В хранилище памяти служит скупой кладовщик: он безжалостно выбрасывает в небытие предметы, лица и события, которые кажутся ему не заслуживающими внимания, хотя они-то, в основном, и составляют нашу жизнь. Возможно, так и надо… жаль только, что со временем старый служака впадает в полный маразм и принимается браковать все подряд. Я плохо помню последующие годы, а уж столь незначительную деталь окружения, как Аркадий Гиршуни — тем более. В какой-то момент он куда-то исчез из общей полутемной комнаты нашего учреждения — беззвучно и незаметно, характерно для него. То ли уволился сам, то ли попал под сокращение — Бог весть. Факт, что никто об этом не жалел.
А потом моя жизнь вдруг проснулась, распрямилась, кряхтя и жалуясь на поясницу, сделала несколько пробных приседаний и вдруг разом завертелась, закрутилась, пошла кувырком, удивляя саму себя неожиданной ловкостью залихватских своих кульбитов. Я оставил город, в котором родился, страну, в которой жил, расчерченную дорожками ежедневных привычек карту, по которой ходил, думал, говорил, дышал. Впереди было все другое, новое, странное, не такое: краски, запахи, встречи. Кстати, о встречах: сказать вам, кто был едва ли не первым старым знакомым, встреченным мною на улице?
Да-да, Гиршуни — вы не ошиблись. Как и прежде, он передвигался вдоль стенки, только вот мимикрия его отказывалась работать здесь, в слепящей яркости тель-авивского утра. Еще бы! Таких красок в унылой палитре петербургского хамелеона попросту не водилось. Наверное, поэтому я сразу заметил его и окликнул, обрадовавшись. В тогдашнем своем состоянии я готов был обрадоваться даже Аркадию Гиршуни. Он подошел без особой охоты, мы разговорились.
— Знаешь, — вяло произнес он после обмена приветствиями. — Я только тут узнал, что означает моя фамилия на иврите. «Гиршуни» буквально переводится как «меня изгнали».
— Глупости, — ответил я. — Никто тебя не изгонял. Сам уехал.
Он пожал плечами:
— Да я не об этом…
А о чем? Честно говоря, я не стал особо вникать, пораженный отсутствием всегдашней вопросительной интонации в речи моего собеседника. Считая предшествующие «здравствуй…» и «ах, и ты тут…», он произнес целых пять утвердительных фраз подряд, что раньше представлялось абсолютно невероятным. Я уже открыл было рот, чтобы поинтересоваться, не стряслось ли с ним чего, но тут Гиршуни, словно опомнившись, опустил голову и заговорил по-прежнему. Мне сразу поскучнело, и я стал прощаться. Мы уже почти разошлись, когда он вдруг спросил, не ищу ли я работу.
— Какая работа? — фыркнул я. — Язык бы немножко подучить.
Гиршуни нерешительно поскрипел.
— А не кажется ли тебе… — начал он свой очередной вопрос, но я перебил.
— Давай ближе к делу, Аркадий. У тебя есть что-то конкретное?
Он кивнул и начал рассказывать. «А что, — думал я, слушая его. — Это было бы самым логичным. От судьбы не уйдешь. Как начинал с Гиршуни, так и продолжаешь. Школа, институт, работа… Если так и дальше пойдет, то и на кладбище рядом ляжем. Прямо злой рок какой-то. А впрочем, почему злой? Ты от него когда-нибудь что-нибудь плохое видел? И все же… все же… есть в этом что-то неприятное, что-то такое-эдакое…»
— Ну как? — спросил Гиршуни. — Придешь?
«А что, если сейчас ответить „нет“? — подумал я. — Просто ответить „нет“ и уйти. Уехать куда-нибудь на север, в Хайфу, а то и на юг, в Эйлат, подальше от этого суслика ушастого. Ты ж сюда за новой жизнью приехал, помнишь?»
Гиршуни терпеливо ждал.
— Конечно, приду, — сказал я, ощущая себя деревенской девкой, которую не звали на сеновал так долго, что теперь приходится лезть туда по первому приглашению последнего замухрышки. — Давай адрес.
Государственная контора, в которой нам с Гиршуни суждено было служить бок о бок, представляла собой воплощенное торжество идей профсоюзного социализма. Она не производила ничего, за исключением подписей на дюжине-другой формальных бланков. Бланки содержали торжественное разрешение работать и выдавались частным бизнесам и предприятиям, владельцы которых по чистому недоразумению обуревались безумным желанием производить что-либо практически полезное. Желание это извинялось лишь тем, что упомянутые неразумные бизнесмены пока еще не выбрались из диких капиталистических джунглей на светлую полянку социалистического будущего.
