НФ: Альманах научной фантастики 35 (1991) - Евгений Войскунский 21 стр.


Вот тут-то я и прикусил язык. Впервые в жизни слово мое имело последствие и продолжение в чужой судьбе так зримо и неопровержимо.

Я был смущен и растерян. Начнись разговор о дисциплинах гуманитарных — и их бы растер в два счета в прах — мало ли о чем можно со смаком трепаться! А тут вот как повернулось. С тех пор я был с ним осторожен в словах, но чем меньше я говорил, тем внимательнее он выслушивал меня.

Он поступил легко и с блеском. Учился хорошо, но небрежно, как, впрочем, и я в свое время. Ему очень, очень помогали мои книги, да и беседы пошли впрок. На третьем курсе пришел советоваться — разрывался между поэзией двадцатых годов и математической лингвистикой, сильно тогда идущей в гору.

Я его разочаровал. Соглашался со всеми доводами, кивал, мычал, неопределенно покачивал головой, но ничего конкретного героически не сказал. А когда он упрекнул меня, то я заявил, что лучше сожалеть о несодеянном, чем ужасаться плодам трудов своих. Фраза ему понравилась, он спросил, откуда? Я не помнил точно и махнул рукой в. сторону полок.

Аршак помотался-покрутился и написал курсовую по структурной поэтике.

Прошлой зимой… Да, в январе это было, перед его экзаменами. Он пришел не один. «Вот, кое-какие книжки надо посмотреть». — И Аршак вдруг стал непривычно суетен, натыкался на стулья, и сразу же стало ясно, что он пришел не смотреть, а показывать.

Она поздоровалась, уважительно поцокала языком на полки и с ходу попросила книгу, кажется, это был. Леонарди. Я поднял бровь и вопросительно глянул на Аршака. У него странно блеснули глаза, и он сказал, что книги отсюда не выносятся. Потом отпустил одну или две шутки в мой адрес по этому поводу.

Я удивился — книги я давал читать многим, и часто бывал за это наказан, а взгляд мой означал лишь вопрос — не зачитает ли она книгу?

Они сидели у меня часа полтора, пили чай, кофе, читали. Аршак рассеянно листал страницы, время от времени смотрел на нее, тогда она, не поднимая головы, поправляла волосы.

Вечером Аршак забежал ко мне, долго извинялся за неожиданный визит, а потом попросил книг ей домой не давать, ну и ему для справедливости тоже. И объяснил, будто я не понял, в чем дело, что так удобнее — можно чаще встречаться. И если возможно, то здесь, а не у него. Он краснел, расшаркивался, извивался в словесах, что ему было совсем не к лицу. «Во скрутило парня!» — подумал я тогда.

И тут же придумал историю о студенте, который влюбился в дочь декана. Чтобы совесть его была чиста, он решил сковырнуть будущего тестя с поста. А то, мол, подумают, что женится по расчету. Ну и накатал на него обстоятельную анонимку. А поскольку дело происходило в крутые предвоенные времена, то в день свадьбы замели не только тестя, но и всю семейку врага народа, и щепетильный студент, заканчивая свое образование на Колыме.

Сессию они сдали хорошо, но продолжали ходить ко мне. Зима и весна расползлись слякотью, а кому охота гулять в грязи и сырости? А у меня уют и благолепие — всегда хороший чей, вареньем чулан заставлен доверху, мать часто пекла, и если я был в духе, то выдавал историю за историей…

Я полулежал на диване, а они сидели на ковре, спина к спине. Говорили, спорили, время от времени я просил достать Аршака ту или иную книгу, дабы уместной цитатой утвердить свою правоту. Впрочем, он и сам наловчился выдергивать из текстов потребные изречения.

В ее присутствии Аршак понемногу расходился, начинал болтать безудержно, позволял в мой адрес выпады и выкрики. И однажды, когда он прошелся по моей холостяцкой натуре, заявил, что я уже стар для любви и после двадцати лет говорить о любви глупо.

