Статский советник - Акунин Борис 5 стр.


В воскресенье утром в слободе за рекой, где жили гои, ударил набат. Кабатчик Митрий Кузьмин, отряженный обществом в Белоцерковск, приехал с подтверждением, что слух был верный: царя-императора убили жиды. Значит, абрашек можно бить, и ничего за это не будет.

Пошли толпой через железнодорожный мост, разделявший городок на две части, православную и жидовскую. Шли чинно, спокойно, с хоругвями и пением. Вышедшим навстречу представителям — раввину, директору еврейского училища и рыночному старосте — ничего не сделали, но и слушать их не стали. Просто отодвинули в сторону и разбрелись по тихим улочкам, слепо пялившимся закрытыми ставнями. Примерялись долго — не хватало толчка, чтоб растворилась душа.

Тот же кабатчик и положил почин — вышиб дверь в шинке, что открылся в прошлый год и испоганил ему всю торговлю. От треска и грохота очнулся народ, вошел в настроение.

Все вышло, как положено: пожгли синагогу, пошарили по хатам, кому ребра намяли, кого за пейсы оттаскали, а к вечеру, когда в шинкарском погребе отыскались припрятанные бочки с вином, кое-кто из парней и до жидовских девок добрался.

Возвращались еще засветло, унося тюки с добром и пьяных. Перед тем как разойтись, порешили всем миром: завтра не работать, потому что грех работать, когда у народа такое горе, а снова идти за реку.

Вечером вернулся Грин и не узнал городка. Выломанные двери, летают перья и пух, тянет дымом, из окон женский вой и детский плач.

Родители уцелели, отсиделись в каменном подвале, но дома было мерзко: погромщики разломали больше, чем взяли, а злее всего расправились с книгами — и хватило же усердия рвать страницы из всех пятисот томов.

Невыносимо было смотреть на белого, с трясущимися губами отца. Он рассказал, что аптеку разнесли еще утром, потому что в ней спирт. Но это не самое страшное. Старому цадику Белкину проломили голову, и он умер, а сапожниковой Гесе за то, что не отдавала дочь, отрубили топором половину лица. Завтра толпа придет снова. Люди собрали девятьсот пятьдесят рублей, отнесли исправнику. Деньги исправник взял, сказал, что поедет за воинской командой, и вправду уехал, только к завтрашнему утру не обернется, так что придется потерпеть.

Грин слушал, бледнея от страшного разочарования. Так вот к чему готовила его судьба? Не к ослепительной вспышке, что взметнется из-под колес золоченой кареты и прогремит на весь мир, а к бессмысленной смерти под дубьем похмельного сброда. В глухом захолустье, ради жалких, неинтересных ему людей, с которыми у него нет ничего общего. Он даже толком не понимает их чудовищного говора, потому что дома всегда разговаривали по-русски. Ему дики и смешны их обычаи, да и он для них чужак, полоумный сынок еврея, который не захотел жить по-еврейски (И что, я вас спрашиваю, из этого вышло?).

Но тупость и злоба мира требовали ответного действия, и Грин знал, что выбора у него нет.

Утром в слободе снова ударил колокол, и с майдана к мосту двинулась густая толпа, многолюднее, чем накануне. Сегодня не пели. После шинкарева вина и аптечного спирта лица были мятые, но деловитые. Многие волокли тележки и тачки. Впереди с иконой шел самый главный человек, Митрий Кузьмич, в красной рубахе и новом казакине хорошего сукна.

Ступив на мост, толпа вытянулась в серую ленту. По реке такой же серой неостановимой массой плыли ноздреватые льдины.

В дальнем конце моста, между рельсов, стоял высокий жидок в пальто с поднятым воротником. Держал руки в карманах, хмурый ветер трепал черные волосы на непокрытой голове.

Когда передние подошли ближе, стоявший не произнеся ни слова вынул правую руку. В ней чернел тяжелый револьвер.

Передние хотели остановиться, но задним револьвера было не видно, они напирали, и движение толпы не замедлилось.