В конторе служили около тысячи человек, подписи же требовались далеко не от каждого, а только от нескольких десятков руководителей разной степени крупности. Таким образом получалось, что бедные начальники вынуждены были отдуваться за всех. Этот факт находил свое выражение в зарплате, приводя к прискорбному, с социалистической точки зрения, неравенству. Но с другой стороны, остальным работникам не приходилось делать вообще ничего, то есть — вообще, даже подписывать, а потому зарплатное неравенство признавалось всеми вполне логичным и даже заслуженным. В итоге иерархия жалованья в точности соответствовала трудовому вкладу, а значит, была по-настоящему обоснованной, естественной и справедливой — в отличие от мерзкой капиталистической действительности, где каждый твердо уверен в том, что работает тяжелее и эффективнее прочих, а получает при этом существенно меньше, чем бесполезные начальствующие паразиты.
Характерная для победившего гуманистического учения уверенность в завтрашнем дне реализовывалась у нас в форме так называемого «постоянства». Работника, обладавшего «постоянством», было практически невозможно уволить: любые дисциплинарные санкции отскакивали от него, как вражеские стрелы от заговоренной кольчуги сказочного богатыря. Так что совсем не врут те, кто описывает социализм как сказку, ставшую былью.
Но даже в сказке кольчугу требуется заслужить или, по крайней мере, выкрасть у какой-нибудь вредоносной бабы-яги. Вот и в нашей конторе заветное райское «постоянство» предоставлялось не сразу, а только по прошествии нескольких лет чистилища. И хотя на нас с Гиршуни во многом распространялись божественные льготы «постоянных», мы тем не менее не могли, придя, как они, на службу в начале недели, записаться до самого ее конца на участие в несуществующем семинаре и после этого преспокойно сидеть дома, лелея в душе законное чувство исторического оптимизма.
Как новички мы вынуждены были отсиживать на рабочем месте все положенные восемь с половиной часов, включая перерыв на обед. Это воспринималось мною как вопиющая дискриминация; вместо чувства исторического оптимизма сердце мое полнилось чернейшей завистью откровенно империалистического пошиба, что, конечно же, лишний раз доказывало правильность моего нахождения не в раю, а именно здесь, в чистилище. Говорю только о себе — ведь тогда я не имел еще ни малейшего представления о том, что ощущал в этой ситуации Гиршуни. Вы обратили внимание на это «еще»? Да-да, оно тут не случайно.
Контора помещалась в огромном современном здании в центре Тель-Авива. Мы приходили к половине восьмого, причем опаздывать не рекомендовалось ввиду отсутствия вышеописанной кольчуги. Аппарат на входе с тюремным лязганьем отмечал время начала работы, мы поднимались на шестой этаж, в большую комнату, пустынную в столь ранний час, и усаживались за свои столы, расположенные на максимальном удалении от окон. В социалистическом раю близость стола к окну определялась длительностью профсоюзного стажа. Что, в общем, тоже было справедливо и даже рационально, поскольку каждый отдельно взятый стол пустовал тем чаще, чем большим стажем обладал его сиделец, который, таким образом, реже заслонял свет своим менее заслуженным товарищам. Тех, кто сидел у самого окна, мы видели так редко, что практически не помнили в лицо.
Наверное, в этом неуемном стремлении к свету больше всего проявлялся божественный характер «постоянных». На определенном уровне стажа они начинали борьбу за персональные окна — такие, которые не приходилось бы делить ни с кем, даже с другими небожителями. Персональное окно означало персональный кабинет, а тот, в свою очередь, подлежал расширению на два, три, четыре окна — и так до бесконечности, то есть до пенсии.
Кабинетов катастрофически не хватало, что вынуждало небожителей всеми правдами и неправдами выгораживать себе отдельный закуток в общей комнате, забирая таким образом вожделенное окно в свое личное пользование. Это встречало естественное противодействие менее продвинутых «постоянных», остававшихся без света вообще. Начинался типично ангельский конфликт: война за свет между херувимами и серафимами. Нужно ли говорить, что с низкой, приземленной точки зрения этот конфликт не имел никакого смысла: ведь ни те, ни другие на службе практически не появлялись. Но могут ли земные твари проникнуть в возвышенную логику небесных созданий? Время от времени в коридорах и комнатах рая разгорались нешуточные сражения; пригнув головы в шуме мощных ангельских крыльев, среди гордого клекота, в облаке белоснежных перьев, мы немо внимали содроганию тверди и горнему полету небожителей.
