Я стоял в сантиментах от них и впитывал зрением и слухом каждый излом их смятых, придавленных губ, каждое биение их сжатых ресниц, каждый едва просочившийся вздох. Я боялся упустить, боялся, что не запомню, что не смогу сохранить, зафиксировать в памяти эту волшебную лесбиянскую гармонию.
«Остановись, мгновенье, — ты прекрасно!» — хотел было воскликнуть я, но повторять избитую фразу за Фаустом мне показалось стыдно. Тем более когда вокруг тебя по залу снует немало истинных ценителей поэзии.
А еще я подумал тогда, что многие поцелуи, которые я не раз видел и в кино, и в метро на эскалаторе, оставляли меня часто безучастным. Но вот этот плавный лесбиянский поцелуй двух элегантных, молодых, но половозрелых женщин выбил меня из равнодушной колеи.
«Может быть, — думал я, выбитый из колеи, — может быть, за долгие годы я так и не понял что-то важное про эту жизнь? Может быть, я не разобрался в ней, недомыслил, не навел мосты? А что, если так не только в лесбиянстве? А что, если так во всем остальном? Что, если я вообще зря потратил отведенную мне часть и возврата нет? Что, если мое время прошло? Ведь другие, Жека, например, да и Маня тоже, они, похоже, обошли меня и оставили одного позади — запутавшегося, сбитого с толку».
Я тут же почувствовал себя обидно старым. Возможно, не дряхлым, но старым — точно. Не годами — дело тут не в годах, а в самоощущении. Но ведь кем ты себя чувствуешь, тем, в конце концов, и являешься. В общем, смешанно и неразборчиво становилось у меня в душе.
А двум девушкам, тут же рядом припавшим друг к другу, все мои сомнительные рефлексии были как по туго натянутому барабану. У них оказалась своя забота, и они отдались ей и растянулись в ней, сладострастной, от пяточек своих до затылочков на долгие смачные часы.
Хотя если по секундомеру измерять, то всего-то меньше минуты длился их поцелуй. Да и понятно: куда дольше? — незнакомые люди кругом. И вообще, зачем спешить, когда целая жизнь впереди.
Так и стояли они, и смотрели друг на друга, не видя больше ничего и никого. И сердечки их наверняка трепетали и подпрыгивали в унисон и тоже напоминали сейчас швейную машинку. И даже иголочки, возможно, втыкались в них с перевернутыми вперед ушками.
— Ну что, — проговорила Маня не своим, чужим, забывшимся голосом, как будто сама нахватала горсть лотосовых семечек. — Пойдем, что ли?
— Пойдем, — согласилась Жека тоже с легкой хрипотцой.
И стали они удаляться, держась неразрывно за руки, и издалека их хрупкие фигурки выделялись еще заманчивей и еще притягательнее. Я даже сглотнул враз пересохшим горлом и вздохнул тяжелым, увесистым вздохом.
Но не мог я попусту растрачиваться на эмоциональную свою неразбериху. Я был при исполнении — передо мной стоял нажравшийся лотоса Инфант, ничего не видящий, ничего не слышащий, кроме, возможно, поэтических вибраций внутри собственного организма. И надо было срочно извлекать его оттуда, сюда, на поверхность, к свету.
— Инфантик, — окликнул я его ласково, как прежде. Как будто не было между нами преграды из четырех не нужных никому недель. — Это мы, ты узнаешь нас? Вот БелоБородов, вот я, твой верный толкователь, твой преданный министр внешних сношений. Узнаешь?
Но он не узнавал. Он обводил диким взглядом окружающую поверхность и раздувал ноздри, как породистая лошадь перед быком на корриде. А может, не как лошадь, а наоборот, как тот же бык, но только обильно пораненный дротиками матадоров и сильно ослабевший. Потому что даже на красную тряпку Илюхиного лица он, похоже, никак не реагировал.
— Чего делать? — спросил я Илюху, лицо которого действительно сильно покраснело. Видимо, от напряженного переживания за судьбу Инфанта, да и от выпитого, конечно.
— Гони его ко мне, — предложил Белобородов.
— Это как? — не понял я.
— Ну видишь, у него в голове полный затор. Вот и разгоняй его прошлым, воспоминаниями. Высвобождай память от насевшего ила.
И я понял тонкий психоаналитический план.
— Инфантик, — потянул я за рукав. — А помнишь, как здорово было раньше в твоей комнате, когда она заставлена была многими ненужными, но привычными предметами? Помнишь колеса автомобильные? И как мы сидели в комнате поздними вечерами, и пили вино, и говорили про всякое-разное. Про женщин в основном.
— А… — вздрогнул вдруг Инфант всем корпусом, и я понял, что лечение выбрано правильно. Главное — больше положительных воспоминаний на Инфантову психику накатить.