Тогда черный человек выстрелил поверх голов. В звонком утреннем воздухе хлопок получился гулким, речное эхо подхватило его и многократно повторило: Кррах! Кррах! Кррах!

Люди остановились.

Черный по-прежнему ничего не говорил. Его лицо было серьезно и неподвижно, дырка ствола опустилась и смотрела прямо в глаза впереди стоящим.

Азартно работая локтями, через толпу протиснулся Егорша-плотник, мужик озорной и беспутный. Вчера он весь день пролежал пьяный, жидов бить не ходил и теперь сильно маялся от нетерпения.

— А ну-ка, ну-ка, — сказал Егорша, посмеиваясь и засучивая рукав драной чуйки. — Ништо, не пальнет, забоится.

Револьвер немедленно ответил на Егоршины слова грохотом и дымом.

Плотник охнул, схватившись за простреленное плечо и сел на корточки, а черное дуло размеренно крахнуло еще четыре раза.

Больше пуль в барабане не было, и Грин достал из левого кармана самодельную бомбу. Но бросать ее не понадобилось, потому что случилось чудо. Раненный в коленку Митрий Кузьмич так страшно завопил: «Ой, убили, убили, православные!» — что толпа дрогнула, подалась назад, а потом, давя друг друга, побежала по мосту обратно в слободу.

Глядя в спины убегающим, Грин впервые ощутил, что лазурного цвета в нем осталось мало, гамму теперь определяет серо-стальной.

В сумерки прибыл исправник с взводом конной полиции и увидел, что в городке все спокойно. Удивился, поговорил с евреями и увез аптекарева сына в тюрьму.

Григорий Гринберг стал Грином в двадцать лет, после очередного побега. Прошел полторы тысячи верст, и уже под самым Тобольском угодил в глупую облаву на бродяг. Надо было как-то назваться, вот и назвался. Не в память о прежней фамилии, а в честь Игнатия Гриневицкого, цареубийцы.

На тысяча восьмисотом ударе он почувствовал, что силы полностью восстановлены, и легко, не коснувшись руками пола, поднялся. Времени было много. Теперь вечер, а впереди еще целая ночь.

Неизвестно, сколько придется пробыть в Москве. Недели две, вряд ли меньше. Пока не уберут филеров с застав и вокзалов. За себя Грин не беспокоился, у него терпения хватит. Восемь месяцев одиночки — хорошая школа терпения. Но ребята в группе молодые и горячие, им будет тяжело.

Он вышел из спальни в гостиную, где сидели трое остальных.

— Ты почему не спишь? — переполошился Снегирь, самый юный из всех. — Это из-за меня, да? Я громко болтал?

В группе все были на «ты», вне зависимости от возраста и революционных заслуг. Не «выкать» же, если завтра, или через неделю, или через месяц вместе идти на смерть. На всем белом свете Грин говорил «ты» только этим троим: Снегирю, Емеле, Рахмету. Раньше были и другие, но они все умерли.

У Снегиря вид был свежий, что и понятно — на акцию мальчика не взяли, хоть умолял и даже плакал от злости. Двое других выглядели бодрыми, но усталыми, что тоже было естественно.

Операция прошла легче, чем ожидалось. Помогла пурга, а больше всего снежный занос перед Клином, настоящий подарок судьбы. Рахмет и Емеля ждали с ними в трех верстах от станции. По плану предполагалось, что Грин будет выбрасываться из окна на ходу и может расшибиться. Тут они его и подобрали бы. Или охрана могла заметить выпрыгнувшего, открыть стрельбу. И в этом случае сани бы пригодились.

Получилось лучше. Грин просто прибежал по рельсам, целый и невредимый. Даже не замерз — пока бежал три версты, разогрелся.

