Отвага - Бестужев-Лада Игорь Васильевич 4 стр.


И все же нашелся человек, у которого чувство собственного достоинства победило естественный при таких условиях страх. А. И. Герцен в «Былом и думах» так описывает этот эпизод.


…Шел обычный утренний смотр гвардейского полка. Обычный грязный мат и мордобой. Великий князь Николай в это утро был особенно не в духе, придирался ко всяким мелочам и наконец до того разошелся, что, по своему обыкновению, протянул свою длань к воротнику дежурного офицера, чтобы тряхнуть его как следует. И вдруг как гром среди ясного неба. Офицер вместо того, чтобы держать трясущуюся руку у козырька и в ужасе таращить на начальство испуганные глаза, как положено, — внезапно отступает на шаг, кладет руку на эфес и твердо, громко произносит:

— Ваше высочество, у меня шпага в руке!

Наверное, если бы даже в эту секунду августейшему хаму вмазали по физиономии, и то он не остолбенел бы так, как услышав подобные слова. Наверное, остолбенели от ужаса и все вокруг. Только состоянием крайнего замешательства присутствующих можно объяснить то, что Николай не приказал тут же арестовать «мятежника», а простоял несколько секунд как бы в прострации, затем круто повернулся на каблуках и ушел…


Однако независимо от исхода дела и даже от судьбы самого этого человека оно вошло в историю! Не было перед офицером ни строя вражеских солдат, идущих в штыковую атаку, не было ни пожара, ни угрозы гибели людей, которых надо спасать рискуя собственной жизнью. Но было сознание Долга (как он его понимал), сознание Чести, сознание Человеческого Достоинства. И следовательно — была отвага. Такая же, как на поле боя, как на пожаре или при спасении утопающих с риском для собственной жизни. И не могло быть ничего иного, ибо Долг, Честь и Достоинство совместимы только с отвагой, порождают только отвагу.

В любых ситуациях.


А теперь перенесемся более чем на столетие и заглянем на переменке в коридоры одной из довоенных школ далекого Подмосковья (теперь две троллейбусные остановки от станции метро). Мы увидим там примерно таких же пятиклассников и шестиклассников, как и сегодня, только немножко взрослее. И не потому, что многие из них пошли в школу с восьми лет, а не с шести-семи, как сейчас, а потому, что в те времена первоклассников не провожали в школу мамы и бабушки. Точнее, потому, что не разбредались, как сейчас, по квартирам к «телеку» — поскольку телевидения еще не существовало, — а проводили почти все время во дворе, в ребячьей «республике», где процесс взросления несказанно ускорялся, как только дитя отрывалось от материнской юбки. Правда, современные школьники, гуляющие за ручку с мамой (или чаще с бабушкой) почти до старшего школьного возраста, благодаря телевизору знают об окружающем их мире не в пример больше, нежели их предшественники.

Словом, ребятишки полвека назад носились по школьным коридорам на переменках совершенно так же, как и полвека спустя. Разве лишь некоторые игры и забавы были непохожими на сегодняшние. Об одних из них, давно забытых, возможно, стоит и пожалеть. О других определенно жалеть не надо, ибо были они пережитками далеких времен варварства, а может быть, и совершенной дикости.

Одна из таких забытых веселых игр, в которую, безусловно, играл еще незабвенный памяти гоголевский Хома Брут, когда учился в киевской бурсе, сводилась к следующему.

Группа представителей подрастающего поколения, сговорившись, внезапно налетала на зазевавшегося одиночку, на минутку необдуманно оторвавшегося от коллектива, и начинала играючи (то есть не всерьез, а понарошку) мутузить его, распевая во все горло:

Конечно, понарошку — смотря кого и как. Иногда нападут на верзилу из старшего класса или на того, у кого брат двумя классами старше и объяснения с ним по выходе во двор не миновать. Тогда «дракачи» очень напоминали подхалимов, а сама процедура образно смахивала на критику высокого начальства низким льстецом. А иногда действительно попадало довольно прилично, хотя и играючи.

Главное же — все спешили принять участие в увеселении, потому что по завершении вышеизложенного куплета компания вместе с только что «отмутуженным», дружно кидалась на опоздавшего. А если никто не опаздывал, можно было продолжать в том же духе без конца. Например, стихотворным вопросом:

Только несмышленый новичок мог ответить: «Орех». Ибо тут же следовала рифма: «Повторить не грех!» И все начиналось сначала. Разумеется, за ответом «дуб» или «пшено» тоже следовали отнюдь не ласки или извинения.