— Помнишь Пусика, как мы в ее квартирку зашли на Ордынке. А она замуж как раз выходила, и жених у нее там сидел в квартирке, — начал напоминать я ему одну из многих приятных историй (читай «Почти замужняя женщина к середине ночи»). Ты ведь помнишь Пусика, и квартирку ее на Ордынке, и саму Ордынку, и то, что после приключилось? Как потом мы все сидели в твоей комнате, заставленной всяким-разным… — пошел я на второй круг про комнату. Потому как, насколько я понимаю Фрейда, там цикличность и круговые вращения важны.
— Пусик… — зашевелились малокровные Инфантовы губы, кусками выбрасывая из забытья когда-то знакомые слова. — Пусик… Ордынка…
— Эта Маня, похоже, его из квартиры на свежий воздух не выпускала, — со злобой к бывшей Инфантовой женщине поставил диагноз Илюха. — Держала взаперти. Может быть, и на привязи, чтобы удобнее было им манипулировать. Может, она его и колола к тому же.
Мы посмотрели на Инфантовы руки, куда обычно колют. Но ничего там не увидели, кроме рукавов рубашки, а закатывать их нам не хотелось.
— А помнишь милиционершу, забыл, как ее зовут, — стал нажимать я на еще один сюжет (читай «Попытки любви в быту и на природе»). — Помнишь, как она нас чуть не изнасиловала в «Сокольниках», а потом ты поехал к ней. Сначала она тебе не давала ни в какую, а потом… Помнишь, что было потом? Там еще ее мама оказалась, пенсионерка.
Мы с Илюхой тоже подумали про милиционершу и не смогли сдержать улыбки от острого, как чих, воспоминания.
— Милиционерша… Наталья… — выговорили вслед за мной Инфантовы губы, к которым постепенно возвращался здоровый цвет. — Мамаша пенсионерка… Она ведь могла выстрелить тогда.
— Точно, — подтвердил я, снова убеждаясь, что психоанализ действует. — А потом помнишь, что происходило у нее в доме?
— Дефлорация… — вспомнил Инфант сложное слово, и в глазах у него на секунду промелькнула ясность и трезвость просыпающегося ума.
— Может быть, мы все же его вытащим, откачаем? — с надеждой спросил я у Илюхи.
— Давай добавляй, нагнетай, — поддержал он меня. — Куй железо, в смысле — Инфанта.
И я начал ковать налево и направо, не разбирая копыт.
— А помнишь, — припоминал я очередной эпизод из Инфантовой жизни, благо было из чего припоминать, — как ты в Саратов на машине без тормозов двинул?
— Саратов, дорога, машины, тормоза, — тянул за мной Инфант. А я тянул его и вытягивал, вытягивал…
— Я тебе говорю: «Ну, как же ты, Инфантик, в Саратов, да без тормозов? Как же ты останавливать машину будешь?»
— А зачем тормоза? Бензин кончится, она сама остановится, — вдруг прорвало Инфанта воспоминанием. А значит, и память его прорвало, и сознание.
Он обвел комнату еще раз, но теперь уже трезвеющим взглядом, так обвел, как будто увидел в первый раз. Картонки с домиками на стенах, людей, смотрящих на него с трепетным вожделением, нас с Илюхой. Но нас с Илюхой он видел и раньше, поэтому и узнал.
— Пить хочу, — вырвалось здоровеющим Инфантовым голосом, в котором было все меньше и меньше места болезненному поэтическому речитативу.
— Дай ему попить, — попросил я Илюху, и тот протянул Инфанту свой наполовину наполненный стаканчик. Именно тот, который наливала нам тетя в фартучке из соседней комнаты.
Инфант глотнул, глотнул снова, жадно допил до дна и покосился на мой стаканчик, наполненный совершенно аналогичной жидкостью. И я ему тоже не пожалел.
— Она его всухую все время держала, — поставил еще один диагноз Илюха. — Чтобы сознание постепенно атрофировалось, чтобы манипулировать им было еще легче. Явная у него питьевая недостаточность обнаруживается, хорошо, что вообще выжил.
— Что это все? Кто эти люди? Где мои старые вещи, которые я так долго собирал? Где мои автомобильные колеса, они здесь, в этом углу стояли? И зачем на стенах картонки с детскими рисунками? Они же обои портят, — обвел Инфант яснеющими и оттого удивленными глазами обстановку вокруг себя.
— Ничего, — начали успокаивать мы его, — придет время, мы тебе все расскажем. А сейчас не надо. Сейчас тебе нельзя нервничать.
— А Маня? — вдруг вспомнил девушку Инфант. — Где Маня, она ж накручивается.
— Да ладно, — философски заметил я, щадя Инфантово самолюбие. — Подумаешь, накручивается, на свете разные движения бывают — поступательные, например, или зигзагообразные, а еще флюктуации разные — не надо на одних вращательных зацикливаться. Да и вообще, сдались нам эти движения! Как будто других радостей в жизни не бывает.