Но все же подобными развлечениями нас баловали нечасто. Слишком нечасто. Большей частью дни тянулись уныло и однообразно. С утра мы обычно занимались тщательным и неторопливым приготовлением кофе — с таким расчетом, чтобы получившегося количества маленьких глоточков хватило бы до девяти. В девять из коридора слышался неторопливый перестук колес, вызывавший в памяти разные, но в то же время взаимосвязанные образы роддома, больницы, морга и похорон, и в комнату, толкаемая толстой немолодой марокканкой, въезжала чайная тележка с термосами и выпечкой. Марокканка носила звучное имя, подходящее в моем понимании только стройным парижским женщинам или комнатным болонкам: Жаннет. Она садилась рядом с Гиршуни и, вздыхая, принималась гортанно жаловаться на жизнь. Кроме нас поговорить ей было не с кем, потому что не только в нашей комнате, но и на всем этаже, а может быть, и во всем огромном здании находились лишь мы — два кандидата в небожители, охранники, да еще несколько несчастных начальников, которые, как уже было сказано, отдувались за всех в своих больших светлых кабинетах о три, а то и о четыре окна.
Затем плавно подходило обеденное время, и мы спускались в столовую. По причине субсидированных цен в ней постоянно толпился народ: в основном друзья и родственники небожителей, всеми правдами и неправдами снабженные соответствующими пропусками. Иногда заглядывали и сами «постоянные» — проверить, соответствует ли размер и качество шницелей результатам последнего профсоюзного соглашения. После обеда я возвращался в свое рабочее кресло и дремал с полчасика, набираясь сил перед самым приятным этапом — кружками по интересам. Заботясь о том, чтобы работа содержала как можно меньше элементов беззастенчивой эксплуатации человека человеком, профсоюз организовал для служащих с десяток различных секций — разумеется, в рабочее время. Лично я регулярно посещал китайскую гимнастику, занятия индийской медитацией и курс практической магии, а также всерьез подумывал о танцах живота.
К трем, слегка подустав, я возвращался на место — как раз ко второму пришествию пресвятой Жаннет с ее чайной тележкой. Усевшись рядом с Гиршуни, она слово в слово повторяла свои утренние жалобы. К исходу первого месяца я выучил их настолько, что затыкать уши было бесполезно: я слышал, даже не слыша. В четыре полный свершений рабочий день заканчивался, и мы с Гиршуни отправлялись по домам, укрепленные гимнастикой, просветленные медитацией и полусумасшедшие от вынужденного, я бы даже сказал, насильственного безделья.
Почему я не сбежал оттуда сразу? Что держало меня в этом странном вертепе социалистического сюрреализма? — Не знаю. Честно говоря, сначала и бежать-то было особо некуда, разве что на улицу: для поисков настоящей работы следовало прежде подучить язык, осмотреться, освоиться. А потом уход стал казаться глупым: ну какой дурак станет дергаться, когда до перехода в статус небожителей — рукой подать? Вот получим «постоянство», а там посмотрим… — так или примерно так рассуждал я тогда. Но «постоянства» все не давали и не давали. К исходу третьего года мне стало ясно, что одуревшие мозги находятся на пороге необратимых изменений: я поймал себя на том, что с интересом слушаю ежедневные жалобы Жаннет. Линять! — решил я. — Немедленно линять! И вот тут-то, когда я уже окончательно собрался уходить, нам вдруг дали работу. Ту самую, настоящую работу, пережиток варварской античеловеческой капиталистической формации.
Отчего это случилось? Как произошло? — Трудно сказать. Единственное объяснение, которое приходит мне в голову, заключается в том, что уж больно область была новой, незнакомой: интернет. Нет сомнения, что и ей уготавливалось в нашей конторе самое что ни на есть светлое соцбудущее, но пока что… Пока это будущее еще не наступило, интернету предстояло честно пройти весь предусмотренный марксизмом путь общественного развития, начиная… гм… ну, скажем, с рабовладения. На роль рабов вызвались мы с Аркадием Гиршуни: я — радостно, он — наверное, за компанию. «Почему рабы? — спросит кто-нибудь. — Разве вы не получали зарплату?»
Получать-то получали, но совсем за другое: за своевременный приход и уход, за чаепитие, за посещение столовой и кружков по интересам… А вот интернетом мы занимались абсолютно бесплатно. То есть работали задарма, как наши предки на пирамидах.
Формально в наши обязанности входило обеспечение компьютерной безопасности, то есть охрана внутренних секретов учреждения от посягательств злоумышленных интернетовских хакеров. Секретов! Смех, да и только. О каких секретах могла идти речь, если организация не производила ничего, кроме сотни подписей в неделю? Но, видимо, этот факт и представлял собой самый большой секрет: известно, что тщательнее всего охраняется именно информация о том, что охранять, в общем, нечего.
