— Это не я, бабушка.
— Вах, не ты! Я не видела сейчас, что ли?! А если не ты, то говори, кто?! Кроме нас, дома никого не бывает!
— Это шайтан, бабушка! Он говорил мне брать! Я не хотела. А он звал меня, говорит, заходи, бери сахар, еще бери, два куска бери. Я не хотела, я тысячу раз «бисмилля» сказала. А он, бывает же, звать не перестал. Я же камень потеряла, поэтому он пришел! Я не хотела брать твой сахар!
— Не придумывай мне!
Бабушка мне не поверила. Но она все равно пришила к моей юбке бусинку из Мекки с черным глазком, чтобы меня не сглазили, и я больше не воровала. Она дала мне еще один камушек с сурой, и я его трогала, когда видела бабушку, потому что моя бабушка — настоящий шайтан. Она так больно побила меня по спине, что я всю неделю лежать по ночам не могла. Только на боку спала. С того дня мама еще больше молчала. От нее не было слышно почти ни звука. Раньше она мне пела перед сном, теперь перестала. Мама не смеялась, когда бабушка нюхала табак после еды. Она только один раз сказала бабушке: «Я никогда тебя не прощу!» — и больше они особо не разговаривали.
Если бы я не любила так сахар, мама с бабушкой не поссорились бы. Они не успели помириться, и в этом виновата одна я.
Один раз, когда мы уже постелили на пол матрасы, я все равно ждала, что мама будет петь. Моя спина уже забыла палку, и я могла спать на спине. Я больше не злилась на бабушку. Зачем мама должна из-за меня на нее злиться? Мне хотелось, чтобы все стало как раньше. Чтобы они разговаривали. Чтобы мама хохотала, когда бабушка чихает.
— Мама, — позвала я.
— Что, Хадижа? — тихо спросила она.
— Мама, прости, да, бабушку. Я ее уже простила.
— Я тоже ее простила, — сказала мама. — Я не обижалась на нее.
— А почему ты тогда все время молчишь?
— Говорить не хочется, — ответила она.
Это был наш последний разговор, который я помню. Сначала я очень боялась, что Аллах разозлится на меня за то, что я слушалась шайтана, и накажет. Но потом, когда моя спина все забыла и я простила бабушку, я подумала, что Аллах мне тоже все забудет. Дедушка говорил, что Аллах — милосердный. Что люди даже в тысячу раз с ним не сравнятся, такой он хороший. Мне казалось: если я и мама простили бабушку, то и Он меня простил. Я уже была уверена, что прощена, пока Он меня не наказал.
* * *
Обычно семья генерала Казибекова приезжает в начале лета. Его жена с детьми живет в том красивом доме у родника, а сам генерал приезжает из города на серебристой «Волге» по выходным, но и то не каждые выходные. В нашем селе столько разговоров о генерале, что долгое время я представляла его самым главным человеком на свете.
Однажды мы шли с мамой на родник. Это было уже после того, как бабушка отлупила меня палкой. Я несла эмалированный чайник. Мама — кувшин. Мимо нас проехала «Волга», на солнце машина переливалась, как форель в речке. Даже мамин железный кувшин не был таким блестящим, как эта машина, хотя мама всегда натирала его. К машине генерала Казибекова как будто приклеили много-много маленьких блестящих звездочек. У меня даже глаза заболели на нее смотреть. Я никогда еще не видела генерала. Но машина проехала так быстро, что я не успела никого в ней разглядеть.
Когда мы дошли до их дома, машина уже стояла возле него, и ворота были открыты. Сначала из машины вышел низкий толстый мужчина в потной рубашке. Я всегда по-другому представляла генерала — высоким в военной форме. Я так расстроилась, когда генерал оказался не таким. Но потом из машины вышел второй человек — высокий, в форме и с усами. Это и был генерал. У нас в селе мужчины если отращивали усы, то всегда вместе с бородой. А у генерала бороды не было. Он был очень важный. Точно такой, как генерал.
За генералом из машины вышел мальчик, на несколько лет старше меня. Какой это был красивый мальчик — на нем были красивые брюки и блестящие туфли. Я сразу поняла, что он — городской. Я остановилась, чтобы посмотреть на генерала и на машину. Как я им завидовала — у них такой дом, такая машина, все что хочешь у них есть.
— Махач! — позвал генерал и зашел в ворота.
Мальчик побежал за ним. Они с нами даже не поздоровались. Конечно, кто мы такие были, чтобы с нами здороваться. Раньше мы тоже были городскими, и у моего папы тоже была очень хорошая работа, он мог купить мне все. Я посмотрела на свои галоши. По сравнению с туфлями этого мальчика мои галоши — просто позор. Я посмотрела на мамины ноги — на ней были резиновые шлепки. Ее ноги были меньше шлепок, поэтому когда мама ходила, то смешно подворачивала ноги. Конечно, Казибековы с нами здороваться не будут. Надо было маме надеть синюю юбку. Это был день, когда я впервые встретила Махача.
