Он терпеть не мог эту арию Водемона.
– А как ее фамилия? Корш?
– Откуда я знаю? Зачем мне ее фамилия? Я что, в загс ее вести собрался? – Вахтер утробно хохотнул. – Хотите зайти? Поискать ее?
Театр был темен, как… как склеп. Театральность располагает к избитым сравнениям. И там эта Корш, в темноте шаркает, шаркает, шаркает шваброй.
– А то заходите. Чайку попьем. У нас тут скучновато ночами. Призраки, конечно, это неплохо, но чаю с ними не попьешь.
Значит, и правда есть стакан, и подстаканник, и чайная ложка… И кушетка, и столик с клеенкой.
– Тут есть призраки?
– А как же! В каждом театре есть призраки. Например, старая Валевская. Выходит на сцену вся такая в белом и с алым пятном на груди. И поет. Только бесшумно поет, ничего не слышно. А потом спускается в зал, ходит между пустыми рядами и ищет убийцу. Хотите посмотреть? Нет? И правильно, сударь! Этой лучше не попадаться. Другие-то поспокойней, а эта опасная. Пална ее однажды увидела, вот и рехнулась. Валевская протянула свою холодную руку, вот так…
Из темной дверной щели выбросилась рука вахтера, стремительная, как щупальце, и тут же втянулась обратно. Он машинально отпрянул.
Они тут все – психи. И лжецы. Все критяне – лжецы. В чем фишка? Он забыл… Ах да, путешественник встречает критянина, и тот говорит, что, мол, все критяне – лжецы. Он врет или говорит правду. Если он врет, то… такая осциллирующая реальность. Ну да…
– Нет, – повторил он, – не хочу.
– И правильно, сударь, – повторил из тьмы вахтер, – и правильно.
* * *Он шел и думал об уродливой женщине, а может, и не уродливой, просто бесцветной, никакой, возможно, горбатой, с небольшим таким горбиком, почти незаметным, нет, правда, если не присматриваться. О женщине с жидкими волосами, скучной, нелюбимой, старательной, как первая ученица, и вот она рвется в прекрасный мир поэзии и веселого разврата, и ее даже не прогоняют, и она входит, полная надежд, и застывает на пороге, потому что в новомодном электрическом свете, где плавает дым пахитосок, ей вдруг является прекрасный принц.
Два великана на ходулях легко обогнали его и удалились в боковой проулок. Он видел их головы, скачущие как мячики на уровне окон второго этажа. Жильцы, наверное, привыкли.
Стайка японских туристов проглотила его, выпустила. Все они были ниже его на голову.
Стразы Сваровски в витрине бросили ему в лицо острые пучки света.
Вакханка во хмелю преградила путь, держа в нежных руках поднос с пивом в пластиковых стаканчиках, и он поддался искушению, пиво было правильным, горьковатым и, конечно, с гордостью сказала вакханка, местного производства. И оно, конечно, брало призы на международных выставках, в частности, в Праге. И в Вене тоже.
Но стоило лишь перейти невидимую границу, и пусты стали улицы, слепы окна магазинов в бельмах жалюзи, черны окна домов, мутны фонари, выплевывающие конусы света вперемешку с моросью и мелким снегом. Светилась только коробочка стекляшки, где он вчера покупал коньяк, и он замедлил шаг, раздумывая, не повторить ли вчерашний опыт. По крайней мере, он спал без сновидений.
Темная фигура преградила дорогу.
Он шагнул в сторону, мало ли, пьяного занесло, но тот тоже зеркально отшагнул и теперь стоял совсем близко. Шляпа с полями, поднятый воротник, темные запавшие ямы глаз на бледном пятне лица. Он отступил назад, но сзади тоже стоял некто, упираясь ему в спину чем-то твердым. Вряд ли ножом, подумал он, вряд ли ножом.
– Бумажник в боковом кармане, – сказал он раздельно, – вот здесь. Я могу достать? Но там не так уж много денег. Я не держу при себе большие суммы. А больше у меня ничего и нет. Мобила старая. Хорошая, надежная, но старая.