Что ж, нечего — так нечего. От нечего делать мы и впрямь построили превосходную систему защиты. Денег никто не жалел; по первому требованию закупались дорогие устройства, программы, сервера — все, о чем только могли помыслить наши распаленные вседозволенностью головы. Мы разделили внутреннюю сеть непроходимыми брандмауэрами на небольшие полуавтономные сегменты; десятки внимательных датчиков круглосуточно анализировали каждый пролетный байт; любое отклонение от нормы фиксировалось центральной системой контроля и вызывало немедленную защитную реакцию; обмен данными шифровался; коды и пароли менялись часто и бессистемно… Это была поистине неприступная крепость! Крепость, защищающая звенящую пустоту, ноль, зеро, гурништ.
И в то же время мы ужасно гордились этим произведением искусства ради искусства. Мы надышаться не могли на свое творение, мы ласково оглаживали его, как, наверное, оглаживал Пигмалион свою мраморную Галатею. Изо дня в день, моделируя атаку потенциального противника, мы производили всевозможные проверки, дабы убедиться в бесплодности попыток проникнуть извне в пределы наших бастионов. Несуществующий враг не дремал; соответственно, и от нас требовалось постоянно совершенствовать, видоизменять и заново испытывать элементы оборонительной системы. Воображаемые и оттого неутомимые хакеры изобретали все новые и новые лазейки, вели хитроумные подкопы, удлиняли осадные лестницы, обходили ловушки, подкатывали к воротам все более и более устрашающие тараны. Они наступали со всех сторон сразу… хотя, тьфу!.. кто там наступал?.. кому на хрен сдались дурацкие секреты нашей конторы? — Никому! И тем не менее, мы упорно убеждали начальство и прежде всего самих себя в несомненном наличии этой на сто процентов выдуманной угрозы. Для чего? — Да просто для того, чтобы внести хоть какой-то минимальный смысл в нашу бессмысленную работу.
С этого-то все и началось, с проверок. Вернее, с одной из них. Помню как сейчас: был вторник, середина недели, четверть десятого. Жаннет как раз завершала свой ежедневный рассказ о трудностях жизни. Гиршуни, послушно кивая, что-то тихонько настукивал на клавиатуре. Я же возился с недавно полученным кодом-взломщиком, изготовленным весьма и весьма толково. Проникнув в компьютер, эта программа маскировалась под законный фрагмент операционной системы и поселялась на диске, исподволь собирая и индексируя нужную информацию: файлы, пароли, методы, последовательности нажатых клавиш, движения мышки. Время от времени она пересылала накопленную добычу наружу, своему невидимому виртуальному хозяину.
От обычного «троянского коня» этот код отличался очень высоким качеством маскировки и удивительной адаптивностью. Даже новейшие антивирусы и брандмауэры могли обнаружить его только непосредственно на стадии вторжения; он не реагировал на приманки, обходил самые хитроумные ловушки. Поселившись на диске, коварный «троян» тут же становился невидим для любой современной защиты! Ему требовалась всего лишь малая брешь, слегка приоткрытое окно, немного приспущенный щит — хоть на минутку, хоть на чуть-чуть… Но в том-то и дело, что у нас таких брешей просто не существовало! Мы действительно извели их как класс, да простится мне марксистская терминология — сами знаете, с кем поведешься…
Каждый компьютер в здании подлежал автоматической принудительной многоуровневой защите, отменить которую имели возможность только двое — я и Гиршуни. А потому, снисходительно оценив хакерскую изобретательность, я на пробу запустил программу в нескольких рабочих сегментах сети. Как и следовало ожидать, результаты вызывали приятное чувство законной гордости: коду не удалось проникнуть ни на один диск, ни в одну машину; сервер-администратор исправно рапортовал о замеченных и успешно отраженных атаках.
Закинув руки за голову, я самодовольно покачивался на стуле. Вздыхая и стуча тележными колесами, ушла по пустому коридору Жаннет. Гиршунины уши облегченно расслабились и приобрели свой обычный бледно-розовый вид. Все стихло в нашем образцовом королевстве; лишь монотонное гудение кондиционера да редкая очередь клавиш с гиршуниной клавиатуры — то быстрая, пулеметная, то нерешительная, словно даже задумчивая. Прекрасно помню, как я еще подумал: «Он будто сам с собой разговаривает,» — и только после этого перевел взгляд с гиршуниных ушей на собственный экран. И оторопел.