Гоголевский тон очень часто открыто прорывается у Первенцева:
"Впереди сотни гарцевал Николай Батышев, рядом с ним, перегнувшись, играя клинком, нагнетая руку для страшного удара, скакал Наливайко. Может, чуял Наливайко, что на этой земле сегодня последний раз прозвенят подковы его вороного коня..., но скакал опальный казак Наливайко, заморозив на красивом лице какую-то страдальческую и одновременно зловещую улыбку".
А вот концовка рассказа о конфликте комбрига Кочубея со штабом, когда довелось его казакам вытаскивать батька через окно штабного вагона:
"- Да не пошкарябали мы тебя, як тащили с первого классу? Кажись, стекло хрустнуло.
- Нет, хлопцы, не пошкарябали, только тащили вы меня за плечи, а те за ноги, и хрустнула у меня нога, а не стекло. Надо испытать, - может, ошибся я с перепугу. Давай гопака...
Плясал Кочубей, приговаривая:
- Не, ничего. Мабудь, стекло хрустнуло. Не, ничего".
Или еще:
"А тут, полюбуйтесь! Даже сам Пелипенко, считай уже почти полковник, выволок седло из клуни, кинул на Апостола, и черт его знает, когда он успел подтянуть подпруги. Может, на скаку? Так бывает, но только при очень уж большой спешке, как, к примеру, под Воровсколесской, против Покровского, когда сам командующий 9-й колонной носился по боевому полю в одних исподних штанах и ночной рубашке".
В самом подборе имен, в отдельных сюжетных ходах Первенцев помнит о Гоголе. Необходимо признать, что очень часто читатель чувствует недостаток стилистической техники, часто звуково движение фразы слишком царапает слух и нарушает впечатление величавой эпической торжественности. Бывает и так, что, запутавшись в синтаксической прелести рассказа, автор теряет точность мысли, и читатель в некотором недоумении принужден даже возвратиться назад и перечитать прочитанное.
Но этот, надеемся, временный у автора недостаток искупается большим запасом действительного знания боевой жизни, умелой подачей самых разнообразных подробностей: читатель видит не только масы бойцов, но и пейзаж, и оружие, и тачанки, и всякие бытовые аксессуары, множество вещей, которые, однако, и остаются только вещами, не снижая и не закрывая настоящую большую сущность событий. В описании этих вещей автор очень экономичен и умеет расположить их просто и убедительно:
"У треногих пулеметов острели башлыки. Пелипенко увидел, как от пулеметов отлетали черные гильзы, моментально заметаемые снегом".
"Кочубей последним оставлял штаб - горницу куркульского дома. По пути приказал Левшакову захватить попавшуюся ему на глаза большую сковороду. На ней застыл белый жир и кусочки недоеданной колбасы. Адьютант пучком соломы смахнул жир, оглядевшись, сорвал с печки пеструю занавеску и завернул в нее сковороду...
- Все одно же бросите сковородку, - сетовала хозяйка.
- Вернем, ей-бо, вернем, - уверял Левшаков. - Ожидай днями обратно. Какая же у меня будет кухня без сковородки!"
Но за сеткой вещей и подробностей все время в романе видишь массы людей. Между другими, не заслоняя их, высится монументальная фигура самого Кочубея.
Этот "простой кубанский казак поразил его буйным размахом неукротимого атамана вольницы, безыскуственностью поступков, каким-то неугасимым огнем его беспокойной и целомудренной души, верующей в великое дело вождя партии - Ленина".
В Кочубее есть нечто не только от Тараса Бульбы, есть кое-что и от Чапаева, но в то же время он по-своему колоритен и по-новому убедителен. То обстоятельство, что в Кочубее много партизанского, что он не разбирается во многих деталях политики и даже военного дела, что ему трудно читать обычную военную карту, - все это не снижает его облик. Главное в Кочубее - эта искренняя сила души, поднявшейся против отвратительного старого мира. Таковы и все его казаки, и в особенности его ближайшие помощники: Батышев, Михайлов, Левшаков, Наливайко. В романе они мало отличаются друг от друга, но это не вызывает у читателя ощущение однообразности. Это потому, что то общее, что дается в романе, что присуще им всем, - оно неотрывно прекрасно.
За исключением немногих мест, роман написан хорошим языком, но в своей конструкции несет большое количество неувязок и неудобных мест. Последнее, вероятно, проистекает из неопытности автора.