Она подняла на меня глаза…

Только на миг, но полыхнуло в них: странный блеск, а потом мгновенное движение губ, всего на миг, не более

Невысокая, стройная, волосы длинные, до пояса — я вдруг обнаружил, что с интересом ее рассматриваю. До сих пор всерьез не воспринимал. После этого понимающего взгляда всмотрелся и увидел, что Аршак может остаться на бобах. Не девочка, не студенточка беспечная, нет, и не обволакивающий уют Евы плещется в ней, а испепеляющий жар Лилит бьется в этом теле, и на какой-то миг он вспыхнул и отразился в глазах.

Книги книгами, но червем книжным я никогда не был и насмотрелся всякого. Времена хоть и были сдержанные, но отнюдь не аскетичные. И хоть я в свое время комплексовал из-за малого роста, впоследствии комплексы в себе истребил. И успешно.

Сказать, что я был тонким знатоком женщин и кропотливым исследователем их натуры, нельзя. Склад женского ума для меня вечная загадка, но в одном я научился разбираться — какого рода загадка передо мной. Классификация загадок, скажем так.

Тем не менее, я долго держался и не встревал в их дела. Даже наоборот, несколько отстранился, ссылаясь на занятость, Тем более что из меня снова поперли истории, и я припал к пишущей машинке. Полоса увлечения античностью и экзистенциализмом закончилась, начались времена библейские. Стихи, поэмки, рассказы, скорее, анекдоты — все было прокручено в копеечке.

Пришла охота раскурочивать мифы, и я со смаком взялся за их демонтаж. Библейские сюжеты удивительно склоняют к пошлости. Может, это реакция самозащиты от древней поэзии, которая поглотит слабый ум, утопит его в феерических образах, только дай слабину…

Мы и не дали. Пошлости хватило. Мало того, струи здоровой пошлости просто фонтанировали в опусах копеечных литераторов. После Ветхого настал черед завета Нового. Впрочем, здесь трудно было изловчиться, вывернуться. Христа и Иуду до меня уже обработали во всех видах. Один из поэтов копеечки, кажется Саак, настрогал громоздкую поэму, в которой Иуда оказывался в итоге женщиной и сдавал Христа властям сугубо на почве ревности к Иоанну. Я тоже навыдумал историй. У меня Иуда, кажется, был чист, как лилия, а предавал себя сам Христос из-за того, что не поделили Магдалину. Резвился я очень. Саак заявил, что сюжет не нов, хотя учитель, предающий своего ученика, — это что-то свеженькое.

Аршаку мои истории нравились безоговорочно, хотя при ней он позволял себе критиковать стиль, пародировал даже.

Моя мать косилась на них, потом обнаружила, что нет вольности речей и рук, успокоилась. Однажды даже спросила меня, когда они поженятся, не надо ли поговорить с матерью Аршака, а кто ее родители и так далее…

Иногда Аршак приходил один и засиживался допоздна. По ночам его прорывало. Он рассуждал обо всем: о ней, о себе, о книгах и картинах, о музыке и философии… В эти полночные бдения мне казалось, что я слушаю самого себя. Порой всплывали отголоски моих суждений многолетней давности, аранжированные и переиначенные, но не забытые. Он спорил с моими старыми тезисами, небрежно брошенные когда-то слова долго, оказывается, бродили в нем. Он шел моим путем, только быстрее, у меня не было поводыря.

Порой он застревал у меня до утра. Вставал раньше всех, варил кофе или кипятил молоко. Накрывал для нас стол: белая скатерть, белый хлеб, молоко, масло… Этюд в белых тонах. Белый, как снег. Так вот, снег!

Следы на снегу множились. Когда все устали кричать, пенсионер Айказуни (кресты и полосы) предложил позвонить в органы, на что Амо нервно спросил: «А зачем?»