Шляпа с полями. Долгополое пальто. Поднятый воротник. Sin City. Готтэм. Бэтмен и Робин.
– Кое-что есть, – сказал тот, что спереди.
Развернуться, ударить того, что сзади, ребром ладони по горлу, того, что спереди, ногой по яйцам. В кино все так делают.
– Ах да, – сказал он. – Дайте догадаюсь. Папка. Но я купил ее на развале. И ноты тоже купил на развале. Честное слово. Это увертюра к «Тангейзеру». Я хотел «Волшебную флейту», но «Волшебной флейты» у него не было.
– Это Ковач, – сказал тот, что сзади, обдав ему левое ухо горячим дыханием. – Партитура Ковача.
– А, вы знаете о партитуре. Откуда? Ну конечно, у вас свой человек в театре. Может, даже в оркестре. Вы, наверное, какое-нибудь тайное общество музыковедов.
Тем временем тот, что в пальто и шляпе, отобрав у него сумку, осторожно извлек папку и раскрыл ее. В темноте ноты казались муравьями, разбежавшимися по бледной плоти страниц.
– Да, – сказал человек в шляпе, – это оно.
– Уверяю вас, вы ошибаетесь.
Интересно, что тот, который сзади, упер ему под лопатку? Палец? Зажигалку? Или все-таки нож? Ему не хотелось проверять.
– Послушайте, – сказал он сердито, – я просто хотел реконструировать одну старую постановку. Зачем так горячиться? Что там вообще такого, в этой партитуре?
Человек в шляпе отступил на шаг, прижимая папку к груди, словно обретенное сокровище.
– Музыка сфер, – сказал на вдохе человек в шляпе. – Музыка сфер. Стойте и не оглядывайтесь.
Он слышал тихий, все приближающийся цокот копыт. Темные фасады ловили его и перебрасывали друг другу. Белая лошадь появилась в уличном проеме, голова опущена, плюмажик поник, темная фигура возницы колеблется сзади на облучке.
Человек в шляпе вздрогнул и боком двинулся к напарнику.
– Не оборачивайтесь, – повторил человек в шляпе. Папку человек в шляпе по-прежнему прижимал к груди. Пальцы белели на фоне темного коленкора.
– Не буду. Постойте, это вы за мной следили? Ну, в музее восковых фигур?
– Где? – недоуменно переспросил человек в шляпе.
– Вы еще оставили пальто.
– Ничего я нигде не оставлял, – крикнул новый владелец папки. Слова были приглушены туманом и все увеличивающимся расстоянием.
Он покачал головой и отошел в сторонку, чтобы уступить дорогу белой лошади.
* * *Вероничка сомнамбулически подергивалась под неслышимую музыку, чтобы вернуть ее в мир грубых звуков, пришлось тронуть ее за плечо. Она открыла один глаз и вытащила один наушник.
– Никто не звонил. – Она вставила наушник обратно в нежное розовое ухо. – И не оставлял ничего.
Он пожал плечами и достал мобилу.
– Читали уже? – Шпет отозвался сразу, словно нес вахту у своего старомодного телефонного аппарата.
– Вечерку? Не успел. Завтра утром куплю.
– Могут разобрать, – предупредил Шпет, – вечерка у нас популярна.
– Воробкевич мне отложит. Я, собственно, звоню проконсультироваться… По весьма деликатному вопросу.
– Слушаю вас, – сказал Шпет глубоким бархатным голосом.
– Скажите, – он достал свободной рукой из кармана бумажку, – на театре был популярен язык цветов? Ведь наверняка поклонники, посылая своим кумирам букеты…
– Разумеется! Это целое искусство. Очень тонкое. Сейчас, увы, уже утраченное. Сейчас как? Лишь бы все видели, что букет дорогой. А эта чудовищная упаковка! Эта фольга!
Шпет говорил «фо́льга».
