Алекс Тарн Гиршуни (записки из-под блогов)
Arkady569Тип записи: частная
Я и сам не знаю… Нет, не так. Не стоит начинать с вранья. Конечно, я знаю, почему затеял писать этот блог. Мне больше некому рассказать свою историю, вот вам и объяснение. Меня не станут слушать даже в полиции, да я и не собираюсь идти в полицию, вот еще… Да если бы и собрался, мне бы не поверили — что в полиции, что в любом другом месте. Для правды или, как выражаются в блогах, для реала, моя история выглядит слишком нереальной. В то же время для выдумки она чересчур скучна: если уж выдумывать, то непременно какого-нибудь человека-паука или женщину-кошку, или обезьянообразного жука с женской головой и кошачьим хвостом, или, на худой конец, еврея-католика. Комбинаций не так уж много, но главное, что они по-прежнему интересуют публику.
А у меня — ни то ни се. Но рассказать надо, потому что жжет. Или сверлит. Нерассказанный рассказ всегда сверлит: вслушайтесь в само звучание этого слова — «рас-с-с-с-каз-з-з-з-з» — ну точь-в-точь разогнавшееся сверло. Говорят, в древности люди выкапывали ямку, доверяли ей свою историю, а затем быстро заваливали землей и уходили — без оглядки, чтобы ненароком не запомнить место. Впрочем, и из земли рассказ ухитрялся высверлиться, прорасти тростником, пусть и не мыслящим, но зато говорящим.
Этот блог — моя ямка. Я еще не решил, следует ли сделать ее подзамочной, то есть сугубо частной или, наоборот, доступной для всех. Вообще-то разница невелика. Нынешний тростник растет из всякой ямки и отличается редкой болтливостью. Но отчего бы не поддаться иллюзии? Иллюзия — наш дьявол, и мы дружно продаем этому дьяволу собственные души, а то и дарим ни за грош.
Я помню его еще со школы — не дьявола, а Гиршуни. Помню сначала смутно, едва различимым в серой мышиной — еще и по цвету формы — массе суетливых учеников… и если уж речь зашла о форме, то как забыть отвратительные темные катышки, в которые скатывалось на локтях и обшлагах ее плохое сукно… или не сукно — что это был за материал?.. шерсть?.. или все-таки сукно?.. — сукин материал, сука-матерь, сучьи дети.
Мамины дети мы были дома, где обитала мама и прочие роскоши детства, а в школе мы были сучьи, волчьи, по цвету гадкой формы, по цвету жизни, в которую нас выкинули непонятно зачем и неизвестно почему, но уж точно — не спросив нас самих. Поглощенные необходимостью переварить эту неприятную перемену, как-то приспособиться к новым обстоятельствам, мы не обращали достаточного внимания на других товарищей по несчастью, и оттого казались друг другу одинаковыми, как пластиковые пупсы: серые пиджачки, стриженые затылки, короткие челки над сумасшедшими от растерянности глазами.
Первые осознанные различия касались размеров. Два-три мальчика выглядели переростками, а потому выделялись мною из общей толпы, ибо представляли повышенную угрозу в броуновском движении коридора. Один из них носил фамилию Грецкий и прямо вытекающую из нее кличку «Орех». Уже тогда, в младших классах, он выглядел спокойнее и увереннее других — просто потому, что остальным приходилось много хуже, чем ему самому.
Особенная подлость жизни заключается в относительности ее оценок: если тебе паршиво, достаточно сделать так, чтобы окружающим стало еще паршивее, и тогда твое «плохо» сразу превращается в «хорошо». Так что у Грецкого Ореха всегда находились основания быть довольным. Конечно, можно было, отбежав предварительно на безопасное расстояние, обозвать его «жирягой» или «мясокомбинатом», но даже эта небольшая радость всегда омрачалась предчувствием неминуемой расплаты. Злопамятный, как слон, Орех тщательно следил за тем, чтобы объем окружающего «плохо» не опускался ниже определенного минимума.
Но речь тут все-таки не об Орехе, а об этом типе по фамилии Гиршуни. Аркадий Гиршуни. Мой тезка, между прочим — я ведь тоже Аркадий… но не может же одно это служить объяснением нашей таинственной неразрываемой связи? Мало ли в мире Аркадиев? Много, очень много. Впервые я по-настоящему осознал это, когда столкнулся с необходимостью выбрать имя или, как здесь говорят, ник для этого блога. Простое Arkady оказалось занято, и программа насмешливо предложила мне присоединить к моему первоначальному выбору комбинацию цифр. Именно комбинацию, потому что занятыми оказались и Arkady1, и Arkady2, и Arkady3, и так далее, вплоть до Arkady9, на котором мое терпение иссякло, и я наугад скакнул заведомо далеко: Arkady569. Почему именно 569? Ну, во-первых, оно оказалось свободным. А во-вторых, черт его знает… разве мы сами выбираем свои имена?
