Сейчас круг не вращается, все забито землей, песком, мусором. После того как отец Аршака вернулся домой, машину продал и за руль никогда не садился. Круг просится в истории, но о нем выдумывать ничего не хочется.
Сто лет простоял наш каменный, черного туфа дом и еще сто лет простоит, если не угодит под тяжелую руку генплана. Потолки у нас под четыре метра, хоть второй этаж в каждой комнате надстраивай. В коридоре можно бегать наперегонки. Но горячую воду только в прошлом году провели, а канализация раз в месяц как по расписанию засоряется и фонтанирует на первом этаже. У нас, слава богу, второй.
Если идти мимо гаражей через подворотни, через минуту можно выйти к музыкальному магазину, напротив большой интуристовской гостиницы. Иногда шальные туристы забредают в наш лабиринт переулков и грязненьких двориков, восхищенно ахают на деревянные веранды с резными перилами, на переплетения крыш и балконов, на живописно развешанное многоцветное белье, по колориту не уступающее неаполитанскому городскому пейзажу. Экзотика…
Над нами живут Парсадановы, они давно мечтают выбраться из экзотики в дом со всеми удобствами, желательно новый. Барсегяны, что напротив, тоже перманентно ворчат — полы прогнили, трубы ржавые и поют, самим ремонтировать — денег не напасешься, а домоуправление не чешется…
А мне нравится. Центр. До всего близко. Ко всему — на двоих три комнаты. К нам долго подкатывались, пугали подселением, предлагали фантастически выгодные обмены, но когда мать задумывалась над вариантами, я упирался. И наоборот.
Пыль и бумажная труха легли в прихожей на мокрые половицы грязными полосами. Пришлось заново протирать.
В горле запершило. Между тем в холодильнике со вчерашнего дня своего часа дожидалось чешское пиво.
Час настал! Пробка слабо пшикнула, я слегка встряхнул мгновенно запотевшую бутылку — из горлышка выполз белый плотный столбик пены.
Я прихлебывал из стакана и осторожно перелистывал странички старого календаря. Погода меня не интересовала, я знакомился с днями рождений и юбилеями лиц, фамилии которых мне почти ничего не говорили. Наконец я добрался до майских записей. Мое внимание привлекла запись под сегодняшним числом. Рядом с «плюс восемнадцать» мелким аккуратным почерком было выведено «выпадет снег». Восклицательный знак и жирная черта, обводящая запись.
Допив пиво, я быстро пролистал весь календарь, но ничего похожего не обнаружил. Что-то напутала бабуля, решил я, снег в мае — почему бы и нет, хотя в наших краях такого не припомню. Но она написала «выпадет», а не «выпал»! Странно. Возможно, описка. Когда же это было? Раз… два… еще шесть записей, вычтем из общего числа, прибавим к дате на календаре. Вроде бы в год моего рождения. Минуту или две я размышлял над этим фактом, потом полез в холодильник за второй бутылкой.
И придумал я историю про майский снегопад. Вот живет себе герой и никого, не трогает. Смотрит раз в окно, а там снег идет, дети на санках катаются, снежную бабу лепят. Кто-то елку по снегу волочит. Герой не верит своим глазам, на календаре май, а тут такие погоды! Он бегом во двор — ничего подобного: теплынь, пыльный ветер кругами по городу ходит, все почти в летнем. Он обратно к себе — за окном снег, хоть ты тресни! Ну, разумеется, экспериментум круцис — распахивает окно!.. А там и в самом деле снег, зима… Герой с опаской захлопывает окно, долго и нудно размышляет, и в голову ему лезет всякая ерунда — сдвиги во времени, параллельные миры и прочая фантастическая дребедень. Наконец, он не выдерживает и, высадив окно, сигает вниз. Ну, первый, правда, высокий этаж, ничего страшного. Вот он стоит на снегу, а это вроде и не снег вовсе, вата какая-то под ногами упругая. И улица… Прохожие в шубах, дети на санках и даже большая черная легковая автомашина — все ненастоящее. Картон раскрашенный. В руках у карапуза воздушный шарик тоже из бумаги. Дотрагиваюсь до него — шарик вдруг взмывает в небеса, унося с собой картонную руку малыша…
Вздрагиваю и просыпаюсь. С третьей бутылки я задремал.
В этот день пива я больше не пил.
А на следующий день, как и все обитатели дома, тупо удивлялся снегу, выпавшему в последний месяц весны.
* * *— В високосный год и от погоды можно всего ожидать, но снег в мае — это, знаете ли, слишком!
Голос сверху принадлежал Елене Тиграновне, жене доцента Парсаданова.
— Э, бывает, — отозвался доцент, Вниз полетел окурок.