Попадаются довольно часто грубые конструктивные ошибки. Живому бойцу Айса уделено всего несколько строчек, но его похороны описываются на нескольких страницах, и это сделано, вероятно, только потому, что автор не мог победить искушения описать сложный ритуал черкесского отпевания. Освобождение взятых в плен разведчиков Пелипенко и Володи происходит с совершенно излишним эффектом неожиданности. Увлекшись здесь чисто фабульным достижением, автор не соразмерил величину этой неожиданности с величиной убедительности. Этот эпизод так и остается не разьясненным, автор так и не показал читателю, почему это вдруг сам Кочубей с целой сотней оказался чуть не в центре неприятельского расположения. И в других местах можно заметить наклонность автора к некотому гиперболизму, несколько сходному с гиперболой Гоголя, но, к сожалению, не обладающему столь же гипнотизирующей силой. Читатель верит что Старцев, полевой комиссар, мог пронести на плечах раненого товарища пятнадцать верст по пустыне, но никогда не поверит, что тот же Старцев нарочно возвращается, чтобы взять на плечи и перенести в Астрахань труп умершего.
В романе много уделено внимания попытке освобождения из тюрьмы матери Балаханова, но сама попытка почти не изображена. такое неумелое распределенине действия в романе встречается довольно часто. Вдруг откуда-то вынурнул Щербина, лицо во всех отношениях третьестепенное, но ему начинает уделять автор целые страницы и даже сообщает, что лошадь его называется Кукла. Подробно изображается, как Щербина удирает от разгневанных казаков, приговоривших его к смерти за измену:
"Поверху двигались всадники. Щербина ясно видел их четкие силуэты.
Кукла раздула ноздри, приготовясь заржать. Он схватил ее морду обеими руками, целовал:
- Кукла, Куклочка, молчи, молчи, Кукла.
Тамапнцы исчезли. По сухой темноватой балке продирался Щербина, ведя в поводу качающуюся, обессиленную лошадь".
Прочитав этот абзац, читатель обязательно предположит, что Щербина, с таким трудом спасшийся от казаков, еще не вышел из действия, что он автору еще нужен и нужны его переживания. В противном случае зачем же было так подробно его изображать.
Оказывается, нет. Буквально в следующей же строчке автор просто говорит: скоро Щербина был опознан и зарублен, как предатель, бойцами XI армии.
Все эти недостатки очень легко исправить, и это обязательно нужно сделать в отдельном издании книги. Тем более нужно сделать, что Первенцев написал очень волнующую и нужную книгу. Она в особенности хороша для юношества. Люди здесь показаны во весь рост, показана и идея, вдохновляющая этих людей. Недаром Первенцев заканчивает роман волнующим образом Володьки-знаменосца:
"Плывут знамена в горячем степном воздухе, колышутся. Вот подул от Каспия ветер, слышится команда товарища Хмеликова: "Рысью!" Разматывает Володька штандарт во всю ширину алых полотнищ, разметанная полощется грива, и кажется - ныряет в увалах и лощинах порывистая лодка под бархатным парусом.
Мальчишка же Володька, и все детское ему свойственно. А потому, оглянувшись, точно думая, что и это стыдно перед усатым товарищем, украдкой целует краешек дорогого полотнища партизанский сын, мчится вперед, смеется, и солнце играет золотыми махрами".
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА О ВОСПИТАНИИ ДЕТЕЙ
Товарищи, я вас должен предупредить, что в сегодняшнем моем сообщении не могу быть совершенно беспристрастным. Видите ли, тема нашей беседы "Художественная литература о воспитании беспризорных и безнадзорных" для меня очень близка, так как в разработке этой темы я сам учавствовал не только литературно, но и педагогически, будучи рядовым работником жизненного фронта. В связи с этой работой у меня сложились определенные взгляды, если хотите, определенные доктрины по вопросу, как должно быть организовано коммунистическое воспитание.
В решение этой задачи комплекс моих мнений, опыта, педагогических убежедний сложился так крепко, что из-за какой бы то ни было деликатности или даже товарищеской уступчивости я не могу поступиться ни одной буквой. Поэтому я в таком для меня близком вопросе, в вопросе моей жизни, могу быть только сугубо пристрастным. За это я заранее прошу у вас прощения.
