Автохтоны - Мария Галина 6 стр.


– Не любите попсу, ага, – проницательно сказал официант и убрал меню.

– Кто ж ее любит?

Его всегда удивляла эта страсть к ритмичному шуму, которым в ресторанах приправляют еду.

– Скажите, вчера… очень пожилой и очень разговорчивый… он всегда тут обедает?

– Это вы про Давида? Давид Вейнбаум? Ну да, каждый вечер. Приходит ровно в семь. И садится за вон тот столик. Это его столик.

За спиной официанта старые часы с маятником, резные, словно готический собор, показывали без пяти четыре.

– А сейчас где его можно найти, не знаете?

– В «Синей Бутылке».

– Это что, паб?

– Кофейня. Пабы – это для приезжих. Помешались все на этих пабах.

– А далеко?

– Тут все близко. Налево, за угол, в первую подворотню. Там вывеска есть, сразу увидите. Это в том доме, где невеста-мертвец. Или нет, где доктор-отравитель. Точно, где доктор-отравитель. Это, знаете, один врач давным-давно… по женской части. И вот от него ушла жена. Убежала с его ассистентом. И он тогда… возненавидел женщин, все такое. И решил, что изведет весь женский род. Ну, тех, до кого получалось дотянуться. И он исподтишка травил своих пациенток. Составил такое лекарство, чтобы оно действовало не сразу, чтобы никто не мог заподозрить. Они умирали, но вдалеке от него, кто на водах, кто дома… И вот один раз к нему пришла прекрасная молодая женщина…

– Дальше понятно. Он ее успел отравить, но влюбился. А сделать ничего было уже нельзя, и тогда он сам отравился этим лекарством. Признался ей, она его простила, и они провели несколько счастливых недель, а потом умерли друг у друга в объятиях.

– Вы знали!

– Нет, просто городские легенды все сляпаны по одной и той же схеме. Немного секса, немного страха. Немного жестокости. Немного морали. И главное – чтобы печальный конец. Легенда, собственно, танцует от финала.

– Кому нужны легенды со счастливым концом, – дублер вчерашнего бэтмена убрал меню, – это уже не легенда, а дамский роман. Им жесть подавай, туристам. Катарсис за чужой счет, вот что им нужно.

На улицах народу еще прибавилось, хотя, казалось, уже некуда. Он шел, огибая встречных, чечевичная похлебка приятно плескалась в желудке. Горячее, острое, чуточку кислое – самое то в такую мерзкую погоду.

Девушки, увитые плющом, стояли уже на каждом углу, пустые пластиковые стаканчики горкой громоздились на подносах, волынщик обрел брата-близнеца, словно в мексиканском сериале, и теперь они наяривали вдвоем, но заунывные жалобы волынок терялись в шуме и смехе. Ловко лавируя в толпе, прошел, чуть покачиваясь, великан на ходулях, за ним второй, словно бы иная порода существ, сосуществующих с людьми, вполне, впрочем, мирно. Пока что мирно.

Подворотня съела все звуки и выпила все огни. Сырые своды, и дальше, уже в колодце двора, ржавые пожарные лестницы, темные стены, крохотный лиловый квадратик неба над головой. Под облупившейся штукатуркой проглядывал готический шрифт старой вывески. Наверное, оставили нарочно. Такая фишка.

Капля с карниза упала ему на веко. Он сморгнул.

И увидел тянувшуюся из-за приоткрытой тяжелой двери паутинку лучей. Под прокопченными балками низкого потолка на столиках оплывали свечи. Два столика были пусты, за третьим два старика играли в шахматы. Пахло кофе. Хорошим кофе.

Портал, открывшийся там, где раньше была глухая стена. Бродилка. Не стрелялка. Бродилка. Он что, перешел на новый уровень? Незаметно для себя? Сделал что-то правильно? Что именно?

– А, это вы?

Вейнбаум, казалось, не удивился. Вздохнул и смешал фигуры корявой ладонью. Его грузный и неподвижный партнер не отреагировал, словно и сам был увеличенной шахматной фигурой.