Однако всякому удовольствию рано или поздно приходит конец. Например, раздается звонок на урок. Приходится затягивать заключительный куплет:

И каждый иллюстрировал пропетое соответствующим действием.


Очень поучительная была игра. Отлично воспитывала чувство стадности. А главное — возводила в культ процесс унижения человеческого достоинства. В общем, поучительная в плохом смысле. И очень хорошо, что такая игра отошла в область школьных преданий. А тогда порой казалось, что нет от нее никому и никогда никакого спасения.

И все же спасение было. Целых три категории соклассников постоянно находились в положении «вне игры».

Ну, во-первых, разумеется, девчонки. Не знаю, как сейчас, а в те годы для мальчишки связаться врукопашную с девчонкой было так же постыдно, как, например, с младенцем в коляске. Одно слово: девчонки — слабый пол! Поэтому они исключались напрочь.

Во-вторых, заведомые ябеды. Конечно, с виду вроде бы мужского пола. Но поскольку — и это всем было доподлинно известно — настоящие мужчины не ябедничают, то ябеда как бы сопричислялся к полу женскому. Нечто вроде девчонки в брюках (а надо сказать, что в те годы лицо женского пола в брюках — трудно даже поверить — выглядело настолько же противоестественно, как, допустим, с бородою). На этом основании ябеду брезгливо обходили стороной и всяческие огорчения ему старались причинять только исподтишка.

Но была и третья категория лиц — не девчонок и не ябед, а самых обычных мальчишек, причем зачастую даже не из самых сильных, которых «дракачи» обтекали, как поток неприступную скалу. Которых и не пытались задирать — ни «играючи», ни еще как-нибудь. Потому что знали, чем это кончится.

Такой мальчишка не сжимался Под градом шлепков в ожидании, когда куплет кончится и можно будет вместе со всеми кинуться на опоздавшего. Наоборот, он разом вскидывался навстречу «дракачам», старался прорваться напрямую к заводиле и «врезать» ему как следует, пока не получил свою долю тумаков. А если не удалось в этот раз — подойти и «врезать» на следующей переменке, пусть даже ценой драки и даже поражения в драке.

Раз «врежет», другой, третий. Конечно, достанется и самому. Но уже на третий-четвертый раз веселая компания обходит его стороной. Слишком накладно связываться!


Юные берсеркеры двадцатого века. Они отстаивали свое Человеческое Достоинство на своем маленьком «поле боя» — на школьном дворе против толпы, спаянной низменным стадным инстинктом. Наверное, многие из них продолжали делать то же самое, когда сталкивались с несправедливостью, хамством, бесчестностью, человеческой бедой и, наконец, оказавшись перед фашистским танком. Отвага, зародившаяся в школьные, а может быть, даже и в дошкольные годы, продолжала жить с человеком и умирала только вместе с человеком.

Как видим, для проявления отваги вовсе не обязательна чрезвычайная обстановка. Не обязательна даже просто драка или проявление хамства со стороны какого-то более сильного в данный момент лица. Обязательно лишь чувство Долга, Чести, Достоинства. А в чем оно конкретно проявляется — это уже детали. Может быть, в уважении к труду других людей. Вообще, в уважении к Человеку. Может быть, в добросовестном отношении к собственному труду. Может быть, в добропорядочности поведения, даже когда сталкиваешься с недобропорядочностью. И в нетерпимости к недобропорядочности. Может быть, в сочувствии к попавшему в затруднительное положение и в сострадании к попавшему в беду. И в конкретной помощи попавшему в затруднительное положение, в несчастье, в беду.

А может быть — и это будет логическим развитием все того же чувства — в смелом решении, связанном с риском для собственной жизни.

Короче говоря — в отваге.

Анатолий Безуглов МЕДЛИТЬ БЫЛО НЕЛЬЗЯ… Повесть

Окно моего кабинета выходило на центральную площадь станицы. Из него видны почта, столовая, магазин сельпо, клуб, тир и асфальтированная дорога, пересекающая станицу Бахмачеевскую, которая стала местом моей первой службы.

МЕДЛИТЬ БЫЛО НЕЛЬЗЯ…

Повесть

Окно моего кабинета выходило на центральную площадь станицы. Из него видны почта, столовая, магазин сельпо, клуб, тир и асфальтированная дорога, пересекающая станицу Бахмачеевскую, которая стала местом моей первой службы.

Бросая взгляд на улицу, я почти всегда видел Сычова — моего предшественника, ушедшего с поста участкового инспектора милиции совсем не по своему желанию и теперь обслуживающего днем тир, а вечером кинопередвижку клуба.

