Она молча шваркнула шваброй ему под ноги. Потом еще раз, сильнее, грязная вода выплеснулась на носики ботинок.
– Поете вы и правда замечательно, – сказал он, повернулся и пошел прочь.
* * *– Нина Корш? – Вейнбаум по-прежнему был в своей смешной бейсболке. Ну и уши у него! – Нет, не слышал. Хотя Корши тут жили, да. Имели доходный дом на Дворецкой. Кажется, успели уехать в тридцатых, кажется, в Вену. А что это у вас в папке?
– Старые ноты. Купил на развале.
– А ходят слухи, что вы нашли какую-то утраченную партитуру. Чуть ли не Ковача.
– Что, уже? Нет, правда, купил на развале.
– А, ну-ну, – неуверенно сказал Вейнбаум. – Беаточка, дорогая, ну нельзя же так… Вы положили молодому человеку вчерашнее печенье. Сегодня должно быть в форме полумесяца, а это в форме звездочки. В форме звездочки подавали вчера. Они каждый день выпекают разные, чтобы постоянные посетители знали, что печенье свежее. Я хожу сюда с самого основания, и ни разу… Вот, Марек подтвердит.
Марек, услышав свое имя, медленно повернул голову. Зомби, муляж, реконструкция по скелету. Или кремнийорганическая форма жизни, медлительная по сравнению с быстроживущей белковой. Фантасты такое любят. Рот Марека был щель, глаза были щели, лоб и подбородок – глыбы, заглаженные неумолимым временем.
– Даже в войну. Они выпекали на суррогатном масле, но все равно… Каждый день – разное. У них были такие формочки… Помню, как-то сижу я… а тут патруль.
– Вейнбаум, вы гоните.
– Почему вы мне не верите? – обиженно спросил Вейнбаум и мигнул. – Что я, не могу быть… ну, я не знаю, вечный жид, скажем? Агасфер? Хотя я Ему не делал ничего плохого, никогда, уверяю вас Это все антисемиты. Клевета. История меня в конце концов оправдает.
– Скажите, а вы правда служили в вермахте? И стреляли серебряными пулями?
Вейнбаум посмотрел на него ошеломленно, веки без ресниц несколько раз быстро-быстро мигнули.
– Янина, – медленно проговорил Вейнбаум. – Ну, конечно. Послушайте, как я мог служить в вермахте? Я честный иудей! Хотите, докажу?
– Поверю на слово.
– А вот он – да.
Вейнбаум показал острым подбородком в сторону неподвижного Марека. Колеблющиеся отсветы свечного язычка двигали туда-сюда тени, и оттого лицо Марека время от времени даже казалось живым.
– Служил в вермахте. И стрелял серебряными пулями. Иногда. У нас иначе нельзя. – Вейнбаум наклонился и свистящим громким шепотом сказал через стол: – Вампиры. У нас тут, как бы это сказать… их историческая родина. И серебряные пули в этом смысле… Они ведь воевали и там и там. Почему бы нет, их же просто так не убьешь! И кровищи полно, можно попользоваться. Никто не станет тебя упрекать, если ты немножко попользуешься кровью противной стороны. Их особенно много было среди медиков, конечно. И среди персонала концлагерей. Но попадались и просто вампиры, знаете…
– Вейнбаум…
– Нет-нет, постойте. У нас тут даже есть могила вампира, Валек должен был вам показать! Не показал? Не Валевской, а настоящего, как там его… Такая просаженная плита, и пролом в земле, и он из него выбирается в новолуние. В полнолуние – оборотни, в новолуние – вампиры, должен ведь быть какой-то порядок, согласитесь!
– Вейнбаум!
– Простите, – сказал Вейнбаум и потер ладошки, – увлекся.
Свечка перед Мареком потухла, но Марек так и сидел в темноте, положив руки перед собой. Беата, ловко двигая ладным телом, поменяла свечную плошку. Белой рукой она задела белую пешку, и та покатилась по столу. Марек не обратил внимания.