* * *
Мне тринадцать лет, и я начала писать этот дневник, когда уже все случилось. Сначала я не хотела, даже не думала. Вспоминала зеленые книги у дедушки под столом на почте. Сидя на полу и листая их, с непонятными мне буквами, я думала, что книги пишут только гении, важные люди, вроде нашего генерала или Толстого. В школе меня научили читать и писать, и вот я сама исписала уже столько листов. Значит, книгу писать легко, особенно если знаешь, что ее никто не прочтет.
В нашем доме опасно вести дневник — его всегда надо хорошенько прятать, чтобы не нашли и не захотели почитать. На моем дневнике есть замок — маленький металлический, ключ от него я ношу на груди на золотой цепочке, которую бабушка подарила мне на день рождения. А дневник — толстую розовую тетрадь — подарили мои одноклассницы, наши сельчанки. У меня в голове и мысли не было такой — записывать, что у нас в доме происходило и происходит. Но когда я увидела на тетради замок, мне сразу захотелось рассказать ей все, потому что эта тетрадь похожа на меня — розовая и гладкая с виду, она умеет закрываться на замок, как и я привыкла держать свой рот и сердце на замке. Не дай Аллах, кто-нибудь найдет эту тетрадь, сломает замок (что его ломать, он не крепкий) и прочтет все, что в ней написано. Узнает о моем позоре. Позоре, который я давно храню под замком.
Мне сразу захотелось рассказать о Махаче, еще на первой странице — я часто думаю о нем, но я себе не разрешила. На первой, на второй и на третьей страницах я говорила себе «нельзя» — разве можно писать про чужого парня в своем дневнике? Но мне так хотелось написать его имя. Мне так хотелось увидеть его имя на белых листах своей розовой тетради. Они такие гладкие и приятные на ощупь. От них даже пахнет какими-то духами. Наверное, это дорогая тетрадь. Теперь, когда имя написано, я могу продолжать. В тетради триста листов. Но у меня нет столько историй. Моя жизнь в нашем сельском доме — скучная, никогда ничего не происходит. Скоро я закончу записывать, и в тетради останется много-много чистых листов. Если бы я жила в городе, там жизнь не была бы такой скучной и я бы исписала всю тетрадь. Хотя я уже пожалела, что начала вести дневник, потому что теперь надо рассказать, как Аллах меня наказал, но когда я думаю об этом, у меня из глаз идут слезы. Я только беру ручку и ставлю ее стержнем на бумагу, как слезы заливают мне все лицо, капают на тетрадь, бумага мокнет. Как можно так писать? Раньше я умела держать слезы в глазах — надо было не моргать, и они не катились дальше, стояли в глазах, а потом высыхали, или их можно было вытереть рукой. Теперь мои слезы изменились — может быть, с возрастом они меняются у человека? Моргай, не моргай — вытекают сами. Новые слезы выталкивают из глаз старые и текут, текут, текут. А может быть, так получилось потому, что, когда Аллах меня наказал, я часто сидела у обрыва и, наклонившись вниз, смотрела на речку? Как я хотела упасть и утонуть в ней! Сломать себе руки и ноги и лежать на скользких камнях под водой не в силах пошевелиться. Я даже чувствовала спиной их холод. И кричать от боли, но так, чтобы меня никто не услышал. Разве тогда, сидя у обрыва, я не кричала про себя? Я кричала не переставая. Но разве меня кто-то слышал? Прыгнуть у меня не хватило сил — это был бы самый большой грех, меня не похоронили бы тогда на нашем кладбище, а в другом месте одной лежать страшно. Я много раз представляла — как я лежу на камнях, мои руки сломаны, волосы распустились по воде, и вода рядом с моей головой как будто стала черная, мои глаза как два фундука, они открыты, смотрят вверх, я кричу, но изо рта выходит только журчание речки. Мне нравилась такая смерть. Она была красивой, как в старых легендах. А еще я мечтала о том, что Махач придет в наш сад в своих красивых блестящих туфлях, подойдет к обрыву, посмотрит вниз и увидит там меня. Он подойдет тогда к черешневому дереву, отломит от него ветку с белыми цветами… Когда Аллах меня наказал, стояла осень, все умирало, и не только горы, но даже люди, а я все равно представляла, что Махач отламывает ветку в цветах. Он бросает ее вниз с обрыва, ветка падает и ложится мне на грудь. Как это красиво! Я не хотела, чтобы Махач тоже прыгнул вниз от горя. Пусть бы умерла я одна, а остальные пусть бы жили долго и были счастливы. Я хотела, чтобы речка сама потянула меня, но она не потянула… Со мной ничего не случилось. Только слезы текли как река.