– Не хотел вам мешать.

– Все равно у меня король под шахом. Так я вас слушаю.

– У меня к вам предложение. Деловое. Давайте присядем вон там, в углу, и поговорим. Или, если хотите, я подожду. Закажу кофе.

Вейнбаум, кряхтя, встал и отодвинул тяжелый стул. Бейсболку Вейнбаум так и не снял и уши под ней смешно топорщились.

– Посиди пока здесь, Марек. Я скоро вернусь.

Темная бугристая столешница была в каплях застывшего воска.

– Хотите я угадаю цель вашего визита? Вы намереваетесь нанять меня в качестве консультанта.

– Поражен вашей проницательностью, мистер Холмс. Но да, вы правы. С почасовой оплатой.

Он назвал сумму.

– Устроит?

– Вполне. Мне все равно нечего делать.

Консультант – это человек, который соглашается делать за деньги то, что в свободное время с удовольствием делает бесплатно.

– Вот и отлично. Вы знаете город. Знаете людей. А я тут чужак.

– Ну, это поправимо. Вы, кстати, сегодня где завтракали?

– Какое это… В «Кринице». А что?

– Нет, ничего. А обедали?

– У Юзефа. Это важно? Там, кстати, мне сказали, где вас найти.

– Все верно. Мы тут с Мареком играем в шахматы. И к нашему приходу меня уже ждет кофе и ромовая баба. Это очень важно – свежая ромовая баба.

Угасающая жизнь, которая держится вкусом ромовой бабы, запахом кофе, каждодневными ритуалами, жесткой координатной сеткой, наложенной на пространство-время.

Вейнбаум смотрел на него слезящимися выцветшими глазами, и у него возникло неприятное ощущение, что Вейнбаум – телепат. Они тут все телепаты, что ли?

– А это правда дом доктора-отравителя?

– Ни в коем случае, – строго сказал Вейнбаум. – Это дом, в котором влюбленные отравились колбасой. Двойное самоубийство. Весьма эксцентрично. Непреклонный папа девушки был колбасником, видите ли. А дом доктора-отравителя напротив. Вам вообще что нужно?

– Я ищу кое-кого. Нет. Не так. Собираю сведения о неких людях.

– Мертвых?

– Да. Мертвых.

– Тогда вы обратились по адресу. Большая часть моих друзей – мертвецы. Полагаю, вы были у Воробкевича?

– Я был у Воробкевича. У него… с головой все в порядке?

– Вы можете совершенно положиться на Воробкевича. Он ложку мимо рта не пронесет.

– Но он постоянно разговаривает сам с собой.

– Что вы! Вы все неверно поняли.

Девушка, пухленькая и свежая, словно лиотарова подавальщица шоколада, налила из турки кофе в крохотные чашечки, поставила холодную воду в запотевших стаканах.

– У Воробкевича, – Вейнбаум говорил, медленно мигая, словно сонная птица, – полно недостатков. Он, собственно, один сплошной недостаток. Маленький самолюбивый крикливый неудачник. Выжига и жмот. Пафосное ничтожество. Но у него есть одно качество, заслуживающее уважения. Он очень любит свою жену.

– Любил, вы хотите сказать.

– Любит.

Вейнбаум аккуратно поднес чашку к губам – не вредно ему в таком-то возрасте? Впрочем, в таком возрасте все вредно.