Жена Амаяка заявила, что это шпионаж. Все напряглись, но после легкого перекрестного допроса выяснили, что она оговорилась, имела в виду всего лишь диверсию. И винила в том химика, специалиста по пластмассам, который снимал у Айказуни комнату, а после анонимных акций Могиляна съехал, обиженный на весь дом. Айказуни поднатужился, но склероз был сильнее: он не помнил не только, куда делся химик, но и забыл даже, как его зовут.

— Он, точно он! — кричала в ажиотаже жена Амо. — Посыпал химическим порошком…

На шум и крики вышел доцент Парсаданов. Он реагировал спокойно. Пригладил свою пышную шевелюру (после ухода жены он за неделю поседеет) и бодро заявил, что тут замешана рука космических пришельцев. Если не с Марса, то наверняка с Юпитера или, на худой конец, из соседней галактики. Изучают нас.

Секунду или две все испуганно молчали, потом грянул сумасшедший хохот. Доцент смеялся громче всех. Однако со ступенек вниз не сошел, а на предложение пройтись по снегу покачал пальцем и заявил, что все это антинаучная ерунда, и он ей потрафлять не намерен.

Елена Тиграновна фыркнула и пошла со двора. Через минуту она вернулась, сообщив, что снег лежит только у нас. Ни на улице, ни в соседнем дворе нет. Чисто и пусто.

Ошарашенное молчание. Тут Айказуни начал так и этак истолковывать следы, и страсти раскалились. Амо медленно и со значением принялся закатывать рукава.

Во двор вышел управдом Симонян и, тяжело ступая, прошелся по снегу. Следов необычных он не оставил — только нормальные отпечатки подошв. Кто-то за моей спиной вздохнул. У Симоняна были протезы, в самом начале войны он подорвался на мине.

Симонян молча выслушал всех, кряхтя, присел на скамейку. Нагнулся, сжал в кулаке горсть снега.

— Вот ведь чудеса, — оживленно говорил Айказуни прямо ему в ухо. — Каждый след по-своему оставляет, прямо хоть срисовывай и на стенку вешай…

— Чудеса, говоришь? — переспросил Симонян, достал зажигалку, оторвал от газеты, что торчала из кармана, кусок и, дождавшись, пока разгорится, осторожно положил в огонь снежный комок.

Снег не растаял, а с тихим шипением быстро испарился, исчез.

— Вот так! — наставительно сказал Симонян, оглядел всех и остановил взгляд на Амаяке.

— Понял! — вскричал Амо и бросился в подъезд. Он возник на своем балконе и сбросил вниз сухие поленья, заготовленные для шашлыка. Тут же подтащили бумагу, вынесенную мною вчера.

— Зачем это? — растерянно спросил Аршак.

— Затем! — сухо отрезал Симонян.

— Надо разобраться…

— Пока разберемся, все перегрызутся. Неси коробку, наберем для ученых, — и добавил вполголоса непонятное: — Раз снег на головы наши пошел, значит, пустые времена настают.

Аршак ушел, а между тем жильцы растопили мангал и принялись дружно сбрасывать снег в огонь. Пламя не гасло и не разгоралось, словно снега и не было.

Рядом со мной стояла Елена Тиграновна и смотрела на огонь.

— Жалко, — негромко сказал я, она же равнодушно пожала плечами.

Признаться, мне не было жалко. И не страшно, и даже не обидно. Только безразлично. Какое же это чудо, если никто ничего не понимает, ничего ужасного или прекрасного не происходит и одни раздоры. Чудо должно пугать или радовать, но при этом оно сразу же должно заявить о себе; вот что я — чудо! А здесь… ни с какого боку! Происходит что-то странное, и все. Как в одной из историй, когда закручено хорошо, а раскручивать некуда, все свилось в узел. По спине прошел неприятный холодок.

Вернулся Аршак с коробкой из-под обуви, набил снегом. Коробку Симонян отобрал, сказав, что сам отвезет, куда надо.

Снег быстро собрали и истребили. Аршак куда-то пропал, я заметил, что он некоторое время прохаживался вдоль стены котельной, там, где прилип мой снежок.