Умри я, Махач не бросил бы ветку в реку. Что ему делать в нашем саду? Мы бедные — они богатые. Раньше я не знала, что мы бедные, потому что у всех в нашем селе были почти одинаковые дома, одинаковые коровы, бараны и утки. Но через несколько лет после того, как мы переехали, село стало меняться: сельчане строили на месте старых домов новые — кирпичные, с железными заборами вокруг. Мужчины уезжали в Россию и возвращались с заработком. Некоторые приезжали на машинах — иномарках. Почту закрыли. Не знаю почему. Наверное, люди перестали писать друг другу письма.
Дедушка говорит, что нельзя открывать душу для плохого. Что злость и зависть — очень плохие чувства.
— Пусть они себе строят, — говорит он. — Нам что? Нам от этого ни холодно, ни жарко.
Если бы он знал, как у меня все кипятится внутри, когда моим ровесницам родители покупают красивую одежду. Если бы он знал, то так бы не говорил. Моим одноклассницам много чего привозят из Москвы. А я умираю от зависти. От злости у меня леденеют ступни и ладони. Так что мне и холодно, и жарко. В душе моей кипятятся плохие чувства. Не знаю, когда я открыла душу для плохого. Может быть, когда начала отзываться на голос шайтана, или когда ела еду с могил… Или когда… Нет, еще не настало время. Тебе, моя тетрадь, лучше пока не знать, как наказал меня Аллах. Вот сколько слез. Разве я могу писать на мокрой бумаге? Одно я могу сказать тебе — в моей душе давно живет плохое.
* * *
В тот день я бежала к дедушке. Было очень жарко, и даже зимой, вспоминая о том дне, я начинаю гореть. Меня окружали летние звуки. У зимы и у лета есть свои голоса и свои песни. У лета голос молодой женщины, у зимы — старой. Летом песня будто ковер сплетается из разных звуков, похожих на цветные нитки: красные, зеленые, синие. Эти нитки тянутся из домов — люди бегают туда-сюда, их шаги быстро стучат по земле, хлопают калитки, кричит петух, и даже дым от костра, на котором пекут лепешки, тоже идет желтой ниткой через все село. А зимой ковер не ткется. Зима натягивает серую основу на станок и на этом останавливается. Если станок в доме пустой, значит, случилось что-то плохое — хозяйка заболела или умерла. Ни одна хозяйка не перестанет ткать ковер. Заканчивая один, она тут же начинает другой. Так может быть только зимой — когда вокруг все серо-белое, а песня — старая, хриплая, как звук, который получается, когда проведешь пальцем по тугим ниткам основы.
Я бежала на почту. В пакете лежала лепешка с сыром дедушке на обед. Я подумала о том, что дедушка уже купил мне ирисок и заварил чай. От этой мысли побежала быстрей. И вдруг в ногу врезалось что-то острое. От боли нога подвернулась, и я полетела вниз. Я успела выставить руки вперед, но все равно ударилась о кочку и закричала от боли. Раздался смех. Кто так громко смеется, удивилась я, подняла голову и увидела возле дерева у дороги ребят. Я не поверила своим глазам, когда увидела среди них Махача. Они вышли на дорогу и смеялись надо мной. Я только о Махаче и думала с тех пор, как мы с мамой увидели его возле родника. Я думала, что он не такой, как остальные сельские парни, думала, что он другой, городской. А он!
Я быстренько поднялась. Схватила с земли лепешку и сыр, выпавшие из пакета. Вытерла рукавом пыль с сыра. От стыда у меня горело лицо. Почему они надо мной смеются, спрашивала себя я. Почему не уходят? Что я им сделала? Такой был позор, что я упала при них. Я хорошенько посмотрела на землю и увидела тонкую проволоку, одним концом привязанную к дереву. Они специально привязали ее, чтобы я упала, догадалась я. У меня что-то потекло по губе, я потрогала — кровь. Я подняла руку к лицу и так стояла — закрывшись, пока они хохотали.
— Ладно, пойдем, — сказал Махач мальчикам.
Услышав его голос, я не смогла больше там стоять и побежала прочь, хотя нога сильно болела. От бега поднялся ветер в ушах.
— Что случилось? — Дедушка вскочил со стула, когда я забежала к нему на почту.
У меня на лице перемешались кровь и слезы. Мне казалось, что мое сердце размякло, как лепешка, которую бросили в молоко.
— Я упала там, на дороге!
— Как упала?! Зачем упала?! Почему упала?! — волновался дедушка.
— Споткнулась о камень. Кто-то камень на дороге бросил. Я бежала, его не увидела, — обманула я, мне не хотелось, чтобы дедушка плохо относился к Махачу. Зачем я это делала? Дедушка все равно не стал бы ссориться с генералом.