– Вы бываете на развале? Ну, там, где коллекционеры собираются?
– Молодой человек, я не интересуюсь антиквариатом. Я сам – антиквариат.
– И все же. Там есть один такой, в черном пальто. Я думаю, он и летом в нем ходит. С портфелем.
– А в портфеле – предметы иудейского культа? Этого знаю, – сказал Вейнбаум.
– Он кто?
– Никто. Голос. Вестник.
– Сколько ему лет?
– Сколько лет может быть вестнику? Сто, тысяча… нисколько. Вестник появляется, когда нужно передать весть. Вестник и есть – весть.
– Каббалистика какая-то.
– Разумеется, каббалистика, – согласился Вейнбаум, – а вы как думали?
– Он говорил о бойне во дворе Сакрекерок.
– Да, – согласился Вейнбаум, – бойня. В гетто их было двести тысяч. Почему они не сопротивлялись? Почему позволили сотворить с собой такое? Как вы думаете? Ведь двести тысяч – это очень много.
– Женщины, дети. Старики.
– Хорошо, делим на десять. Остается двадцать тысяч. Двадцать тысяч взрослых сильных мужчин – это тоже много.
– Они боялись за своих близких.
– Просто у них все отнимали по капельке. Ты слышал, они запрещают нашим женщинам пользоваться косметикой? Зачем моей Розочке косметика? Ты же видел, какой у нее цвет лица! Потом запрещают ходить по тротуарам, потом нацепляют желтую звезду… Потом сгоняют в гетто. Ну ничего, поживем в гетто, у нас в юденрате сам рэб Шломо, он, правда, очень сдал за последнее время, да и я что-то неважно себя чувствую… Вот тут болит. И вот тут. Если бы я покушал курочку, все бы прошло, но где теперь достанешь курочку? А Розочка беременна опять, вы знаете? Ну и потом… может, еще пронесет. Это же безумие, как оно может длиться долго? Господь все видит, он не даст в обиду. Мы же хорошие евреи.
– Про канализацию, это правда? Что будто бы в ней прятались? И до сих пор прячутся?
– Что вы! Франтик, ну, вы знаете Франтика, он водит экскурсии, в котелке таком, в бабочке… Как бы выпрыгнул из старых времен, фланеры у нас так ходили… Так вот, он говорит, что в канализации водятся тритоны. У нас такая старая канализация, вы понимаете, одна из самых старых в Европе, что в ней вывелась целая разумная раса тритонов. Почти неотличимы от людей, вы знаете? Только лысые. И голова в пятнах.
Вейнбаум для достоверности похлопал себя ладонью по макушке.
– Откуда в канализации взяться евреям? Откуда им вообще взяться. Тут только вестник. Вестник есть. А евреев нет.
– А пани Агата и правда работает на Юзефа?
– Кто вам это сказал?
– Этот… цыпленок.
– Не знаю, кто такой этот цыпленок, но зачем он обижает бедную пани Агату? Она одинокая. И немножко ненормальная. И очень любит свою собачку.
– Вейнбаум, тут хоть кто-то говорит правду?
– Конечно, – обрадовался старик, – я, например. Какую вам правду надо? Я скажу! Вы со мной к Юзефу?
– Нет. Я, пожалуй, зайду к масонам.
– А, ну да. Воробкевич. Он, кстати, заказал сто кружек, и на каждой этот самый Баволь. Такая цветная картинка, как это теперь называется?
– Принт.
– Да, принт. Мэрия оплатила по безналу. И магнитики на холодильник. Воробкевич положительно уверен, что нашел гения. И теперь намеревается распродавать его по кусочкам.
– С гениями всегда так.
– Да, – согласился Вейнбаум, – особенно с мертвыми гениями. Они совершенно не возражают, когда их распродают по кусочкам. Если вы хотите увидеть Воробкевича, вам нужно поторопиться, он как раз садится за стол. Имейте в виду, там пароль «Зерно, вино и масло». И ответ «Мел, уголь и глина». Сначала было «Кодеш ла Адонай», но не пошло. Пришлось поменять. Но вы много теряете, уверяю вас. Там паршивая кухня, а у Юзефа сегодня гусь. Только для своих, понимаете?