Я начал свой рассказ с младших классов школы только для того, чтобы продемонстрировать давность нашего с ним знакомства. Аркашка Гиршуни… само звучание его фамилии представляло вызов для русского уха. Даже школьные училки, проводя перекличку, непременно запинались об это нелогичное «гирш» и только с третьей попытки, к вящему удовольствию затаившего дыхание класса, выдавали что-либо вроде «гришуни», а то и вовсе «грешули». Будь Аркаша другим, не занимай он столь безнадежно низкое место в жестокой школьной иерархии, его непременно прозвали бы «Грешный», или «Грешник», или как-нибудь еще в том же духе. Но он был совсем уж ничтожным, последним из последних, Аркашка-букашка, Аркашка-какашка, а понятие греха все же подразумевает некоторую значительность, даже авторитетность, так что вроде бы напрашивающаяся кличка не подходила тут никоим образом.
Крошечный, как мышонок, он и вел себя соответственно: сжимался в комочек, забивался в щели, прятался по углам, подальше от покрытого скользким линолеумом школьного коридора, где покатывало гогочущим Орехом дикое, безжалостное бытие — раздавит и не заметит. Его и не замечали — просто не было причины. Учился Гиршуни, насколько я помню, тоже как-то нечувствительно: достаточно хорошо, чтобы не возникало учительских подозрений в отсутствии старания, и достаточно плохо, чтобы не возбуждать ничьей зависти. Честно говоря, я почти не помню его присутствия в школе — а ведь мы просидели за одной партой целое десятилетие!
Например, если вы спросите, в каком классе Гиршуни надел очки, то я не смогу припомнить. На моей памяти у него всегда было ужасное зрение. Думаю, что он так и пришел в школу, а может быть, прямо так и родился в своих стеклах, толщина которых заранее делала невозможной попытку разглядеть гиршунины глаза — даже если он по недоразумению поднимал к вам свое вечно опущенное книзу, спрятанное лицо. И если уж мы заговорили о родах, то у меня нет никакого сомнения в том, что он наверняка вполне осознанно не закричал, когда ему перерезали пуповину и шлепнули по красной младенческой попке… ну разве что пискнул тихонько, по-мышиному, или еще тише, чтобы, Боже упаси, не привлечь к себе излишнего внимания.
Почему так, кто-нибудь может мне ответить? Почему? За что? Перед кем провинилось это нелепое существо, чем заслужило эти постоянные, как осенний дождь, страдания? И не кажется ли вам, что его судьба, в сущности, ничем не отличается от…
Ах, нет, нет, это меня куда-то не туда повело, извините великодушно. Тем более что подобные вопросы я начал задавать только сейчас, по прошествии стольких лет, только сейчас, вот ведь какая незадача, а тогда, в классе, и позднее, в институте, они мне и в голову не приходили. Кстати, институт я упоминаю здесь потому, что Гиршуни поступил туда же, куда и мы с Грецким, причем на ту же специальность, о чем мы, конечно же, узнали только на первой лекции, во время переклички, когда он, сверкнув очками, пискнул свое мышиное «я…» откуда-то сбоку и сзади, но, понятное дело, не совсем сбоку и не совсем сзади, потому что быть совсем сбоку или совсем сзади означало бы выделиться хоть в чем-то, хоть в этом, хоть в такой малости.
Помню обращенный ко мне недоуменный и раздосадованный взгляд Грецкого: «Как? И это чучело здесь?» В ответ я пожал плечами. Вообще-то этого следовало ожидать: на нашу, считавшуюся тогда перспективной, специальность евреев брали в тот год только туда, что, собственно, и послужило главной причиной как моего, так и Грецко-Ореховского решения. Впрочем, Орех-то, скорее всего, просто перестраховался. Он тогда усиленно занимался классической борьбой, входил в какие-то юниорские сборные и оттого был желанной добычей для любой приемной комиссии. Тяжеловесы всегда были дефицитом во всех видах спорта, так что Орех, видимо, мог бы проскочить даже в Университет.
Мог бы, да не захотел. Его громогласно провозглашаемой целью была не денежная специальность, не тонкий ученый интерес и даже не наслаждение сладкой, круто замешенной на пьянках, блуде и адреналине студенческой жизнью, а выгодная женитьба. Как говорят американские баскетбольные коучи, попав в финал, доверься тем игрокам, которые привели тебя туда. Грецкого с раннего детства приводили в финал его замечательные физические данные, и он совершенно справедливо не видел никакой причины полагаться на что-либо другое и в будущем. После института наши пути разошлись. Я устроился на работу все по тому же принципу «где берут», а Орех покатился дальше, к одному ему ведомым заповедным местам, где произрастали выгодные невесты, внучки маршалов, дочери академиков, лакомые плоды чресл и членов Центрального Комитета.