Дедушка намочил полотенце и положил его на мое лицо. Я сидела задрав голову и смотрела в потолок.
Я люблю смотреть на потолки и на стены. Там, где известка треснула, мне кажутся фигуры разных животных и людей. Я часто вижу на потолках Тамерлана или деда Ахмеда в высокой папахе. Я могу целый час смотреть вот так. Фигуры меняются — наместо деда Ахмеда может появиться точильный камень, наместо Тамерлана — гора. Иногда в моих фигурах мужчины превращаются в женщин. А иногда — в шайтана. Когда я вижу шайтана, я сразу опускаю глаза и трогаю камень. Почему он не оставит меня в покое?
В тот день я смотрела на потолок и ничего не видела. Мокрое полотенце давило скользким камнем. Один только вопрос крутился в моей голове: зачем Махач смеялся надо мной? Как я ненавижу его теперь! Если его задавит машина, от радости я буду танцевать!
* * *
Приближалась свадьба дяди, и дедушка обещал купить мне блестящее розовое платье. Во время свадьбы все смотрят на родню жениха, а после шушукаются по домам. Бабушка уже ездила в город смотреть платье для невесты.
— Клянусь Аллахом, где они такие цены берут? — жаловалась она потом Салихе.
— Уй! — уйкнула Салиха, услышав цену. — Ты помнишь, да, в каком платье я замуж выходила? От матери моей оно мне досталось. А ей — от ее матери. Что это за порядки новые, никак не пойму. Глазом не успели моргнуть, уже все порядки поменялись. Теперь всем городские платья подавай. Где такие деньги брать?
Я сидела за занавеской, закрывающей проход в другую комнату, и сквозь щелку подсматривала за ними.
Бабушка и Салиха сидели на маленьких подушках, поджав ноги. На клеенке лежали шоколадные пряники, привезенные из города, и вазочка с колотым сахаром. Бабушка шумно пила чай-кипяток, причмокивала и щурилась. Вот откуда у нее такие морщины.
— Платье — вот такое широкое, — бабушка показала руками, и получился такой же размер, как живот Салихи. Салиха — самая толстая женщина в нашем селе. — Вот здесь все ажурное в блестках, — бабушка показала на грудь, — а вот тут, на подоле, такая круглая железка. Я еще так удивилась, когда увидела. Обруч, говорят, чтобы платье стояло…
— Ты основное внимание невесте давай, а не платью, — сказала Салиха и потянулась за вторым пряником. Итак толстая, куда в нее столько лезет. Скоро в ворота проходить не будет. — Ты вспомни, что у Малики, которая бывает родственницей Бесме, случилось…
— Что случилось? Когда? — Бабушка пододвинулась ближе к Салихе и приложила руку к уху.
Дедушка говорил, что бабушка начала плохо слышать, когда он на деньги от урожая хурмы купил ей серьги с большими красными камнями. Бабушка так хотела показать всем свои серьги, что специально начала прикладывать руку к уху.
— Вай, а ты не знаешь?! Ой, что было, сейчас я тебе расскажу, — Салиха смахнула с толстых рук крошки и провела рукой возле бабушкиного носа, как будто гладила воздух.
У Салихи на пальце было кольцо с большим желтым камнем. Это кольцо у нее появилось как раз в тот день, когда наши куры зашли в ее огород. Салиха прибежала к бабушке и начала махать рукой, на которой было кольцо.
— Ты что за своими курами не следишь?! Они у меня в огороде огурцы едят!
Бабушка пекла в саду хлеб. Она встала, подошла к Салихе, хорошенько посмотрела на ее кольцо, потом выпрямилась и приложила руку к уху, на котором висела серьга.
— Что-что? — спросила она. — Ничего не слышно. Повтори еще!
Я этого не видела, мы в городе тогда жили. Мне дедушка рассказал.
Салиха откусила пряник. Как она умела сделать сладкое лицо!
— Короче, засватали они дочь одних за своего сына, — сказала она. — Кто-то из родственников посоветовал. Короче, дядя у нее, бывает же, глава ихней администрации. Столько хвалили — родители такие, приданное такое, сама тоже завидная невеста. Короче, пришли, посидели, все как положено. Невеста тоже вышла, показалась. Засватали.
— Аха-ха-ха, — закивала головой бабушка, наклоняясь к Салихе.
— Ну, слушай дальше что было, — Салиха взяла еще пряник. — А ее родители говорят им, бабушка у нас старая, надо быстрее свадьбу играть, пока не умерла, потом долго траур держать придется. Те согласились. Их брат — глава администрации — тоже такой крутой приехал, все помог, все что надо привез, подготовил. Сыграли свадьбу… Брачная ночь тоже была.
— Аха-ха-ха… — бабушка чуть не упала Салихе на колени.
— Ночью темно было, жених ее не видел.