– Понимаю, – сказал он.
* * *В протертом кресле подле застеленной клеенкой тумбочки сидел человек в халате и пил чай из стакана с подстаканником. На блюдечке лежал нарезанный ломтиками лимон. И тумбочка была потертая, и клеенка потертая, и сам человек был потертый, и халат его был потертый. Из-под халата виднелись пижамные штаны. Он вообще туда попал?
– Не туда попали, сударь? – тут же сказал человек.
– Кодеш ла Адонай, – сказал он машинально. – Тьфу! Хлеб, зерно и масло. Нет, зерно, вино и масло. Извините, сударь Страж.
– Извиняю, – холодно сказал привратник. – Неофиту простительно. Проследуйте вот сюда.
Он протиснулся боком в щель между тумбочкой и стеной. Пахло коммунальной квартирой. Котлетами и борщом. И курицей. Запахи они тоже нарочно? Или у них и правду такое меню?
Ресторанный зал был пуст и печален. Куда подевались все тайные масоны? Воробкевич сидел в дальнем углу и жевал, пустые защечные мешки его мелко дрожали.
– Вы разрешите, я присяду?
– Да, – Воробкевич поправил салфетку на коленях. – Да, конечно.
Подошедший официант был солидный, пузатый, немолодой, наверное, у масонов так принято. И в фартуке.
– Это вы зря, – сказал Воробкевич, когда официант кивнул и удалился. – Это место по праву славится своей плохой кухней. И, кстати, дороговато тут.
– Тогда почему вы сюда ходите?
– Привык уже, – Воробкевич вздохнул и с отвращением ткнул вилкой в котлету.
Он отметил про себя, что второе «я» Воробкевича никак себя не проявляет. То ли между Воробкевичем и его вторым «я» и правда существует пакт о прекращении войны за порогом квартиры, то ли просто второе «я» Воробкевича не любит масонство.
Принесли салат и первое. И то и другое было одной температуры – комнатной – и примерно одного вкуса.
Он отодвинул тарелку.
– Не понравилось? Я же говорил! – с некоторой гордостью произнес Воробкевич.
– Да, я, пожалуй, схожу к Юзефу. Я, собственно, просто хотел узнать, как подвигаются дела?
– Отлично! – Воробкевич потер лапки. – Просто отлично! Нам отдают фойе театра. И совершенно бесплатно. Будет шампанское! И закуски! Я разослал приглашения… Весь цвет города… Вы, разумеется, тоже приглашены.
– Благодарю вас.
– Месяц здесь, потом Прага. Потом Вена. Супруга мэра будет лично открывать.
Похоже, перед городской администрацией благодаря Баволю неожиданно открылись новые перспективы.
– Кстати, статья о Баволе выходит сегодня. Мне положительно обещали, что сегодня.
Воробкевич возбужденно вернулся к своей тарелке. А все-таки жаль, что масоны столь нетребовательны в еде. Каменщики, что с них взять.
– Но Баволь-то, оказывается, и правда слышал голоса, – сказал Воробкевич.
Мрачный официант забрал пустую тарелку Воробкевича и его – почти нетронутую. Он все же рискнул заказать себе кофе.
– Я связался с Цвинтаром, – пояснил Воробкевич, – надеялся, что он мне что-нибудь подбросит… какую-нибудь информацию, фактуру. Для статьи о Баволе. Так вот, Баволь был самый настоящий псих.
– Что, совсем?
– Да. По крайней мере, Цвинтар так говорит. Баволь думал, что с ним сообщаются инопланетяне. Они ему что-то там диктовали, какие-то откровения. Будили посреди ночи, потому что у них там, в небесных сферах, время течет по-иному. Цвинтар говорит, что Баволь стащил к нему все работы, потому что был ужасно напуган. Все толковал про устройство какой-то ракеты. Он это показал кому-то… не тому. И инопланетяне поняли, что он недостоин. Пытались его уничтожить. Едва не сбили машиной на светофоре. Потом…
– Он боялся именно инопланетян? Не гэбухи? Или, там, ЦРУ?