Жизнь дома вошла в привычную колею. С небольшими отклонениями. Амаяк растерял свою нагловатость, стал тих и задумчив. Наверно, крупно проворовался, решили соседи, и ждет отсидки. Ануш сделалась необычайно скупа на слова, и это было подлинным чудом. Могилян сгинул. Елена Тиграновна… о ней уже говорил.

Симонян рассказал, что отвез коробку в какой-то институт, его там внимательно выслушали и обещали разобраться, С концами.

Аршак иногда пытается начать разговор о снеге, но я не поддерживаю. Он обижается, но совершенно напрасно. Единственная причина, из-за которой он мог на меня обидеться, ему пока неизвестна. Мне надо с ним поговорить, но я никак не решусь, вернее, не соберусь. Она считает — чем раньше, тем лучше, но на этот счет у меня свои соображения.

Он не может понять, почему у них расстроились отношения. Ни разу не видел нас вместе и ничего не подозревает.

Тот взгляд… Именно тогда я понял, что она ему не достанется и что, возможно, я еще не так стар в мои за тридцать лет.

Остальное было просто. Одно-два нечаянных слова, два-три ироничных взгляда после слов Аршака… Как только мы стали переглядываться — все, дело сделано! Она предала его взглядом, и у нас появились свои маленькие тайны и свое отношение друг к другу. К тому же преимущество моего возраста в простоте взглядов на предметы для него пока загадочные.

Я не усложнял того, что не следовало усложнять, и она была мне благодарна за это. Аршак проиграл, не зная, что идет игра. Обыграть его не составило труда, вступи даже он в открытый рыцарский поединок за нее по всем правилам нашего не шибко рыцарского времени. Но и это была бы абсолютно безнадежная битва: его сила и слабость — отражение моих качеств, он был мной в иные времена и другие настроения.

Однажды меня посетила мысль и засела в голове надолго:

«А ведь не только она, но и я предал его!» Хоть я и не понимал, в чем заключалось предательство, с этого дня я перестал с кем-либо делиться сомнениями, ну а она любила во мне уверенного, спокойного и несколько холодного мудреца, чуждого метаниям и треволнениям.

И с каждым днем я все больше и больше становился таким.

Она настаивает, чтобы я наконец поговорил с ее родителями. Я все откладываю и оттягиваю. Сначала, мол, надо поговорить с Аршаком. Может, я вызывал ее на ссору, вспышку, скандал? не знаю. Что-то во мне перегорело. Однажды я увидел сон, в котором я умирал в большой пустынной квартире и никто не слышал моего стона, а книги молча и пусто смотрели на меня слепыми корешками…

Сон сном, но оставили бы меня в покое с моими книгами! Впрочем, по счетам надо платить. Правда, если счет велик, он превращается уже в проблему не для должника, а кредитора.

Недавно я зашел к Аршаку. Возможно, я начал бы разговор. Не ребенок, поймет. Мне сказали, что он в подвале. Я спустился вниз и застал его за странным занятием. Он сыпал кубики льда из формочек морозильника в большой старый карас, где мать его обычно держала квашеную капусту.

В карасе тихо потрескивал, вспухал и рос снег. Рядом стояла пустая бочка. Судя по всему, он собирался заполнить и ее.

Увидев меня, он смутился, начал хохмить, а потом рассказал, что задумал. И мне стало не по себе…

Он ждал зимы. На соседней улице есть маленький одноэтажный дом. Обыкновенный дом, небольшой, таких немало сохранилось по ереванским окраинам, да и в центре наберется. Несколько деревьев, кусты, от двери до калитки метров десять, узенькая тропинка… Думаю, она ему снится иногда.

Мне снится. Я хорошо знаю эту тропинку.

Я хочу тут же выложить ему все, а потом облить бензином снег и поджечь. Но станет ли ему легче, если он все узнает? Как нанести ему последний удар? В чем он виноват, неужели только в том, что назвал однажды меня при ней стариком и пробудил демона соперничества?