– Привез ее из Ленинграда, впрочем, она говорила «из Питера». Тогда в этом был особый шик. Вы ведь из Питера? Ну вот. Бледная филологическая красавица, последний курс. Должна была по распределению ехать в какую-то глушь. Учительницей, а как же. Либо – замуж. Замужних отпускали со свободным дипломом. А он там, в Питере, болтался на каких-то журналистских курсах. Остряк, живчик. Ну и сделал ей предложение. Все ж таки наш город – не худший выбор. А в Питере – что? Комната в коммуналке. Мама – учительница, никаких связей, ничего. Она согласилась. Приехала сюда. Ну, вы знаете эту породу. Здесь-то все больше темноволосые, а она – снегурочка чистой северной воды. Издалека видно. Ходила холодная, надменная. Он с нее пылинки сдувал. В газету устроил, в вечерку. Сначала корректором, потом редактором. Завидное место по тем временам. Но – не прижилась тут. Не полюбили ее, понимаете? Что ни скажет – все мимо. Тут все друг друга знают. Ой, здравствуйте! Как мама себя чувствует? Ой, младшенький-то точь-в-точь в бабушку… Другая пустилась бы во все тяжкие, ну, чтобы отомстить, знаете, как женщины мстят? А эта – нет. Была ему верна, представляете? Воробкевичу – верна! Но замкнулась в себе, брезгливо отодвинулась. А тут он еще увлекся живописью, стал болтаться с художниками, тереться вокруг них, прицениваться… Знаете, как это бывает, когда мужчина несчастлив, особенно если вдобавок уже не молод, – он начинает собирать коллекцию. Все равно – чего. Хоть спичечных коробков. А картины – это еще и престижно. К тому же художники – это очень ненадежный народ, за ними глаз да глаз.

– Он что – стучал?

– Что вы. Просто информировал. Он, знаете, вообще трусоват, ну, как все фанфароны. Пригласили. Припугнули. Попросили. Конечно, все знали, точно так же, как все знали, что тайный масон.

– И продолжали общаться? Звать на закрытые вернисажи?

– Конечно. Он ведь покупал картины. За копейку, но покупал. Или приводил покупателей. Писал что-то в местной прессе. В той же вечерке. Один раз даже в «Огоньке», что ли. Но дело даже не в этом.

– Творческое тщеславие. Понимаю.

Он отпил из крохотной чашки. Кофе был очень горячим, а вода – холодной. Зубы заломило. Еще бы, такой перепад температур. У них тут у всех – как с зубами? Или у Вейнбаума искусственные?

– Ничего вы не понимаете. Их мало кто баловал вниманием. А картины существуют, чтобы на них смотрели. Да, так вот. Соня. Она стала гаснуть. Знаете, как это бывает, тихие такие дела, что-то не ладится в женской сфере. Женщины предпочитают об этом не говорить. Он водил ее к лучшим нашим гинекологам. Потом повез в Москву, потом они вернулись. Она уже не вставала. И перестала разговаривать с ним. Совсем. Словно он был виноват.

– На самом деле – нет?

– Конечно нет. В чем угодно, но не в этом. На самом деле это был ее выбор. Она ведь могла тогда поехать по распределению. Или уйти от него. Да все, что угодно. Но она предпочитала жить бок о бок, презирать и ненавидеть. А он продолжал ее любить. Она была для него всем, понимаете? Единственным оправданием всех его махинаций, всех компромиссов… И однажды кто-то обмолвился при нем, ну, как бы шутя, что в Гробовичах, в пригороде. Теперь это уже не пригород, в черте города, но все равно…

За соседним столиком старый Марек вновь расставил фигуры и теперь играл сам с собой – за белых и за черных. Неподвижное лицо, подсвеченное снизу огарком, было словно посмертная маска.

– Когда-то он служил в управе. А я сидел в гетто. – Вейнбаум перехватил его взгляд. – Старые враги – это последние друзья. Так вот… Там надо было проделать определенные манипуляции, уж не знаю, какие, и принять последний вздох. Буквально, не фигурально. Хоп! – и она уже второй жилец в этой жалкой развалине, именуемой человеческим телом. И, что особенно печально, ее-то никто не спросил, хотелось ли ей вот так… вместе с ним таскаться в сортир, мыться, подтираться, видеть… ну, понятно, что видит старый человек, когда занимается, скажем так, личной гигиеной. И никуда от этого не деться, никуда не уйти. Она и до этого его терпеть не могла, а уж тут…

– Ваш Воробкевич просто шизофреник. Раздвоение личности.

– Он – двоедушник. Не шизофреник – двоедушник. Вы что, ничего не знали про двоедушников?