Объехали пойму речки Сестры, где рабочие расчищали дорогу. На соседней станции угнали брошенную старую дрезину и докатили на ней до самой Москвы-Сортировочной. Конечно, пятьдесят с лишним верст качать проржавевший рычаг, да еще под косым снегом и ветром, нелегко. Неудивительно, что парни выбились из сил, они не были стальными. Сначала ослаб Рахмет, а потом и дюжий Емеля. Всю вторую половину пути пришлось вытягивать одному.

— Ты, Гриныч, как Змей Горыныч, — восхищенно покачал льняной головой Емеля. — Заполз в пещеру на полчасика, старую чешую скинул, порубленные башки отрастил и будто новенький. Я уж на что бугай, а все не отдышусь, язык на плече.

Емеля был хороший боевик. Крепкий, несуетливый, без интеллигентских фанаберий. Славного, успокаивающего темно-коричневого цвета. Это он себе в честь Пугачева кличку взял, а раньше звался Никифором Тюниным. Сам из арсенальских мастеровых, настоящий пролетарий. Плечистый, широколицый, с маленьким, детским носиком и круглыми добродушными глазами. Нечасто бывает, чтобы из угнетенного класса выходили стойкие, сознательные бойцы, но уж если отыщется молодец, то можно на него положиться, как на самого себя. Грин лично отобрал его из пяти кандидатов, присланных партией. Это было после того как Соболь неудачно метнул бомбу в Храпова, и в Боевой Группе образовалась вакансия. Грин проверил новичка на прочность нервов, на сообразительность и остался доволен. На екатериноградской акции Емеля показал себя отлично. Когда губернаторские дрожки в указанное письмом время (и, действительно, без эскорта) подъехали к неприметному особняку на Михельсоновской, Грин приблизился к трудно вылезавшему из коляски толстяку и два раза выстрелил в упор. Потом побежал через подворотню на соседнюю улицу, где дожидался Емеля, изображавший извозчика. И случилось невезение: именно в эту минуту мимо фальшивого «ваньки» шел околоточный с двумя городовыми. Полицейские услышали отдаленные выстрелы, и тут же из двора выбежал человек — прямо им в руки. А Грин уж и револьвер успел выбросить. Сбил одного ударом в подбородок, но остальные двое повисли на руках, а упавший задул в свисток. Выходило скверно, однако новичок не растерялся. Неспешно слез с козел, стукнул городового тяжелым кулаком по затылку, тот и обмяк, а со вторым Грин справился сам. Умчались с ветерком, под заливистый полицейский свист.

Когда смотрел на Емелю, на сердце теплело. Думал: не все народу на печи лежать. Которые поострей и посовестливее, уже начали просыпаться. А значит, не напрасны жертвы, не зря льется кровь — своя и чужая.

— Вот что значит на полу спать, земными соками питаться, — улыбнулся Рахмет, откинув со лба картинную прядь. — Я тут, Грин, про тебя поэму начал сочинять. И продекламировал:

Жил на свете Грин железный,
Он имел талант полезный —
Спал на досках славный Грин,
Обходился без перин.

— Есть и другой вариант, — Рахмет остановил жестом прыснувшего Снегиря и продолжил:

Жил на свете рыцарь бедный
По прозванью Храбрый Грин.
Он имел талант невредный —
Обходился без перин.

Под дружный хохот товарищей Грин подумал: это он из Пушкина переиначил. Наверно, смешно. Он знал про себя, что смешного не понимает, но это было ничего, неважно. И еще мысленно поправил: я не железный, я стальной.

Ничего не мог с собой поделать — этот любитель острых ощущений был ему не по душе, хотя следовало признать, что пользы делу Рахмет приносит много. Его Грин подобрал минувшей осенью, когда понадобился напарник для заграничной акции — не Емелю же было в Париж везти.

Устроил Рахмету побег из тюремной кареты, когда его везли из суда после объявления приговора. Об уланском корнете Селезневе тогда писали все газеты. Молодой офицер на смотру заступился перед полковником за своего солдата, в ответ на площадную брань вызвал командира на дуэль, а когда оскорбитель вызова не принял, застрелил его на глазах у всего полка.