– А если я назову вам кое-какие цветы? Ну, вот, например, пассифлора. Такой большой цветок, чуточку похожий на терновый венец. Символ страстей Христовых, нет?
– Страстоцвет? – Шпет оживился, Шпет перенесся в мир примадонн, мокрых стеблей, опоясанных бриллиантовыми браслетами, визиток с золотым тиснением, дамских портсигаров и лайковых перчаток. – Нет-нет… Одну минуту…
Слышно было, как там, у себя, Шпет шуршит страницами, наверняка хрупкими и желтоватыми, быть может переложенными сухими полупрозрачными лепестками. У Шпета что, и вправду есть книга, посвященная языку цветов? Или он просто роется в старой энциклопедии?
– Вот, – сказал Шпет. – Пассифлора – она же страстоцвет, она же королевская звезда, означает верность и почтительность. Иными словами, если поклонник вручает вам букет, где наличествует цветок страстоцвета, это значит, что его сердце, переполненное любовию, – Шпет так и произнес – «любовию», – целиком принадлежит вам до гроба…
– До чьего гроба? – машинально переспросил он.
– Пардон?
– Нет, это я так… А примула вечерняя?
– Это совсем просто. Примула вечерняя, она же первоцвет, выражает… ну да, вот оно – бесконечную любовь и верность. Вы как бы говорите: «Даже если весь мир погрузится в сон, мое верное сердце будет стоять на страже твоего спокойствия».
– Роскошно, – сказал он, – и… все это понимали? Вот такой язык?
– Конечно, – авторитетно произнес Шпет, – а как же. Прекрасный, деликатный способ изъявления чувств. Ведь сказать впрямую: я вас люблю – несколько бестактно. К тому же ко многому обязывает. А язык цветов – это воздушно. Изысканно. И не ставит никого в неловкое положение. Ведь может быть и просто букет, ну, если не искать особого смысла. А может – признание в любви. Или, наоборот, объявление о разрыве отношений. Или что-то более сложное, более тонкое, ну это уже особые умельцы…
– Похоже на пиктограммы…
– Ну, да… Очень сложный язык. Надо было уметь читать его… Ведь порой соседство одного-единственного цветка сообщало посланию совершенно противоположный смысл. Нынешняя молодежь…
Он оглянулся. Вероничка покачивалась, закрыв глаза. Хорошая у нее работа, вообще-то. Непыльная. Но, наверное, и платят мало. С другой стороны, если ей, скажем, негде жить…
– Еще одно растение… витекс священный.
– Одну минуту… Да, вот! Витекс священный, авраамово дерево. Сиреневые такие цветы. Как свечи. Символ чистоты. А заодно – страстная мужская любовь.
– Как это может сочетаться? Чистота и страстная мужская любовь, в смысле?
– В театре – может, – строго сказал Шпет.
– А если в соседстве с… да, страстоцветом и примулой вечерней?
– Я бы сказал, – сейчас Шпет говорил раздумчиво, словно пробуя слова на вкус, – я бы сказал… Страсть, влечение, верность и почтительность. И, безусловно… матримониальное предложение, да.
– Послание от мужчины к женщине?
– Да, безусловно. Безусловно.
– Благодарю за консультацию, – сказал он, – вы мне очень помогли.
– Всегда готов, хе-хе-хе, – ответил Шпет игривый. Старчески игривый, к тому же. Словно бы у телефона стояло сразу несколько Шпетов, по очереди передающих друг другу трубку.
Он попрощался, постоял в задумчивости, наблюдая за Вероничкой и поймав себя на том, что начинает дергаться в том же самом неслышимом ритме. Хоть бы блюдечко помыла, вон, молоко опять скисло, по ободку висят потрескавшиеся желтые лохмотья.
Смотреть на блюдечко было неприятно, он отвернулся и набрал еще один номер.
– А, это вы, – сказал Валек. – Буквально завтра. Все-таки довольно разрозненные источники. И я не смог найти его труды.
– А были труды?