— Да ладно, — философски заметил я, щадя Инфантово самолюбие. — Подумаешь, накручивается, на свете разные движения бывают — поступательные, например, или зигзагообразные, а еще флюктуации разные — не надо на одних вращательных зацикливаться. Да и вообще, сдались нам эти движения! Как будто других радостей в жизни не бывает.
А вот Илюха Инфантово самолюбие не пощадил. Он давно стоял на позициях американской психопатической школы, полагая, что с больным надо быть предельно честным. И если что, то сразу его мордой… и в правду. Какой бы жесткой и обидной она ни была. Кстати, и российский писатель Горький придерживался той же школы, особенно в своей пьесе «На дне». Где говорилось, что жалость унижает мужчину. Особенно Инфанта.
Вот и Илюха не желал никого унижать притворной, неискренней жалостью.
— Скрутилась твоя Маня, — вдарил он правдой-маткой. — Срезалась, сорвалась с нарезки. Все, нету Мани. Увели Маню, не будет больше Мани. Забудь!
Я внимательно следил за Инфантом взглядом — не сорвется ли он от роковой новости, не впадет ли снова в забытье, не заговорит ли снова в рифму, не потянет ли его на цветные карандаши? Но он молодец, выдюжил.
— А… — протянул он с пониманием. — Жалко, конечно, но рано или поздно нечто подобное должно было случиться. Всегда случалось, всегда будет случаться, и не в моих силах что-либо изменить. Потому что это — рок, фатум, провидение. А кто увел-то?
— Жека, — вздохнул я и развел руками.
— Наша? — спросил Инфант.
Я снова вздохнул.
— Да… — снова протянул Инфант и снова с пониманием. — Зов природы, куда мне с ним тягаться. Нет, природа мне не по плечу. — Он вздохнул с сожалением. — Кстати, а где в этом доме виночерпальщики находятся? Мне бы еще черпануть пару раз из их сосудистых амфор.
Я снова пристально вгляделся в Инфанта. Очевидно было, что болезнь покидает его лишь постепенно — вот, например, речь, на которой Инфант сейчас разговаривал с нами. Слишком слаженная, слишком образная, слишком поэтическая, слишком понятная, в конце концов. А значит, все еще патологическая, не вписывающаяся в норму для привычного, здорового Инфанта.
Ничего, подумал я про себя, пройдет время, и все будет как прежде. Забудет Инфант сложные обороты типа «фатум» и «зов природы», и снова никто не сможет разобрать его таинственного бормотания. И тогда снова понадоблюсь я — главный Инфантов толкователь. Все будет хорошо, время лечит, мы снова все будем счастливы.
А тут к нам подскочила Аллочка, ну та, которая Леонардовна, женщина с голой спиной. И застрекотала, и заверещала на Инфанта с восторгом и любезностью. Я легонько пододвинул его к ней, мне даже помогать не пришлось, никакого дополнительного вклеивания Инфанта нарядной женщине не требовалось. За меня красноречиво говорили разноцветные домики на обоях комнаты.
Во всяком случае, на сутки их должно хватить, пока Леонардовна сама не разберется, что ей подкинули фикцию в лице Инфанта. Но Инфанту и суток, глядишь, будет достаточно, чтобы хоть как-то вылечиться от Мани. Да и не нужно ему больше, вредны ему сейчас большие перегрузки, слабенький он еще после болезни.
Прошли дни, все встало на свои места.
— Как хорошо все же, — Инфант обвел взглядом привычный завал в своей отдельной коммуналке. — И колеса автомобильные на месте, и соседки-бабульки на кухне привычно скворчат в своих сковородках и подкармливают на радостях, что вернулись. Обои, конечно, жалко, попорчены они оказались, ну да бог с ними, не в них, обоях, счастье.
Тут Инфант вздохнул, как вздыхал в старые, добрые времена, и продолжил:
— Как все же хорошо оказаться самим собой, привычным, удобным, знающим все про себя. Без сюрпризов, одним словом. Когда не надо картонки постоянно раскрашивать и вообще никак творчески в рифму изгаляться. Как приятно сознавать, что ты можешь чудить на полную катушку, не отказывая себе ни в чем, не оглядываясь боязливо по сторонам. Что ты можешь жить в согласии со своей неадекватностью. Да и что такое неадекватность, если не обратная сторона скучной, обыденной, сероватой адекватности? Потому что если для одних из корыто наполовину выплеснуто вместе с ребенком, то для других в него наполовину влито без всякого ребенка.
— Это точно, — согласились мы, удовлетворенно кивая, констатируя, что Инфантова мысль успешно восстанавливается после болезни и становится все более и более неразборчивой.