Я не испытывал к Сычову никаких плохих чувств, хотя и знал, что его разжаловали и уволили. За что — мне в районном отделе внутренних дел толком не объяснили. Говорили, что он большой любитель свадеб и поминок, которые привлекали его из-за этого самого проклятого зеленого змия. Как относится ко мне он, я понял довольно скоро. Но об этом я еще расскажу.

Дверь Ксении Филипповны Ракитиной — напротив моего кабинета. И как ни выглянешь — всегда настежь. Добрая пожилая женщина — председатель исполкома сельского Совета. Взгляд у нее нежный, ласковый. И даже с какой-то жалостинкой. Так смотрел на меня только один человек — бабушка, мать отца.

Когда я ехал в Бахмачеевскую, в колхоз имени Первой Конной армии, в РОВДе сказали, что исполком сельсовета выделит мне комнату для жилья. Ракитина решила этот вопрос очень быстро. Она предложила поселиться у нее, в просторной, некогда многолюдной хате, в комнате с отдельным входом.

Ксения Филипповна зашла в мой кабинет и спросила:

— Как идут дела, Дмитрий Александрович?

— Я тут составил план кое-каких мероприятий по борьбе с пьянством. Хочу ваше мнение узнать. Надо порядок наводить…

— Что же, — говорит Ксения Филипповна, — давай план, посмотрим. Действительно, порядок бы навести неплохо. — Она чуть-чуть улыбается. А я краснею и отвожу взгляд в сторону окна.

Сычов вышел из магазина. Карман его брюк оттопырен. Я машинально взглянул на часы. Пять минут третьего. Он нырнул в темную пещеру тира и растворился в ней.

Мои мысли снова переключились на магазин, потому что из него вышел длинный парень в майке и синих хлопчатобумажных штанах до щиколоток. Бутылку он нес, как гранату, за горлышко.

Парень, пригнувшись, заглянул в тир и также провалился в темноту…

— Я у вас почти месяц и поражаюсь: не продавщица, а клад… Спиртные напитки продает, как положено, ровно с двух…

Ракитина кивнула:

— Дюже дисциплинированная Клавка Лохова. До нее мы просто измучились. Чуть ли не каждый месяц продавцы менялись. То недостача, то излишки, то левый товар. Хорошо, напомнил, надо позвонить в райпотребсоюз, чтобы отметили ее работу. Она у нас всего полгода, а одни только благодарности от баб. Вот только мужик у нее работать не хочет. Здоровый бугай, а дома сидит. Вы бы, Дмитрий Александрович, поговорили с ним. В колхозе руки ой как нужны.

— Обязательно, — ответил я. — Сегодня же.

Честно говоря, те дни, что я служу, просто угнетали отсутствием всяких нарушений и крупных дел. Не смотреть же все время в окно?

И вот опять мелочь — тунеядец. Странно, почему Сычов не призвал к порядку этого самого Лохова?

Ксения Филипповна уходит.

Мне жаль эту женщину, потому что в Бахмачеевской она живет одна. Четверо ее детей с внуками разъехались. Она заготовляет нехитрые крестьянские гостинцы и отсылает им с любой подвернувшейся оказией. Но, с другой стороны, ее отношение ко мне, двадцатидвухлетнему офицеру милиции, как к маленькому, начинает беспокоить меня. Не подорвет ли это мой авторитет?

Звонит телефон.

— Участковый инспектор милиции слушает, — отчеканиваю я.

— Забыла сказать, Дмитрий Александрович… (Я не сразу догадываюсь, что это Ксения Филипповна. Ее голос слышно не в трубке, а через дверь.) Когда вы вчера уезжали в район, к вам тут Ледешко приезжала с жалобой.

— Какая Ледешко?

— Из хутора Крученого. Я пыталась поговорить с ней, да она и слышать не хочет. Вас требует. Говорит, грамотный, разберется. — Ракитина засмеялась. — И приказать может.

— Я был на оперативном совещании в райотделе. А заявление она оставила?

— Нет. Сказала, сама еще придет.

— А какого характера жалоба?

— Насчет быка…

В трубке смешок и замешательство. Потом:

— Вы сами разберетесь. Баба настырная. С ней посерьезней.

— Спасибо.

Через пять минут Ксения Филипповна заглянула ко мне.

— Будут спрашивать, я пошла до почты. Сашка, внучек, школу закончил. Надо поздравить.

— Конечно, Ксения Филипповна. Скажу.

Я видел, как она спустилась с крыльца и пошла на больных ногах через дорогу. И понял, почему насчет Ледешко она звонила: ей было трудно лишний раз выбираться из своего кабинета.

Трудно. Но не для внука.