– Инопланетян. Тогда это было модно. Все как с ума посходили. По рукам ходили распечатки с лекциями этого, как там его, Ажажи. Ждали, что вот-вот они спустятся с неба на своих круглых аппаратах и откроются нам. Слушали небо. Я сам вел в газете колонку. «Раздвигая горизонты» она называлась.
– Телепатия? Может ли машина мыслить? Гипноз? Сверхспособности?
– В том числе. Все зачитывались тогда фантастикой, знаете…
– Знаю. А отчего он умер, Баволь?
– Убило током. Чинил пробки – и вот. Такой нелепый, нелепый случай. Он ведь был очень крепким человеком для своего возраста. Погодите, вы что? И правда думаете, что пришельцы?
– Да нет же. Я, честно говоря, не верю, что там было что-то эдакое. И ракета эта, так, плод больного ума. Ракеты все-таки профессионалы конструируют, а не художники.
– Татлин… – неуверенно сказал Воробкевич.
– Ну и что – Татлин? Тоже мне, конструктор. Я, собственно, вот о чем хотел спросить…
* * *– Он, значит, был еще и писатель? – Воробкевич перелистывал альманах, пальцы у Воробкевича были короткие и аккуратные, как у ребенка. – А иллюстрации чьи? Что, тоже его? Я бы сказал…
– Ничего особенного, верно? Его, похоже, потом пробило.
Воробкевич молчал. Пухлые пальцы постукивали по несвежей скатерти.
– Ладно, – сказал Воробкевич наконец, – идемте. Я вам кое-что покажу.
– Куда?
– В приватный кабинет. Попьем кофе там. Кофе тут, во всяком случае, терпимый. Только зря они кладут туда кардамон.
– А вы не можете им сказать, чтобы они не клали кардамон?
– Нет! – отрезал Воробкевич.
Наверное, подумал он, это своего рода ритуал. Испытание. Каждодневное испытание.
– Вам уже сказали, что я давал заключение по Эрдели? – Воробкевич опустил штору, умостился в кресле, покивал сам себе. – Сказали ведь? Вейнбаум, этот старый сплетник. Я знаю, вы его наняли в качестве консультанта. Это вы зря. Он врет. И всегда врал.
– Знаете, ложь – это очень интересная штука, – сказал он, – ложь – это и есть человек. Его надежды, его страхи, его амбиции. Тогда как правда – это просто правда. Хотя вы правы, Вейнбаум, по-моему, врет просто из любви к искусству. Так что насчет заключения?
– Когда Марта попросила меня атрибутировать Эрдели… не меня лично, но найти специалиста… подтвердить… Она уверяла, что нашла его на чердаке особняка. Когда ей его наконец вернули в пользование. Особняк, в смысле. Возможно, так оно и было на самом деле, хотя Марта…
– Тоже любила приврать?
– Марта врала только с умыслом, – с достоинством сказал Воробкевич, – только ради дела. Но суть не в этом. Дело в том, что там было еще несколько работ. И я приобрел их у Марты. Вернее…
– Взяли как плату за услугу.
– Да. Это было честно. Я хочу сказать, – педантично поправился Воробкевич, – у Марты было тогда неважно с деньгами, а работы и правда были так, середнячок.
Официант принес кофе и бесшумно удалился. Он осторожно отхлебнул. Кофе был лучше, чем он ожидал, но и правда, зачем они туда кладут кардамон?
– Над вашей головой, – сказал Воробкевич.
– Вы продали это ресторации?
– Пожертвовал. Услуга за услугу. Понимаете, у меня пожизненная скидочная карта, приватный кабинет, когда понадобится, и…
– Хотите, угадаю? Датировано двадцатыми и подписано Баволем, так? Выглядит старше. Кракелюры.