Красивая история Грину понравилась. Особенно то, что офицерик из-за простого человека не побоялся себе всю судьбу поломать. Была в этом многообещающая отчаянность, и еще померещилось Грину родство душ — знакомое неистовство в ответ на тупую подлость.

Однако вышло, что пружина в Николае Селезневе совсем иная. Его цвет при ближайшем знакомстве оказался тревожный, васильковый. «Я до ощущений ужасно любопытный», — часто повторял Рахмет. Беглого корнета влекло по жизни любопытство, чувство пустое и бесполезное, заставляя попробовать и того блюда, и этого — чем острее и пряное, тем лучше. Грин понял: в командира он выстрелил не от несправедливости, а потому что весь полк смотрел, затаив дыхание, и ждал, что будет. И в революционеры подался от жажды приключений. Побег со стрельбой ему понравился, конспиративная поездка в Париж — и того больше.

Иллюзий относительно Рахметовых мотивов у Грина больше не осталось. Взял себе кличку в честь героя Чернышевского, а сам совсем из другого теста. Пока не прискучили теракты, будет рядом. Удовлетворит любопытство — сорвется, ищи тогда ветра в поле. Насчет Рахмета у Грина имелась секретная мысль — как от праздного человека получить наибольшую пользу для дела. Мысль такая: послать его на важную акцию, откуда не возвращаются. Пусть бросится живой бомбой под копыта министерской или губернаторской упряжки. Рахмет верной гибели не побоится — этакого фокуса ему жизнь еще не показывала. На случай если бы акт в Клину сорвался, было у Рахмета задание: подорвать Храпова нынче вечером на Ярославском вокзале, перед отъездом в Сибирь. Что ж, Храпова больше нет, но будут и другие, у самодержавия псов много. Главное не упустить момент, когда у Рахмета в глазах появится скука.

Только из-за этой секретной мысли и оставил его Грин в группе после декабрьской истории с Шверубовичем.

Был приказ партии: казнить предателя, который выдал и отправил на виселицу рижских товарищей. Грин такой работы не любил, поэтому не стал возражать, когда Рахмет вызвался сам.

Вместо того чтобы просто застрелить Шверубовича, Рахмет проявил фантазию — плеснул ему в лицо серной кислотой. Говорил, что для острастки прочим провокаторам, а на самом деле, наверное, просто хотел поглядеть, как у живого человека вытекают глаза, отваливаются губы и нос. С той поры на Рахмета Грин смотреть без отвращения не мог, но ради дела терпел.

— Надо ложиться, — негромко сказал он. — Знаю, только десять часов. Все равно спать. Завтра рано. Будем менять квартиру.

И оглянулся на белую дверь кабинета. Там сидел хозяин, приват-доцент Высшего технического училища Семен Львович Аронзон. В Москве планировали поместиться по другому адресу, но вышла неожиданность. Связная, встретившая боевиков в условленном месте, предупредила, что туда нельзя. Про инженера Ларионова, чья явка, только что стало известно: агент Охранки.

Грин, которого еще пошатывало после дрезины, сказал связной (у нее была странная кличка — Игла):

— Плохо работаете, москвичи. Агент на явке — это провалить всю Боевую Группу.

Сказал без злобы, констатируя факт, но Игла обиделась.

Про нее Грину было мало что известно. Кажется, из богатой семьи. Сухая долговязая барышня-перестарок. Бескровные поджатые губы, тусклые волосы, уложенные на затылке в тугой узел. В революции таких много.

— Если б мы плохо работали, то не раскрыли бы Ларионова, — огрызнулась Игла. — Скажите, Грин, а вам непременно нужна квартира с телефонной связью? Это не так просто.

— Знаю, но телефон обязательно. Срочно связаться, сигнал тревоги, предупредить, — объяснил он, мысленно давая себе зарок впредь в важных делах обходиться только собственными ресурсами, без помощи партии.

— Тогда придется определить вас на один из резервных адресов, к кому-нибудь из сочувствующих. Москва не Петербург, собственный телефон имеется у немногих.