Зря он нанял Вейнбаума в качестве консультанта. Все равно что нанять Мюнхгаузена.

– Постойте… вы тут сказали, что Марек служил в управе, а вы… Сколько же вам лет? И вам и ему?

– Не ваше дело, – обиженно сказал Вейнбаум.

Прошлое, которое никак не становится прошлым, словно бы вспышка, уже погасшая, но оставившая на сетчатке долгий светящийся след.

– Почему – Синяя бутылка? – спросил он неожиданно для себя.

– Простите, что?

– Ну вот, кажется, у Стивенсона был рассказ…

– Про синюю бутылку? Нет, при чем тут Стивенсон? Я полагаю, ну, просто красиво. И вывеску легко рисовать. Читать-то раньше мало кто умел. А так – висит синяя бутылка, и всем сразу понятно, что это синяя бутылка. А эту кофейню, по слухам, открыли сразу после турецкой осады. Ну, вы помните турецкую осаду.

– Буквально вот как сейчас!

– Очень остроумно. Так вот, храбрый шляхтич, там, кстати, в углу, его портрет, видите, темненький такой, через подземный ход в городской стене пробрался к туркам и поджег пороховой склад. Паника, дым, и, естественно, тут выскакивает из ворот городское ополчение, и турки бегут. И побросали все свое добро, и вот городской совет спрашивает храброго шляхтича, какую награду он бы хотел получить за свой подвиг, и шляхтич, поскольку путешествовал на Востоке…

– Говорит, ничего не надо, а только вон те мешки с черными зернами. И патент на их продажу на пять лет. Умный шляхтич попался. С деловой сметкой. Я слышал эту историю в Вене. Про одну тамошнюю кофейню. Якобы самую старую.

– Если одну и ту же историю рассказывают в разных местах, – сказал Вейнбаум, – значит, в ней есть, хм… зерно истины. Хотя бы размером с кофейное. Иначе зачем бы ее рассказывали?

– Маркетинговый ход.

– А как же! Но ведь нельзя выдумать то, чего не было. То есть можно, но это быстро забудут.

– Вы кто по профессии, мистер Холмс?

– Бухгалтер. Когда я начинал, это называлось счетовод. Нарукавники, счеты.

– Престижная профессия.

– Это сейчас. Но сейчас я уже не в деле. Иду, Марек. Вы еще что-то хотели спросить?

– Да. Про Валевскую-Нахмансон. Она пела в вашей опере до войны. И там вроде какая-то драма была.

– Между драмой и трагедией, как говорят в Одессе, две большие разницы. Ее в тридцать девятом застрелил любовник, сотрудник НКВД. Прямо из партера, когда она пела Кармен. Это есть в путеводителе, мы очень гордимся этой историей. Мы вообще гордимся своей историей.

– Вы прямо как Шпет. Он тоже очень гордится. Но постойте… Сколько ей было в тридцать девятом?

– Под сорок, да. Но, говорят, выглядела от силы на тридцать. Сильный, хороший голос. Сопрано. Муж у нее был…

– Негодяй суровый?

– Что вы. Милейший человек. Инженер-путеец. На руках носил, баловал безмерно. И арестовали его, конечно. Говорят, она и сошлась с этим энкавэдешником, забыл, как его звали, чтобы спасти мужа. А мужа все равно расстреляли. Этот ее любовник и впрямь пытался его вытащить, даже пошел на должностное преступление. Что-то связанное с подделкой документов, подкупом, шантажом и отчаянием. Кто ж знал, что он такой горячий? У нас, знаете, тут все бурно. Оперные страсти. Вы, конечно, захотите нанести ей визит? Вас, я смотрю, очень интересует наше славное прошлое.

– В каком смысле – визит? Куда? На кладбище?

– Это тоже можно. Но я имею в виду – особняк. Там ее дом-музей, и еще там живет Янина, Янина Валевская. Потомок по женской линии. Там, собственно, одна сплошная женская линия.