Молча треплю его по плечу и поднимаюсь наверх, домой. Я растерян и смущен. Не замечаю даже странного выражения лица матери, открывшей мне дверь. Долго стою в прихожей, разглядывая себя в зеркале. Я кажусь себе постаревшим, обрюзгшим. Похож на фотографию отца — довоенное фото, тогда ему было около сорока. «Лучше бы я погиб на войне», — бормочу бессмысленные слова и иду в комнату.

В большой комнате у окна в моем кресле сидит старая, очень старая женщина в темном платье, с толстым посохом в руке. Она смотрит на меня, в складках морщинистого лица ярко блестят поразительно знакомые глаза.

— Вот, бабушка вернулась, — робко говорит за спиной мать. Я даже не удивляюсь, воспринимая это как должное. У меня в мыслях другое — вот он ждет зимы, чтобы ночью сгрести снег с тропинки у ее дома и накидать свой снег. А утром придет засветло и будет ждать. Он не знает, что хоть до зимы еще осталось полгода, в сердцах она наступает раньше. Он хочет знать, какие следы оставит она…

И это худшая из моих историй.

Виктор Пелевин ВЕРВОЛКИ СРЕДНЕЙ ПОЛОСЫ

СОВРЕМЕННАЯ СКАЗКА

На миг Саше показалось, что уж этот-то мятый ЗИЛ остановится — такая это была старая, дребезжащая, созревшая для автомобильного кладбища машина, что по тому же закону, по которому в стариках и старухах, бывших раньше людьми грубыми и неотзывчивыми, перед смертью просыпаются внимание и услужливость, по тому же закону, только отнесенному к миру автомобилей, она должна была остановиться. Но ничего подобного — с пьяной старческой наглостью звякая подвешенным у бензобака ведром, ЗИЛ протарахтел мимо, напряженно въехал на пригорок, издал на его вершине непристойный победный звук, сопровождаемый струёй сизого дыма, и уже беззвучно скрылся за асфальтовым перекатом.

Саша сошел с дороги, бросил в траву свой маленький рюкзак и уселся на него. Существовало только два способа дальнейших действий — либо ждать попутку, либо возвращаться в деревню в трех километрах сзади. Насчет попутки вопрос, видимо, ясен — есть все-таки такие районы страны или отдельные дороги, где в силу принадлежности абсолютно всех водителей к тайному братству негодяев не только невозможно практиковать автостоп, наоборот, нужно следить, чтобы тебя не обдали водой из лужи, когда идешь по обочине. Дорога от Конькова к ближайшему оазису при железной дороге — километров пятнадцать, если идти прямо, — была, наверно, одним из таких заколдованных маршрутов. Из пяти проехавших мимо за последние сорок минут машин не остановилась ни одна, и если бы стареющая женщина с фиолетовыми от помады губами не показала ему кукиш из заднего окна красной «Нивы», Саша мог бы решить, что стал невидим.

Саша поглядел на часы — двадцать минут десятого. Скоро стемнеет, подумал он, надо же, попал… Он посмотрел по сторонам — с обеих сторон за сотней метров пересеченной местности (микроскопические холмики, редкие кусты и слишком высокая и сочная трава, заставляющая думать, что под ней болото) начинался жидкий лес — нездоровый, как потомство алкоголика. Вообще, растительность вокруг была странной — все чуть покрупнее мелких цветов и травы росло, казалось, с натугой, и хоть достигало нормальных размеров, как, например, цепь берез, с которой начинался лес, оставляло такое впечатление, будто выросло, испуганное чьими-то окриками, а не будь их, так и стлалось бы лишайником по земле. Неприятные места, тяжелые и безлюдные, словно подготовленные к сносу. Недаром из трех встреченных сегодня деревень только одна была более-менее правдоподобной — как раз последняя, Коньково, а остальные заброшены, и только в нескольких домиках кто-то доживал свой век; покинутые избы напоминали экспозицию этнографического музея, а не жилища.

Назад Дальше