…Вернулась она скоро. Я, заперев свою комнату, вышел на улицу. Закатил в тень старой груши свой новенький «Урал», еще с заводскими пупырышками на шинах и медленно направился к магазину.

Сычов с приятелем сидели на корточках по обе стороны входа в тир. Сычов напряженно ждал, поздороваюсь я с ним или нет. Я поздоровался. Он медленно поднялся с корточек и протянул руку.

— Осваиваешься, лейтенант?

— Знакомлюсь, — ответил я.

— Ну и как, власть? — расплылся в улыбке парень в майке и сунул мне руку лопаточкой.

— Нормально. — Пришлось поздороваться и с ним.

Им хотелось поговорить. Но я проследовал дальше.

В магазине тускло светила лампочка и стоял аромат хозяйственного мыла, керосина, дешевого одеколона и железа. Здесь торговали всем сразу. — и хлебом, и галантереей, и книгами, и гвоздями, и даже мебелью.

Продавщица Клава Лохова, сухопарая, лет тридцати пяти, с большим ртом и глубокими, как у мужчины, складками возле уголков губ, болтала с двумя девушками. Увидев меня, она приветливо улыбнулась.

Девушки притихли. Стрельнули любопытными взглядами.

Одну из них я знал. Вернее, сразу заприметил из моего окна. Она работала в клубе. В библиотеке. Стройненькая. Ладненькая. Беленькая. Теперь я впервые видел ее так близко. Бог ты мой, и бывают же такие синие глаза! Васильки во ржи…

Клава продолжала говорить. И беленькую называла Ларисой.

Я рассматривал допотопный трехстворчатый шифоньер, большой и пыльный, загородивший окна магазина.

— Берите, товарищ лейтенант. Недорого возьму.

— Пока не требуется, — спокойно ответил я.

— Кур можно держать, — не унималась Клава. — На худой конец — мотоцикл…

Девушки прыснули. Я не знал, что ответить. Похлопал по дверце шкафа и сказал:

— Сколько дерева извели…

— Всю зиму можно топить! — вздохнула Лохова. — Завозят к нам то, что в городе не берут. Разве колхозники хуже городских? Им даже лучшее полагается за хлебушек…

Девушки вышли, и мы остались с продавщицей одни.

— Правильно вы говорите, — подтвердил я.

— А то! — обрадовалась Клава. — Вон, люди недовольные, думают, что я товары сама выбираю…

— Неправда, люди вами довольны, — улыбнулся я. — Всем довольны. Но есть одна загвоздочка…

— Что еще? — насторожилась Клава.

— Вы, я вижу, женщина работящая. А вот муж ваш…

Лицо у Клавы стало суровое. Видимо, не только я говорю ей об этом.

— А что муж? — вспыхнула она. — Что вам мой Тихон сделал плохого?

— Ничего плохого, — сказал я как можно миролюбивее. — Только ведь у нас все работают. В колхозе рук не хватает.

— У вас есть жена?

— Нет, не обзавелся еще.

— Тогда другое дело, — усмехнулась она, как бы говоря, что я ее не пойму. — Может быть, он больше меня вкалывает.

— Это где же?

— Дома; вот где! И обед приготовит, и детей накормит, а у нас их трое. Приду с работы, руки отваливаются, а он на стол соберет, поухаживает.

— Несерьезно вы говорите, товарищ Лохова. Это не дело для мужчины.

— У нас по закону равноправие, — парировала Клава. — Чи мужик деньги в дом несет, чи баба, не важно стало быть.

— Нет, важно.

— Так что, товарищ участковый, прикажете тогда мне работу бросать? Я несогласная. Работа моя мне нравится, сами говорили, люди не жалуются. А какую пользу в колхозе мой Тихон принесет, еще по воде вилами писано. Уж лучше пускай дома сидит. Моей зарплаты нам хватает. И мужик он вдобавок такой, каждой бабе пожелаю.

Я не знал, что ей возразить. Хорошо, в это время зашла за покупками какая-то бабка.

— И нечего записывать его в тунеядцы, — закончила Клава. — Нассонову я тоже об этом сказала. И всем скажу…

Я поспешил на улицу.

— Зеленый… — проскрипела мне вслед старуха. Я это услышал и выругался про себя. А та добавила: — Но симпатичный.

Тоже ни к чему, раз речь идет об официальном лице.

Я пошел к сельисполкому, размышляя о словах Лоховой. Действительно, придраться к ней было трудно. Рассуждала она логично. Как поступать в таких случаях? Не знаю. Но поговорить с Тихоном надо. Только с умом.

Назад Дальше