С Парсадановыми у меня сложные отношения. Елена Тиграновна, женщина с тонкой нервной системой, меня терпела, поскольку мать помогала ей кроить. Но моего подопечного Аршака она не переваривала совершенно. Стоило ему включить магнитофон, как она принималась стучать себе в пол, а Барсегянам в потолок. Аршак выкручивал звук на своей «Комете» до предела. Тогда в качестве ответного удара она сбрасывала весь имеющийся тоннаж — своего мужа. Доцент возникал в шлепанцах, но при галстуке. Подмигивал Аршаку, а затем, выключив музыку, они заходили ко мне, а у меня всегда в запасе было пиво. Через час-полтора доцент возвращался к себе, а жена его пребывала в уверенности, что он ведет воспитательные беседы.
Снег лежал ровно, плотным слоем покрыв двор. Но воздух не был холодным. Завтра все это неуместно белое великолепие растает и грязью потечет по двору.
Только я успел сварить кофе, как пришел Аршак. Сварил и ему. В банке оставалось на самом донышке. Я показал ему банку, он кивнул, вылизал гущу и вышел. «И сахару заодно купи!» — крикнул я вслед.
Надо бы с ним поговорить, все сказать. Сегодня, обязательно сегодня. Или в крайнем случае завтра…
Его шаги были слышны с лестничной клетки, потом хлопнула подъездная дверь. Донесся слабый свист, но уже из окна. Чему он удивился, снегу?
Аршака трудно чем-либо удивить. Помню его маленьким. Серьезный и невозмутимый ребенок. Мало спрашивал, много слушал. Единственный ребенок Барсегянов. Баловали его чуть-чуть, в меру. Его отец был таксистом. Случайно сбил женщину, испугался и, вместо того чтобы помочь, попытался скрыться. Ну и получил восемь лет.
Мать Аршака все эти годы тянула семью и вытянула. К возвращению отца Аршак уже заканчивал школу. Мать его по вечерам подрабатывала шитьем. Дома Аршаку было скучно, он частенько забегал к нам. В шестом классе я немного занимался с ним немецким. После этого он стал пастись у моих книжных полок. Цапнет наугад, сядет прямо на ковер и читает. Вижу — мало что понимает, но ничего не спрашивает. Вопросы он начал задавать в восьмом классе, странные вопросы, скорее, полуутверждения.
«А что, — спросил он как-то, — Блок — дурак?» Я возмутился и обиделся за Сан Саныча, но Аршак невозмутимо ткнул в страницу пальцем. «Вот тут он пишет, что Пушкин — веселое имя…» «Ну и что!» — вспылил я и обрушил на него словеса.
Тогда-то я и стал к нему присматриваться. Присмотрелся и обнаружил, что соседский «несчастный ребенок», как любила приговаривать моя мать, накладывая ему в тарелку чудовищные порции баранины с овощами, исчез, а на его месте возник юноша отнюдь не бледный, но со взором вполне горящим. И в огне своих сомнений он готов был сжечь полмира, а если и понадобится, то весь. Сей отрок, вместо того чтобы преклониться перед моей премудростью и содрогнуться мощи подпирающих меня книжных полок, дерзит вякать и вякает толково.
И я… принял его всерьез. Разница в годах была солидной, почти пятнадцать лет. Некоторое снисхождение к нему мешало возникновению дружбы. Было покровительство, было соответственно уважение, но была ли дружба? Не знаю, не помню…
Впрочем, может ли быть дружба между учителем и учеником?
Вопросами о природе дружбы я не задавался. Общаться с ним было весело и полезно. На веру он ничего не принимал, сомневался во всем и во всех, и если мне удавалось его в чем-либо убедить, то уже не сомневался, что на этот предмет переспорю любого. А спорить мы, завсегдатаи, или, как иной раз себя называли, завсегдатели, места, именуемого копеечкой, любили до зубовного скрежета.
Когда-нибудь у копеечки созреет свой летописец и обессмертит человеко-годы, проговоренные здесь в блестящем фейерверке эскапад и филиппик, проповедей и апологий…
Кофе, кофе и еще раз кофе, а к нему стакан холодной воды — прекрасные вкусовые ощущения, но — бедные зубы! — и разговоры до утра.
Ах, сколько судеб было проговорено там, сколько приговоров вершилось в зеленом шатре, увитом пресмыкающейся растительностью! Снобы звали место нашего обретания ротондой, а циники — кратким синонимом к слову «задница». Именовали оправданно, к копеечке примыкало такое же симметричное полукружие ресторанной площадки, куда нам было не по средствам, а когда по средствам, то скучно.
Говорили, говорили! Да что мы — языки развязались не только у нашего поколения, но именно наше со вкусом заболтало все свои лучшие годы.