Литература о воспитании у нас в Союзе не так еще велика, художественная литература в особенности, и, прежде всего, мы должны отметить в ней одно удивительное явление.
У нас написано несколько книг о воспитании трудных детей, о воспитании правонарушителей. Вы знаете хорошо нашу литературу; вспомните более или менее замечательные явления в литературе о детях - это почти исключительно книги о работе с правонарушителями. Художественных книг вообще о воспитании, даже о воспитании тех же беспризорных, но не правонарушителей, а так называемых нормальных детей, вы, пожалуй, вспомните очень мало.
Почему у нас такое исключительное внимание к так называемым правонарушителям? Можно было бы подумать, что общество и писатели особенно заинтересовались именно воспитанием правонарушителей. Однако этого на самом деле нет. Мы одинаково интересуемся и воспитанием правонарушителей, и воспитанием нормального детства. Все эти вопросы для нас чрезвычайно важны, сложны и даже дороги.
Почему же художественная литература особенно сконцентрирована только на теме о правонарушителях? Это произошло по причинам не педагогическим, не связанным с педагогической методикой. Это произошло потому, что как раз в этом пункте наиболее ярко сказалось основное отличие нашего общества от общества буржуазного, дореволюционного. Именно в отношении к несовершеннолетнему человеку, который может считаться врагом общества, в отношении к ребенку, который может стать бандитом, который нарушает право, совершает преступления, ворует, даже убивает, - в отношении к такому ребенку наше общество стоит на диаметрально противоположной позиции, чем общество буржуазное или наше дореволюционное. Здесь сказывается наша основная позиция по отношению вообще к человеку.
Мы знаем, какие основания имеются для преступности в буржуазном мире. таких оснований у нас в Советском Союзе нет. Поэтому если человек совершает преступление, то для нас совершенно ясно, что это зло можно вырвать, победить, ибо этого зла в самом обществе не может быть. Отсюда и проистекает совершенно исключительное ярко выраженное наше отношение к правонарушителю только как к обьекту воспитания, как к человеку, который должен быть переделан, а не как к преступнику, требующему изоляции. Вот поэтому-то у нас и наблюдается в жизни очень много различных методов воспитания. Одним из таких методов была литература, посвященная правонарушителям.
Но были попытки и не столь положительные. Человеческое отношение к преступнику, уважение личности человека даже в преступнике, уверенность, что из каждого человека можно выработать члена общества, иногда у некоторых людей приобретает характер любования преступником. Это в особенности заметно в так называемой халтурной литературе, или халтурной кинематографии, или в театре, где иногда беспризорный или преступник перестает быть обьектом культуры, где автор, ищущий в нем те черты, которые можно назвать человеческими, перестает их искать, а преступник становится обьектом любопытства и некоторого любования. Почему? Потому что он ищет либо отражения в этом романтичности вкуса, либо сентиментальности, отражающей его вкус, чего как раз в фигуре правонарушителя или беспризорника нет. В некоторых наших книгах автор интересуется не серьезным вопросоим о характере человека, а только тем, насколько любопытна, насколько необычайна, остроумна эта маленькая фигура преступника.
Я посвятил работе с малолетними престпниками 17 лет и знаю, что это не только тяжелый труд, но и труд, который меньше всего может быть связан с удовлетворением каких-то моих вкусов к приключениям или к сентиментам или вкуса к романтизму. Но я, так же как и все другие работники в этой области, знаю, что ничего особенно эстетического, на чем можно было бы остановиться, у беспризорных и у преступников нет.
Каждый правонарушитель представляет собой явление отрицательное, со всеми деталями, присущими отдельному явлению. И наблюдать беспризорного настоящему, живому человеку, культурному человеку никакого удовольствия доставить не может. Следовательно, с точки зрения эстетики, фигура беспризорника должна быть решительно отброшена. Она может представлять интерес только с точки зрения педагогической: как из беспризорного, из нарушителя воспитать настоящего нового человека.
Прежде всего посмотрим, как этот вопрос разрешается в педагогике, иначе мы не сможем проверить нашу художественную литературу; не будем здесь вдаваться в особенно большие глубины педагогики, скажем только несколько слов.
Волей нашей партии уничтожена педология#1. Педология представляла особое направление, так называемое теоретическое, и педологическая мысль являлась враждебным направлением по отношению не только к нашим нуждам, но и к нашей чести, и к нашей преданной работе.