– И она, конечно, поет в опере?

– Бинго!

– Не Кармен, случайно?

– Нет. В этом сезоне Иоланту. Она же сопрано.

– Вот тебе лютики, вот васильки! – пробормотал он.

* * *

Когда ты кругом виноват или считаешь себя виноватым и ничего уже не поправить, ты начинаешь прокручивать в голове все, что тобою говорилось за завтраком, за обедом, перед сном, раз за разом, раз за разом, и вот начинают проскакивать словно бы помехи на затертой пленке, и эти помехи вызывают новые помехи, и вот уже разговор звучит немножко иначе, потом совсем иначе, потом это уже совсем не тот разговор. И да, в конце концов… в конце концов она начинает тебе отвечать. Ведь ты можешь предугадать каждое ее слово, каждое движение, поворот головы, интонацию, взгляд, и вот она уже обращается к тебе с этой своей тонкой улыбкой, с чуть заметным, но таким выразительным движением бровей, и разговоры ваши длятся и длятся, наедине, в безопасности, без свидетелей, ночью, в тепле постели, горячечным полушепотом, на ухо друг другу. Вы никогда так не разговаривали при ее жизни.

И она все равно неустанно, без передышки, обвиняет тебя, обвиняет тебя, обвиняет тебя…

* * *

– Интересуетесь оперой? – Водитель в кожаной кепке говорил, не поворачивая головы.

– С чего вы взяли?

– Варшавская, двенадцать. Дом-музей знаменитой певицы первой половины двадцатого века Валевской-Нахмансон. Только он, хм, до семнадцати ноль-ноль.

– А я думал, там живут.

– Живут, а как же. Я бы и сам, хм, не отказался. – Водитель притормозил, красный отблеск плясал на мокрой черной брусчатке, потом сменился зеленым, словно в стыках между камнями вдруг проросла трава. – За коммуналку город платит. Три жилые комнаты внизу, две наверху. Гостиная. Комната для прислуги. Службы. Фонарь на фасаде. В смысле эркер. Сецессия, ар-нуво, одна тысяча девятьсот десятый, Левицкий строил.

– Но… ведь посетители?!

– До семнадцати ноль-ноль можно потерпеть. И там только первый этаж под музей. И то не весь. Гостиная и две комнаты. Все, приехали.

За черными ветвями, подвешенное в сумерках, светилось окно. Весной здесь расцветут сирень, и шиповник, и, может быть, чубушник. Дерево раскинуло в стороны голые ветки. Ясень. Или клен. Только не дуб, дуб бы ржавел, но держался до последнего.

Пьеса в трех действиях. «Особняк». Или даже «Особняк зимой». Действующие лица – старая помещица, ее приемная дочь, ее сын-студент… кто там еще? Ах, сосед, конечно. Сосед-помещик. Молодой сосед-помещик, красивый, наглый и праздный, и все в него влюблены, и старая помещица, и ее приемная дочь. И он стравливает их от скуки, и они грызут друг друга до смерти, две волчицы, старая и молодая, а сын-студент, влюбленный в девушку, конечно, стреляется.

– Варшавская, двенадцать. – Водитель включил свет в салоне, чтобы удобней было рассчитаться, и снаружи сразу стало совсем темно, только окно продолжало сиять и плыть во тьме внешней, во тьме кромешной…

– Да, – сказал он, – спасибо.

– Послушайте, вы ведь, хм… не местный? Могу вас повозить, показать любопытные места. Больше никто такого не покажет.

Таксисты всегда балансируют на смутной границе закона, пересекая ее в обе стороны к обоюдной пользе своей и клиента. Бордели? Игорные дома?

– Простите, а что именно?

– Ну… вот тот же Левицкий, это не самый лучший его особняк, скажем так. А вот тот, где сейчас австрийское консульство, на Сиреневой, вот он настоящий шедевр. Интерьеры вам вряд ли удастся посмотреть, но мозаику и витражи… И, кстати, с тем особняком связана интересная легенда. Один бедный студент…

Назад Дальше