Говорили, говорили! Да что мы — языки развязались не только у нашего поколения, но именно наше со вкусом заболтало все свои лучшие годы.
Мы сладко и славно спорили об экзистенциализме, высчитывали пророков («Кафка пророк, и Джойс пророк, а Пруст, пожалуй, гений, но не пророк»), открывали для себя сюрреализм («О, Дали!»), присматривались к Вознесенскому, а в это время кто-то трезво оценил, что почем, и, стиснув зубы, лез вперед и вверх, вписывался в структуру, заводил связи. Мы спохватились позже. Ну и ладно…
это уже тема не для моих историй, а для истории. Пусть летописец пишет!
Аршак вернулся с сахаром и кофе.
— Пошли во двор, — сказал он, непонятно улыбаясь. — С какой стати? — удивился я, доставая кофемолку. Что означала его улыбка? Может, она уже говорила с ним?
— Пошли, пошли, — улыбаясь, он взял меня за рукав. «Вот выйдем во двор, а там стоит она, и он уже с ней обо
всем говорил, а мне не надо ничего объяснять», — подумал я и
поразился спокойствию этой мысли.
— У двери долго примеривался, что взять — куртку или плащ.
— Там тепло, — прервал мои раздумья Аршак. Мы вышли из подъезда. Аршак прошел вперед, а я за ним по
мягко пружинящему снегу, недоумевая, куда это он меня ведет.
Одно ясно, во дворе ее не было. Да и с чего я взял, что она
должна быть здесь?
Сделав несколько шагов, он остановился, повернулся ко мне
и с жадным интересом уставился под ноги.
— Ага, то же самое!
Я оглянулся. Никого. Посмотрел себе под ноги, затем на следы… Следов не было!
То есть что-то было, но не следы. Вот я вышел из подъезда и пошел. Должны были отпечататься рубчатые подошвы польских микропорок, однако вместо них виднелись крестообразные оттиски. Я поднял ногу — действительно, хилый ромб, похожий на крест. Осмотрел подошву — обыкновенная микропорка.
Аршак в это время сосредоточенно взирал на свои отпечатки. На снегу четко виднелась русская буква «А». Он тронул ее пальцем и шепотом сказал;
— По-моему, это не снег!
Оглядев двор, нелепо белый в это майское утро, я заметил, что снег нетронут и свеж. Обыкновенный снег — я помял его в ладони — холодный и хрустящий, только почему-то не тает. Можно, впрочем, слепить снежок, что я и сделал, запустив его потом в стену котельной. Снежок прилип.
Во двор вышла Елена Тиграновна и, небрежно кивнув мне, прошла мимо, проигнорировав Аршака. Мы уставились в ее следы. Непонятно.
Вглядевшись, я ахнул: она оставляла после себя нотную запись!
Аршак присел и протяжно свистнул. Парсаданова возмущенно дернула плечом и обернулась. Заметила, как мы нависли над чем-то, почуяла неладное и, проверив, не распахнулась ли сумочка, подошла к нам.
У Аршака быстрая реакция и три класса музыкального образования, Пока я и Елена Тиграновна смотрели друг на друга и на следы, он быстро срисовал их в записную книжку. Отпечатки не повторялись!
Елена Тиграновна вдруг встрепенулась, покраснела и со сдавленным: «Ах вы, подлецы!» принялась затаптывать следы. Но на месте старых она оставляла новые. Тогда принялась орудовать сумкой.
Запыхавшись, она перебралась на каменный, чистый от снега бордюр. Протянула руку и грозно сказала:
— Отдай!
Аршак молча вырвал листки из блокнота. Она выхватила и, скомкав, сунула в карман. Внезапно всхлипнула и жалобно сказала:
— В детстве я мечтала играть на скрипке…
Аршак с большим сомнением оглядел ее дородную фигуру. Елена Тиграновна достала платок и вытерла глаза.
Потом, много дней спустя, как-то ночью то ли мне приснится, то ли от бессонницы сочинится история о звуках скрипки, которые донесутся сверху, от Парсадановых. Игра очень неумелая, но вдруг взрывается каскадом жутких звуков, скрипка словно разговаривает, рычит и стонет, слышны обрывки странной, пугающей мелодии.
Днем я осторожно спросил у доцента, кто у них играл, но доцент сердито огрызнулся, никто, мол, не играл, и играть не мог! А еще через несколько дней я узнал, что Елена Тиграновна тихо ушла от доцента к какому-то молодому композитору и уехала, после развода и нового брака, в Бейрут. Обитатели двора были поражены — бывшая мадам Парсаданова была лет на восемь старше мужа и, как судачили, очень боялась, что он уйдет к молодой. А тут — на тебе!
Но это будет потом, когда все или почти все жильцы забудут о снеге, а пока мы стоим во дворе и ждем, что будет дальше.
