня из глаз звезды выскочили.

— На тебе еще! На! — Она опускала палку на мою спину. — На!

— Уй, как больно! Мамочки!

— На!

— Мама!

— На тебе еще!

— Мама!

Я кричала, и мой собственный крик заходил мне в уши, как в узкое горлышко кувшина, и не мог оттуда вырваться. Моя голова чуть не лопнула.

— Мама!

Я никогда еще не видела, чтобы мама двигалась так быстро. Она забежала в комнату с вытянутыми руками, схватила меня и закрыла. У мамы руки были такие худые, их не хватило на всю меня. И бабушка все равно находила место, куда ударить. Мама выставила руки вперед, и палка несколько раз попала по ее узким кистям.

— Я тебе говорила, это она сахар берет! — Бабушка не могла успокоиться — била нас палкой как сумасшедшая.

— Тебе что, сахара жалко?! Пусть берет, она же ребенок! — крикнула мама.

— Ты зачем ее защищаешь? Вырастет воровкой, что будешь делать?! — бабушка еще раз ударила, мама успела повернуться, и она попала ей по спине. Тогда бабушка остановилась.

— Это только сахар, — сказала мама и заплакала.

— Это сейчас только сахар, потом она деньги брать будет. Она не понимает, когда говоришь — нельзя. Ее только палка научить может. Избаловали вы ее! Я говорила Расулу, не надо ей все, что хочет, покупать. Все, что хотела, ей давали. Испортили уже.

— У нее отца нет, а ты ее палкой бьешь за какой-то сахар.

— Астагфирулла, я ее не за сахар бью, я ее за воровство бью. — Бабушка еще раз замахнулась на нас, но не ударила. — Ты замуж выйдешь, уедешь, на мою голову ее оставишь. Я говорила, пусть Расула родственники забирают. Они ей такие же родственники бывают, как мы!

— Я ее мать!

— А я твоя мать, и не лезь, когда я ее воспитываю! Узнает кто-нибудь, какой позор будет, а! В глаза людям не смогу посмотреть! Мне это надо — этот позор?!

— Айке же позора не было, когда она мои галоши украла! — крикнула я.

— Вах, ты только посмотри! Она еще разговаривает! Я бы на твоем месте язык себе откусила. У-у-у, какая наглая, ты только посмотри… Я бы на твоем месте голову не могла поднять, не то что разговаривать! Руку тебе отрезать, бессовестной, надо! Негодяйка такая! Я тебе что, сахар не даю! Говори! Не даю я тебе сахар?!

— Это не я, бабушка.

— Вах, не ты! Я не видела сейчас, что ли?! А если не ты, то говори, кто?! Кроме нас, дома никого не бывает!

— Это шайтан, бабушка! Он говорил мне брать! Я не хотела. А он звал меня, говорит, заходи, бери сахар, еще бери, два куска бери. Я не хотела, я тысячу раз «бисмилля» сказала. А он, бывает же, звать не перестал. Я же камень потеряла, поэтому он пришел! Я не хотела брать твой сахар!

— Не придумывай мне!

Бабушка мне не поверила. Но она все равно пришила к моей юбке бусинку из Мекки с черным глазком, чтобы меня не сглазили, и я больше не воровала. Она дала мне еще один камушек с сурой, и я его трогала, когда видела бабушку, потому что моя бабушка — настоящий шайтан. Она так больно побила меня по спине, что я всю неделю лежать по ночам не могла. Только на боку спала. С того дня мама еще больше молчала. От нее не было слышно почти ни звука. Раньше она мне пела перед сном, теперь перестала. Мама не смеялась, когда бабушка нюхала табак после еды. Она только один раз сказала бабушке: «Я никогда тебя не прощу!» — и больше они особо не разговаривали.

Назад Дальше