Так группа и попала на постой к приват-доценту. Про него Игла сказала, что он скорее либерал, чем революционер, и террористических методов не одобряет, но это ничего, человек честный, передовых взглядов и в помощи не откажет, а в подробности его посвящать ни к чему.

Проводив Грина и его людей в хороший доходный дом на Остоженке (просторная квартира на самом верхнем этаже, а это ценно, потому что ход на крышу), связная, прежде чем уйти, коротко и деловито объяснила нервничающему хозяину элементарные правила конспирации:

— Ваш дом — самый высокий в этой части города, это удобно. Мне из мезонина видно ваши окна в бинокль. Если все спокойно, шторы в гостиной не задергивайте. Две задернутые шторы — провал. Одна задернутая штора — сигнал тревоги. Я вам протелефонирую, спрошу профессора Брандта. Вы ответите или: «Вы ошиблись, это другой номер», — и тогда я немедленно приду, или: «Вы ошиблись, это номер приват-доцента Аронзона», — и тогда я пришлю на выручку боевой отряд. Запомните?

Аронзон, побледнев, кивнул, а когда Игла ушла, промямлил, что «товарищи» могут распоряжаться квартирой по своему усмотрению, что прислугу он отпустил, а сам, если понадобится, будет у себя в кабинете. Так ни разу за полдня оттуда и не выглянул. Одно слово — «сочувствующий». Нет, две недели здесь нельзя, сразу решил Грин. Надо завтра же сменить адрес.

— Чего спать-то? — пожал плечами Рахмет. — То есть вы, господа хорошие, как хотите, а я бы к иуде Ларионову наведался. Пока не сообразил, что раскрыт. Кажется, Поварская, двадцать восемь? Не так далеко.

— Правда! — горячо поддержал его Снегирь. — И я бы пошел. А еще лучше я один, потому что вы свое сегодня уже сделали. Я справлюсь, честное слово! Он откроет дверь, я спрошу: «Вы инженер Ларионов?» Это чтобы по ошибке невиновного не убить. А потом скажу: «Получи, предатель». Выстрелю в сердце — три раза, чтоб наверняка, и убегу. Пара пустяков.

Рахмет, запрокинув голову, звонко расхохотался:

— Пара пустяков, как же! Ты выстрели, попробуй. Я когда на плацу фон Боку в упор шандарахнул, у него глазенапы из орбит выскочили, ей-богу! Два таких красных шара. Долго потом по ночам снилось. Просыпался весь в холодном поту. Пара пустяков…

Грин подумал: а Шверубович с растекающимся лицом тебе не снится?

— Ничего, если ради дела, то можно, — решительно заявил Снегирь, побледнев и тут же, без всякого перехода, залившись краской. Ему и прозвище досталось из-за вечного румянца и светлого пушка на щеках. — Ведь он, гад, своих предавал.

Снегиря Грин знал давно, много дольше, чем остальных. Особенный был мальчик, драгоценной породы. Сын повешенного цареубийцы и народоволки, умершей в каземате от протестной голодовки. Рожден от невенчанных родителей, в церкви не крещен, воспитан товарищами отца и матери. Первый свободный человек будущей свободной России. Без мусора в голове, без мути в душе. Когда-нибудь подобные мальчики станут самыми обычными, но сейчас он был такой один, ценнейший продукт мучительной эволюции, и поэтому Грину очень не хотелось брать Снегиря в группу.

А как не возьмешь? Три года назад, когда Грин после побега с каторги долгим, кружным путем двигался вокруг света домой — через Китай, Японию, Америку, — пришлось задержаться в Швейцарии. Сидел без дела, ждал эстафеты через границу. Снегиря же только-только переправили из России, где арестовали его очередных опекунов. В Цюрихе заниматься пареньком было некому. Попросили Грина, он согласился, потому что никакой другой пользы партии в то время принести не мог. Эстафета задерживалась, потом вовсе провалилась. Пока наладили новую, миновал целый год.

Назад Дальше