А дальше было вот что — из подъезда вышел завскладом Амаяк, которого звали просто Амо, и прошелся по снегу монетами достоинством в один рубль.
Елена Тиграновна истерично расхохоталась. Амаяк обнаружил, что ходит денежными знаками, имеющими хождение, и рассвирепел. Подскочил к нам и, цедя сквозь зубы неопределенные угрозы, стал допытываться, чьи эти шутки и с кем бы он мог по-мужски поговорить.
Пока Амо развивал тему мужского разговора, из подъезда вышел самый скверный и склочный обыватель дома — отставной бухгалтер Могилян.
Весельчаки поговаривали, что из его анонимок можно составить библиотеку. Люди же тертые высказывались сдержаннее, намекая, что до войны этот мелкий сукин сын был наделен властью и, властью пользуясь, крови нацедил немало. Советовали не связываться, чтоб вони было поменьше.
Уйдя на пенсию, он удвоил активность. Писал на всех. В ряде моих историй он фигурировал как объект воздействия со стороны дисковой пилы, электропаяльника, бормашины и прочих забавных предметов.
Аршак хихикнул. Амо замолчал на полуслове, радостно хрюкнул и ткнул меня кулаком в бок.
Могилян оставлял прекрасные четкие следы собачьих лап.
— Бог шельму метит! — провозгласил Амо. — Какая, интересно знать, сука на меня в прошлом году кляузу накатала, будто я товар налево пускаю?
Амо пускал налево товар, но жильцы дома вслух об этом при нем не говорили.
— Что же это делается!? — вскрикнул кто-то рядом. Я обернулся. Ануш, вздорная старуха с первого этажа, в страхе смотрела под ноги Могиляну.
«Все, — подумал я со злорадством, — Могиляну конец! Завтра весь город на него пальцем будет показывать, Ануш постарается».
Могилян долго смотрел себе под ноги, потом обвел нас расстрельным взглядом и метнулся в подъезд. Тут же возник снова, с ведром воды. Но это ему не помогло, от воды снег вспухал, а следы становились четче. Свинцовыми мутными глазами Могилян истребил нас вторично, обещающе сказал «ладно» и сгинул.
Завтра его дочь, несчастное затрушенное создание, расскажет, как он звонил во все инстанции по восходящей, а потом, не дождавшись немедленной кары злоумышленников, предпринял личный обход отделений милиции и других мест, на каком-то этапе своего похода озверел, стал набрасываться и был свезен в больницу.
Ну а пока Ануш мелко крестилась и вопила на весь двор неприятным фальцетом:
— Говорила я, что он собака, псом и оказался! Быть теперь Могиляну Собакой с большой буквы. Жаль, что не я сочинил эту историю, такой финал!
Старуха засеменила к нам, потом замерла, нагнулась к своим следам. Я и Аршак подскочили к ней, за нами неторопливо последовал Амо.
Однако! Старуха вообще не оставляла следов!
Несколько раз она как заведенная поднимала ногу и с силой вдавливала в снег. Втуне! Следов не было.
Ануш в прострации уселась на свою кошелку и что-то забормотала, время от времени меланхолично сплевывая на снег.
Косяком пошли жильцы. Шум, крики, разговоры…
Меня и Аршака оттеснили к подъезду. Аршак покусывал губу и прислушивался к разговорам, иногда посматривая на меня. Знакомый взгляд…
Так он всегда смотрел, когда запутывался в споре или строил очередное головоломное доказательство недоказуемого, ждал подсказки, опровержения, довода «за» или «против» — точки опоры или отпора, одним словом. Дождавшись, немедленно вспыхивал снова и извергал словеса, а в глазах облегчение — мысль сдвинулась с мертвой точки.
Впрочем, я уже давно был осторожен в словах, а тем более в советах. Когда он заканчивал десятый класс, его прочили на физмат. Математические способности и все такое… Однако во время очередного чаепития я элегантно разделал все естественные науки, доказав на пальцах, что физика, химия и иже с ними — суть лженауки, а математика — воистину порождение дьявола, ибо от него, лукавого, число, тогда как от бога — слово. Ну и отсюда как дважды два вывелось, что единственно достойное внимания — филология, только филология, и ничего, кроме филологии. Историков, юристов и прочих лжегуманитариев просили не беспокоиться.
Он слушал, огрызался, прошелся и по богу и по дьяволу, причем первому досталось больше, обвинил меня в мистицизме, а через неделю к нам зашла его мать, чрезвычайно расстроенная, и сказала, что Аршак подал документы на филфак, и не мог бы я немного его подтянуть по истории и языку.
Вот тут-то я и прикусил язык. Впервые в жизни слово мое имело последствие и продолжение в чужой судьбе так зримо и неопровержимо.