Контора, куда я пришел, помещалась в здании цвета застарелой грязи, с монументальной проходной, отгораживавшей внутренний бардак от внешнего. После беседы с утомленным начальником меня провели в полутемную унылую комнату и указали на стол. Я сел, оглянулся и оторопел. Гиршуни сидел тут же, невдалеке, близко к углу, но и не совсем в нем.
«Так, — подумал я. — Допустим, первый случай — не в счет, второй — совпадение… что же тогда третий? Тенденция?»
Будто отвечая на этот вопрос, Гиршуни смущенно кивнул мне своими очками и еще ниже склонился над схемой… или над чем-то там еще, не знаю: за восемь лет работы я так и не сподобился уяснить, чем мы, собственно, занимались.
Совместная служба в одном учреждении подразумевает определенную степень близости, особенно если это учреждение советское и сотрудники заняты, преимущественно общением между собой — например, сплетнями, пьянкой, дежурством в очереди за импортной мебелью, игрой в шахматы или обсуждением модной новинки в области кулинарии, кино, литературы, нижнего белья, способов деторождения… добавьте что вздумается — не ошибетесь. Эта ситуация вынуждала Гиршуни время от времени выползать наружу, так что я получил возможность хорошенько рассмотреть его — впервые за пятнадцать лет знакомства.
Как я уже говорил, размерами Гиршуни не вышел. Сам по себе этот факт мало что значит — я знавал людей, которые с высоты в метр сорок поглядывали сверху вниз на гигантов баскетбольного роста. Это, в общем, не так трудно: достаточно расправить плечи, выставить вперед живот и повыше вздернуть подбородок. Но Гиршуни словно специально делал все ровно наоборот: ходил ссутулясь, выставлял зад вместо живота, а плечи сворачивал внутрь наподобие краев высохшего ломтика сыра. Он был моим ровесником, но выглядел по меньшей мере вдвое старше — в своем стремлении не выделяться Гиршуни будто бы сразу прыгнул в средний возраст, минуя чреватую опасностями молодость. Кто станет задираться к пожилому человеку?
«Не троньте меня! — кричал весь его облик. — Посмотрите: я слаб, некрасив, ничтожен. Я не представляю угрозы даже для комара.»
Не знаю, как ему удалось столь рано облысеть, причем таким изощренно неприятным образом: длинные залысины со лба и круглая, большая, безобразно прикрытая редкими волосами плешь на затылке. Я не большой знаток обезьян, но, по-моему, сзади гиршунина голова более всего напоминала колено старого больного орангутанга. Вид спереди тоже удручал: крупный угреватый нос, тонкие, бесцветные, вечно поджатые губы и совершенно идиотские карикатурные густые бакенбарды, вызывавшие в памяти скорее Шейлока, чем Пушкина, и служившие той непременной мастерской деталью, которая именно своей полнейшей неуместностью подчеркивает общее стилевое единство всего облика.
Передвигался Гиршуни обязательно вдоль стеночки, причем неравномерно, перебежками, будто рота под обстрелом. При этом он невероятным образом ухитрялся оставаться незаметным — понятия не имею как… возможно, менял окраску и сливался с фоном стены, как хамелеон? Интересно было бы понаблюдать его где-нибудь посреди поля или в центре большой городской площади, где нет стен. Впрочем, такой возможности мне не представилось, и теперь уже навряд ли представится, учитывая… да…
Голос у Гиршуни был тихий, мягкий, маскирующийся под окружающие звуки. Перед тем как начать говорить, он издавал непродолжительный предупреждающий скрип, какой издает стартующая патефонная пластинка, а начав, часто обрывал фразы на полуслове и принимался качать головой с выражением «сами понимаете», словно приглашая собеседника продолжить за него, разделить с ним и вообще войти в положение. Не могу сказать, что он не возражал вовсе — случалось и такое — но всегда делал это в предельно аккуратной, вопросительной форме: «А не кажется ли вам…?» — или: «Возможно, стоило бы проверить еще раз…?» — и так далее в том же духе.
Я уже упоминал огромные очки с толстенными стеклами в роговой оправе, почти полностью закрывавшие его тонкогубое лицо. Не могу отделаться от мысли, что плохое зрение представляло для Гиршуни всего лишь дополнительный вид убежища: так страус полагает, что если не видит он, то не увидят и его. А может быть, наоборот: если смотреть на жизнь сквозь такое мощное увеличительное стекло, то мир парадоксальным образом кажется меньше — за счет того, что фокусируешься на деталях, отвлекаясь от целого… Не знаю. Так или иначе, но угадать выражение гиршуниных глаз за мутной стеклянной стеной было практически невозможно. Он мог быть спокоен в своей крепости, полностью недосягаемый для бесцеремонного чужака. Вернее, мог бы, когда бы не уши.