Что утверждала педология, и не только педология, а вообще педологическое направление? Педологическое направление было не только в самой педологии, оно затягивало очень много умов, которые воображали, что никакого отношения к педологии не имели. Педология затягивает даже сейчас много умов, когда формально педология не существует.
Основное, что характеризует педологию, - это определенная система логики. Системап такая: надо изучать ребенка. Изучая его, мы что-то найдем, а из того, что мы найдем, сделаем выводы. Какие выводы? Выводы о том, что с этим ребенком нужно делать.
Вот основная логика педологического направления.
Здесь метод работы с ребенком, метод воспитания должен быть выведен из изучения ребенка, при этом не всего детства в целом, а всего детства в целом и каждого одельного типа ребенка. Таким образом, сделан был вывод, что поскольку это изучение должно привести нас к разным картинам личности, то и метод воспитания должен быть разный. Один ребенок оказался одним, его нужно так воспитывать, изучили другого - он оказался другим, его нужно воспитывать иначе, третьего - тоже иначе, и так, сколько детей - столько методов.
Педологи нашли очень много групп детей и умственно отсталых, и социально запущенных, и трудных детей, и правонарушителей и т. д.
Отсюда очень недалеко до чисто фашистской теории, утверждающей, что между расами сущестсуют умственные различия, что отдельным расам предопределены и отдельные судьбы. Естественно, что раз отдельные исторические судьбы, то и метод воспитания у немцев должен быть один, у славян - другой, у негров - третий.
Эта теория близка к теории Ломброзо#2, который утверждал, что люди рождаются с преступными наклонностями. Педология в конце концов только и могла прийти к такому заключению, что в самой человеческой натуре, в самом ребенке, в биологичемской картине его личности и характера заключаются такие различия, такие особенности, которые должны привести и к особым, отдельным методам для его воспитания.
Повторяю, педологическая логика затягивает не только тех людей, которые себя формально называли педологами, но и очень много людей, считающих совершенно честно, что они не педологи. Вывести педагогический метод из рефлексологии, из психологии, из экспериментальной психологии, вывести данный метод из обстоятельств данной личности - это и есть педологическое направление.
Необходима другая логика, которая метод педагогики выводит из наших целей.
Мы знаем, каким должен быть наш гражданин, мы должны прекрасно знать, что такое новый человек, какими чертами этот человек должен отличаться, какой у него должен быть характер, система убеждений, образование, работоспособность, мы должны знать все, чем должен отличаться, гордтиься новый, наш, социалистический, коммунистический человек.
Раз мы это знаем, раз мы честные педагоги, мы должны стремиться всех людей, всех детей воспитывать в набиольшом приближении к этому нашему коммунистическому идеалу. Вот откуда должна исходить наша практическая педагогика. Она должна исходить из наших политических нужд и при этом диалектически критически. Она должна исходить из нужд не только настоящего, а из нужд нашего социалистического строительства, из нужд коммунистического общества.
Предположим, раньше говорили, что нужно воспитывать гармоническую личность#3. Это тоже была какая-то цель, но цель вне времени и пространства, цель вообще идеального человека, а мы должны воспитывать гражданина Советского Союза. В нашу великую эпоху мы должны воспитывать наиболее полноценного гражданина, достойного этой эпохи.
Вот из этой нашей священнейшей цели, наиболее простой и практической цели, мы должны выводить метод воспитания. А знание психологии, знание детской души, знание каждого отдельного человека только поможет нам приложить наш метод наиболее удобно в одном случае, несколько отлично - в другом.
Кто из вас читал "Педагогическую поэму", тот знает, что в 3-й части изображен мой последний бой с представителями педологической теории#4. Я в книге тогда не называл их педологами, но речь идет как раз о педологах. Они мне говорили в этом последнем сражении:
"Товарищ Макаренко хочет педагогический процесс простроить на идее долга. Правда, он прибавляет слово "пролетарский", но это не может, товарищи, скрыть от нас истиную сущность идеи. Мы советуем товарищу Макаренко внимательно проследить исторический генезис идеи долга. Это идея буржуазных отношений, идея сугубо меркантильного порядка. Советская педагогика стремится воспитать в личности свободное проявление творческих сил и наклонностей, инициативу, но ни в коем случае не буржуазную категорию долга".