– Если бы вы знали, как легко делаются кракелюры, – сказал Воробкевич.
– За что вы это выдали?
– За работу неизвестного мастера-масона восемнадцатого века.
– Что же тут масонского?
Черные волосы, черные глаза. При желании можно было усмотреть сходство с Яниной. При очень большом желании.
– Как что? – удивился Воробкевич. – А букет? Масонство уделяет большое внимание символике цветов. Почитайте Морамарко, что ли…
– Я почитаю, – сказал он терпеливо, – все-таки, если вкратце?
– Вкратце сие можно трактовать как Аллегорию, держащую в руках символы Мудрости, Силы и Красоты, – бойко пояснил Воробкевич. – Энотера, она же примула вечерняя, – эмблема молодости и, хм… оргиастических удовольствий, уравновешенная пассифлорой или кавалерской звездой, символизирующей усмиренные страсти и искупление, также витекс священный или авраамово дерево, символ целомудрия и добродетели, также мужской силы. Но ведь ничего особенного, верно?
– Ну, вообще-то так бывает. Человек начинает как копиист, а потом находит свою фишку. Для этого совершенно необязательно сходить с ума.
Он глянул на массивные, наверное тоже масонские часы на стене. На серебряном циферблате испускало золотые лучи восходящее солнце. Самое время навестить Юзефа. Он вспомнил роскошные золотисто-алые тона чечевичной похлебки, острый запах зелени, чеснока и лимона и сглотнул слюну… красное это, красное дай мне!
– Знаете, я, пожалуй, пойду. Пообедаю у Юзефа.
– Конечно, – сказал Воробкевич с облегчением. – Там, по крайней мере, кормят.
– Только последний вопрос – мне тут намекнули, что с могилой Валевской были какие-то проблемы. Вроде ее осквернили.
– Ну да, – удивился Воробкевич. – Все это знают. Ее выкрал этот молодой композитор. Как же его… Ковач! Говорили, он похитил ее, ну, чтобы… быть с ней вместе в последний раз. – Воробкевич стеснительно пошевелил носом. – Еще ходили слухи, что он в прощальном порыве сунул ей в гроб какой-то манускрипт. Нотную запись…
– А потом спохватился и решил забрать? Обычно из этого ничего хорошего не выходит. А почему этого нет в путеводителях? Очень ведь выигрышный сюжет.
– Марта была определенно против, – сказал Воробкевич. – Могила великой певицы – место, куда можно пойти поклониться. А распускать всякие слухи… сплетни…
Воробкевич сцепил пухлые пальчики, расцепил. Склонил голову набок, словно прислушиваясь.
– Теперь, наверное, можно, – сказал Воробкевич и улыбнулся.
* * *– Сегодня нет спектакля.
– Я знаю.
– Тогда что вам надо?
Дверь служебного входа приоткрылась. На него пахнуло сырыми тряпками, застоявшимся табаком, и еще каким-то неприятным мужским лосьоном, острым, с мускусной отдушкой.
Где-то там, в глубине, была уютная каморка, и столик, прикрытый исцарапанной клеенкой, и вечерняя газета, и чай в подстаканнике, и кипятильник, и койка, застеленная старым шерстяным одеялом. Не может быть, чтобы такой каморки не было. Просто в нее плотно прикрыта дверь. Потому так темно.
– У вас работает такая уборщица – Корш? Нина Корш?
Почему он сказал – Нина? Ее могут звать как угодно.
– Никакой Нины у нас нет.
– А! Вспомнил! Пална. Пална, так вы ее называли. Она еще поет хорошо.
– Пална? Поет? Да она еле-еле разговаривает! У нее вся морда перекошена, – жизнерадостно сказал вахтер. – А зачем она вам, сударь? Неужто понравилась? Как бы это сказать… пленила красотою… Кто-ооо может сравниться с Матильдой моей!
У вахтера был неплохой сочный голос, а лица не видно. Глаза поблескивали во мраке.
Он терпеть не мог эту арию Водемона.