– Конечно. Он был видный масон. Теософ. Ученик Блаватской.
– Как я сразу не догадался.
– Вот это как раз есть в Википедии, – обиженно сказал Валек.
* * *Они не запирали дверь. Нечего красть? Вера в человеческую порядочность? Хитрая ловушка? Просто раздолбайство? Последнее вернее.
Две пары огромных шлепанцев трогательно касались друг друга носами, одна – со стоптанными задниками, другая – без задников вообще.
И характеры у них были разные.
Один аккуратно застегнутый рюкзак аккуратно прислонен к койке. На койке аккуратно разложена огромная черная футболка mountain с мордой волка на фасаде. Волк выглядел очень внушительно. Другой рюкзак валялся на боку, отрыгнув толстовки, свитера, две пары огромных семейных трусов, носки в непонятном количестве, пустую бутылку из-под аква-фреш, полную банку red bull, подтекающий пузырек с шампунем horse force, железную расческу, и почему-то трогательное круглое зеркальце со стразиками по ободку.
Он на всякий случай выглянул в коридор, потом вернулся к рюкзаку, пошарил на дне и в кармашках. Документы они, наверное, таскали с собой, а комок денег во внутреннем кармашке он не стал расправлять и пересчитывать. Еще обнаружилась какая-то трава, листья травы, сухие, ломкие, но точно не конопля, плотные, гладкие, с ровными краями; сморщенные черно-бурые ягоды, каждая окружена короткими острыми лепестками, словно ресницами. Вороний глаз? Он не очень-то разбирался в растениях. Вороний глаз вроде бы ядовит, нет?
Второй рюкзак он обыскивать не решился, аккуратист наверняка заметит вторжение чужака.
Он вернулся в свою комнату, где нарисованный мужчина замахивался спутником на каждого, кто осмелится войти.
Рисовавшая была бесталанна, и потому все, что выходило из-под ее руки, корчилось в лучах беспощадной и страшной правды. Големы, оживленные пропагандой, казали свои истинные лица. Глаза их были пусты, рты алчны, поля за спиной засеяны зубами дракона. Не удивительно, что ему снятся кошмары!
Надо же, Корш написала про голубую чашку, думал он, в темноте натягивая на себя одеяло. Словно бы тайное пожатие руки, как там здороваются эти масоны? Совпадение. Конечно, совпадение.
Икроножные мышцы вдруг свело судорогой, особенно левую. Он жестко помассировал ногу ладонями. Потом костяшками сжатых в кулаки пальцев. Повторил процедуру для правой ноги. И все – почти в полной темноте, лишь по потолку прополз, как светящийся слизняк, отсвет далекой фары.
Mus. Мышь. Musculum. Мышца. Мышца похожа на мышь. Мышь маленькая и дергается. То расплющивается, то сжимается в комок. Он вспомнил мышку, дергавшуюся за щекой уборщицы. Странная женщина. И явно ненавидит Янину. Казалось, там, в молчаливых коридорах, среди теней, она так и продолжает шаркать шваброй по паркету, страшная, скособоченная, дергая щекой… Если она и впрямь внучка или правнучка Нины Корш, ее, надо полагать, учили ненависти точно так же, как в семье Валевских девочек обучали лжи.
Он с силой потер лицо, и тут же в плотном воздухе засветились фосфорические глаза, пурпурные радужки с черной пульсирующей дырой зрачка. Который час? Он нащупал в кармане куртки, висящей рядом на стуле, мобилу, но экран был мертв; он забыл подключить зарядник. Зараза, предупреждать надо. Обычно телефон при последнем издыхании так жалобно попискивал… Ноги по-прежнему ныли, и еще он был совершенно мокрый. Мокрый, как мышь… Мышь. Мышца. Ну да.
Из-за двери доносился телефонный звонок, назойливо, безнадежно. Звонил тот, кто не смог дозвониться на мобилу? В темноте, ощупью, он натянул джинсы. Почему Вероничка не берет трубу? Спит? Звонок затих как раз, когда он вбежал, шлепая босыми ногами, в прихожую. Поднял трубку, но там не было даже гудка, так, шорохи, статические разряды, тишина… Он осторожно положил трубку на базу.