Уши выдавали беднягу с головой… и с телом, и с душой, и со всей его осторожной, предусмотрительной, мимикрирующей повадкой. Огромные, оттопыренные, розовые, необычайно подвижные и чувствительные, они, казалось, жили своей собственной, отдельной от остального Гиршуни жизнью. Они настораживались, вкрадчиво шевелились, гордо вставали торчком, краснели от гнева или смущения, трепетали от страха, вяли от скуки, сворачивались от неприязни. Глядя на уши, любой, даже самый тупой наблюдатель, мог с высокой степенью точности определить, что творится сейчас в наглухо запечатанной, упрятанной глубоко внутрь, замаскированной под дохлую мышь гиршуниной душе. Думаю, сам Гиршуни не вполне осознавал предательскую роль собственных ушей — а иначе он отрезал бы их, не задумываясь.
На десятилетие школьного выпуска мы собрались у нашей классной старосты; к моему удивлению, Гиршуни тоже пришел. Видимо, активные девчонки, организовавшие встречу, притащили его силком — для полноты комплекта. Действительно, на вечере были все, без исключения, даже Грецкий забежал на часок-другой. На его мощной руке, сверкая шаловливыми глазками и бриллиантами, висело невинное существо лет семнадцати, похожее на оживший манекен из витрины роскошного миланского бутика.
— Мы ненадолго, — сказал Орех и тщательно растянул губы в стоматологически безупречной улыбке. — Прием в консульстве у лягушатников. Вовремя туда никто не приходит, но и слишком опаздывать нехорошо — не поймут-с…
Он явно находился если не у финишной черты, то уж во всяком случае — почти рядом, на последнем вираже победного забега. Но «почти», как известно, не в счет; наверно, именно поэтому Орех приволок на встречу свою малолетку — в качестве вещественного доказательства грядущего успеха. Вещи на ней и впрямь были умопомрачительные. Когда, слегка подвыпив, мы приступили к непременному этапу такого рода встреч — поименному рапорту о достигнутом, Орех не стал детализировать. Он просто значительно помолчал, ухмыльнулся и произнес, пришлепнув подругу по гладкому кожаному заду:
— У нас все о'кей. Правда, бэби?
Лайка на бэбиных штанах была супер-труппер; возможно, из-за этого звук получился чересчур смачным. Бэби слегка смутилась, но не обиделась.
Гиршуни, как всегда, прятался где-то в районе дальнего угла, но это не помогло: все те же настырные организаторши неумолимо вытащили его на солнышко за красное от смущения ушко. Немного поскрипев, Гиршуни еле слышно сообщил, что женился и совсем недавно родил дочку. Его обычная неуверенная интонация придавала известию странный вопросительный оттенок, как будто сам Гиршуни удивлялся тому факту, что может иметь жену и даже произвести на свет ребенка:
— Я женат?.. У меня родилась дочь?..
Все принялись снисходительно аплодировать, а Орех наклонился к бэбиной бриллиантовой серьге и сказал, понизив голос, но и не особенно утруждая себя шепотом:
— Посмотри на это убогое лысое недоразумение. Прямо слизь какая-то человеческая. Я бы принял закон, запрещающий таким сусликам размножаться.
Малолетка хихикнула. Гиршуни как раз садился на стул, и я отчетливо увидел, как он вздрогнул, услышав сказанное. Было невозможно разглядеть его лицо, но этого и не требовалось: огромные уши, еще секунду назад пылавшие маковым цветом, мгновенно побелели. В какой-то момент мне показалось, что он хочет обернуться и посмотреть на Грецкого… хотя бы посмотреть… но нет, этот маленький человечек оказался не способен даже на такой, минимальный акт протеста. «Действительно, слизь… — помнится, подумал я. — Грецкий, конечно, свинья, но по сути он прав. Черт знает что.»
В хранилище памяти служит скупой кладовщик: он безжалостно выбрасывает в небытие предметы, лица и события, которые кажутся ему не заслуживающими внимания, хотя они-то, в основном, и составляют нашу жизнь. Возможно, так и надо… жаль только, что со временем старый служака впадает в полный маразм и принимается браковать все подряд. Я плохо помню последующие годы, а уж столь незначительную деталь окружения, как Аркадий Гиршуни — тем более. В какой-то момент он куда-то исчез из общей полутемной комнаты нашего учреждения — беззвучно и незаметно, характерно для него. То ли уволился сам, то ли попал под сокращение — Бог весть. Факт, что никто об этом не жалел.