— Да и вы, лапули, рядом. И за вино спасибо, что притащили, пополнили оскудевшие запасы.
— Да ладно, ерунда, — махнули мы с Илюхой рукой. — Ты скажи, куда женщина с голой спиной делась?
— А, Алченок-то. Свалила Алченок, когда узнала, что выставка в Париже — это всего лишь пиарный трюк. Что не было ни выставки, ни Парижа, ни Ля Фигаро, ни Ле Помпиду. Но мы с ней все равно в друзьях остались, да и как иначе, особенно после того, что между нами случилось. У нас же с ней физическая близость была. Даже перезваниваться договорились. Хотя, если честно… — Тут Инфант помялся немного. — Понимаете… Как женщина она меня не совсем устроила.
— Что такое? — удивились мы избирательности Инфанта, которой раньше за ним не замечали. — Накручиваться, что ли, не может?
— Да нет, может, — конфиденциально сознался Инфант. — Но только в другую сторону. А мне в другую непривычно, даже больно немного.
— Ну это понятно, — разделили мы с Инфантом его проблему. — Так бывает. Особенно когда ты привык к одной накрутке, а тут тебе раз — и совершенно обратная на голову свалилась.
Мы помолчали, покивали, поотпивали вдоволь, посмотрели друг на друга, по сторонам…
— Да, хорошо, — снова выдохнул Инфант, наливая всем по новой.
И мы выдохнули вслед за ним, соглашаясь, мол, действительно, хорошо.
Потому что снова был поздний вечер, пятница, торопиться было некуда, ночь только разворачивала свою ковровую дорожку — не хуже, чем на ежегодном Каннском кинофестивале. Но мы не спешили на нее вступать, мы вообще никуда не спешили. Мы сидели у Инфанта на какой-то Ямской-Тверской — все было привычно и знакомо, как всегда, и потому действительно хорошо.
— Так что, ты ее не видел с тех пор? — спросил я, имея в виду Аллу Леонардовну.
— Не-а, — сразу привычно погрустнел Инфант. — Я вот уже почти как неделю вообще никого не видел, кроме вас, да и бабулек-жиличек, конечно.
Я пригляделся к нему, особенно к лицу. Он был снова похож на слона, и снова тихие слоновьи слезы вынужденного воздержания начинали прорезать борозды на его округлых щеках. А я-то думал, что слоны могут продержаться значительно дольше, чем всего одну неделю.
— Инфантик, не грусти, все путем, — подбодрил я его. — Ты мне одиноким слоном больше нравишься, чем Маниным поэтом.
— Это точно, слоном быть куда лучше, — согласился Инфант. — К тому же стада серых собратьев всегда рыскают в округе. — Он подумал. — Да и сосестры тоже рыскают. И они рано или поздно откликнутся на мой трубный зов.
Тут Инфант поднял морду вверх и затрубил в воздух своим коротким, но звонким хоботом. Что ясно говорило о том, что Инфант снова зачудил. А значит, реабилитация удалась: он вновь становился самим собой — выздоравливающим, нормальным Инфантом.
Глава 12 17 страниц после кульминации
— Кстати, о Мане, — перевел Илюха тему со слонов на женщин. — Чего-то Жеки не видать не слыхать. Ты, стариканчик, ее не наблюдал? Как она там держится, не надоели ей аномальные однополые отношения? Все-таки молодчина она, жертвенная натура, ради товарища себя на пожалела, грудью амбразуру накрыла.
— Откуда мы знаем, чем именно она накрыла? — проявил философское сомнение Инфант. — Да и не такая уж там амбразура…
— Да не важно, — отмел сомнение в сторону Б. Бородов. — Главное, характер проявила, а мы в ней еще сомневались. Стыдно нам должно быть всем. Ведь чтобы женщину так быстро соблазнить, для этого особая притягательность нужна. Особенно если соблазняет ее другая женщина.
Тут мы все закивали головами, соглашаясь.
— В общем, ты ей, Инфант, обязан. Такой удар хрупкая девушка на себя приняла, наверняка даже хвостика не пожалела. Так как она, стариканер? — снова обратился ко мне Илюха. — Как первый опыт? Небось, по горло опротивело ей лесбиянство?
— Да как сказать… — Я тоже отпил из стакана. Потом не спеша разлил всем по новой, потому что моему ответу требовалась пауза. — В общем, незадача с Жекой, похоже, выходит.
— А в чем дело? — поинтересовались товарищи.
— Отказалась от нас Жека.
— Чего-чего? — не поняли они.
— Да, полностью отказалась. Сказала, что мы жалкое подобие.
— Чего подобие? — спросил незатейливый Инфант. Который, судя по развивающейся прямо на глазах незатейливости, все выздоравливал и выздоравливал.
— Все мы? — задал другой, более конкретный вопрос Илюха.