Вероничка… Вероничка сидела, подергивая головой и кистями рук, меж веками тускло блестела полоска белка, не человек, манекен, кукла, тронь ее, и она завалится на бок и будет все так же подергиваться в одном ей слышимом ритме. Под кожей щеки у нее тоже что-то подергивалось, все сильнее, словно пыталась выбраться наружу мышь.
Он попятился, не отводя глаз.
И уткнулся спиной во что-то мягкое. В кого-то мягкого. Откуда, никого ведь не было. И этот мягкий сделал что-то такое, отчего он не сумел обернуться и посмотреть, кто же там стоит, кто прижимается так нежно, так осторожно проводит по шее, по загривку очень холодными пальцами. Прикосновение было бесстыдно, беззастенчиво эротическим, и плоть отозвалась, и пах пронзила сладкая судорога. И тогда, корчась от отвращения и стыда, он попытался отшвырнуть чужую тяжелую нежную руку, и опять судорога скрутила икры, и он проснулся – у себя на койке, весь мокрый… Он сидел, хватая ртом воздух, массируя мышцы ног, мимоходом отмечая, как зудит и саднит шея под волосами. Царапина там, что ли…
* * *Почему марш Жрецов? Он что, уснул в театре?
Морщась от серого утреннего света, он выпутался из одеяла, торопливо вскочил, охлопал одежду. Мобила показывала полный заряд без одного деления. И время. Девять двадцать. Рановато, но в провинции рано ложатся и рано встают. Туристы не в счет, те вообще не спят.
– Да, – сказал он и откашлялся, прочищая пересохшее горло. – Да!
Поганый сон маячил на задворках сознания, как темное пятно на краю поля зрения.
– Ну как вам? – Воробкевич часто дышал в трубку.
– Еще не читал. Но Шпет очень хвалил.
– Хотя бы купили? У нас ее, знаете, расхватывают.
Он представил себе толпу у киоска, возбужденных людей, вырывающих друг у друга из рук газету. Как? Вы еще не читали? О, Воробкевич! Это же сенсация! Кто бы мог подумать, такое открытие! Дайте-ка сюда… Да, и правда. Нет-нет, постойте, я еще не дочитал!
– Сейчас спущусь и куплю, – пообещал он.
– И перезвоните мне! Обязательно!
Воробкевичу хотелось поговорить о своей заметке. Еще и еще раз обсудить нюансы. Обычный литературный зуд.
– Конечно, перезвоню, – сказал он и стал искать носки. Носки нашлись, но почему-то мокрые, словно он ночью долго топтался в луже. Наверное, я ночью спросонок пошел в сортир, а там подтекало. Но почему в одних носках? Почему вообще я ночью надевал носки?
Он отбросил мокрый комок в угол комнаты и начал рыться в дорожной сумке в поисках чистой пары.
* * *Газетный киоск на углу был увит завитками лоз, и киоскерша была в завитушках и лозах… ладно, только в завитушках. Из-за обшлага рукава ее жакетика-букле виднелся уголок батистового носового платочка. Ему почему-то стало грустно, словно платочек был белым флагом, поднятым в безнадежной попытке остановить наступление неумолимых фаланг Хроноса.
– Вечерка? У нас ее быстро раскупают, но я отложила. Специально для вас.
Он ее первый раз в жизни видел.
Газета пахла типографской краской и чуть пачкала пальцы. Приятный запах. Он было развернул ее у киоска, и тут же на рыхлую бумагу упала тяжелая капля. Ну да, конечно.
«Криница» была тут же, за углом, газета даже не успела намокнуть.
Она дочитала вчерашний роман и взялась за следующий, на обложке полуголый и очень мускулистый брюнет обнимал затянутую в корсет шатенку. На заднем плане просматривались пальмы и паруса.