На первый взгляд, это открытие должно было потрясти меня до самого основания — если, конечно, у слизи есть основание — и, тем не менее, не произошло ровным счетом ничего: не ударила молния, не разверзлась земля, небеса не накренились, ливни и ураганы не смыли мое утлое сознание в темную бездну безумия… значит, его действительно нету, основания, да?.. я продолжал жить, как жил, словно ничего не случилось, продолжал жить, удивленно наблюдая за самим собой со стороны; все так же рано вставал, чтобы отправить детей в школу, потому что Маша любит сладко поспать по утрам — это, пожалуй, ее единственная слабость, ее сладкая слабость… варил кашу, которую они уже отказывались есть, как-то очень быстро перейдя на местные детские предпочтения, выходил на пустынную, горьковатую от запаха хвои улицу, покупал фрукты с арабского лотка на углу, а потом сидел в кухне, подъедая остывшую детскую овсянку и прикидывая, стоит ли будить Машу — ведь на курсах языка мы занимались вместе… хотя нет, сказать «занимались вместе» будет чудовищным преувеличением, поскольку в итоге я всегда решал не будить и отправлялся на курсы в одиночку, что, кстати, нисколько не помешало в дальнейшем превосходному машиному ивриту, но это потом, а пока я действительно отправлялся в одиночку на эти злосчастные курсы, туда, где жизнерадостная преподавательница Ривка окончательно открыла мне глаза на самого себя… открыла ли?.. или они и так были открыты, потому что я, видимо, чувствовал все это и без Ривки, знал давным-давно, с самого начала, просто хранил это знание где-то очень далеко, в темной глубине верхней антресольной полки самого крайнего, дальнего чулана, если, конечно, внутри слизи есть чуланы и антресоли — знание о том, что не беды мои являются несправедливым следствием случайного имени и отвратительной внешности, а, наоборот, имя и внешность неотвратимо и справедливо следуют из моей сути, моей судьбы и моего предназначения, так что жаловаться не на что, а нужно просто смириться, но не гордым смирением жемчужины — вот еще, разбежался!.. а смирением слизи — обычным, бытовым, слизистым, поскольку каждый обречен быть тем, кто он есть — есть или быть съеденным, то есть обречен жить, точка.
Но всему есть предел, не так ли?.. в том числе и смирению; взять хоть, например, эти мои записки — разве они продиктованы смирением?.. конечно, нет, скорее, наоборот — смиренный Гиршуни не должен был бы писать их вообще, но именно постольку, поскольку всему есть предел, то — вот и они, записки: честно говоря, мне и самому странно ощущать, сколько всего там накопилось и как оно из меня выплескивается, словно запруду прорвало… а все почему?.. гм, не помню уже, надо бы заглянуть в начало… ах, да!.. хотел-то я всего-навсего рассказать о сне, необычном не столько своим содержанием, сколько своей редкостью: ведь я почти не вижу снов, считанные разы за всю жизнь — ну как тут не подумать, что я обделен даже в этом, изгнан даже оттуда — эта мысль прямо-таки напрашивается, разве не так?.. вот она и напросилась, да еще так длинно и нудно, что я даже забыл, с чего начинал… хорошо, что в написанное всегда можно заглянуть, перевернуть страницы, несколько раз нажать на клавишу PageUp, а то и на Ctrl-Home, и читай себе, а там написано: «Неужели меня изгнали и оттуда, из снов?» — и далее по тексту.
Мне снилось, что мы идем с Машей по снегу, по тяжелому глубокому снегу, мы вдвоем, и вокруг нет никого и ничего, только снег да снег кругом, и никакой «путь далек» не лежит даже приблизительно, даже если очень тщательно всмотреться в ту или другую сторону — ни пути, ни замерзающих ямщиков, ни даже неба — настолько его много, этого снега, буквально повсюду, куда ни глянь, даже вверху: снег да снег, снег да снег, один только снег да еще — наши ноги, которые приходится с трудным усилием вытаскивать из этой мерзлой и в то же время какой-то липкой, болотной глубины: тянешь, и тянешь, и тянешь — и, главное, зачем? — для того лишь, чтобы тут же снова погрузить их туда? — да, для того лишь, и это действие настолько бессмысленно, что даже не хочется о нем думать, а мы и не думаем, мы просто идем и идем, трудно и медленно, как, видимо, ходят только во сне, потому что наяву сердце не выдержало бы и десятка таких тяжелых шагов, и я думаю: как хорошо, что Маша — сзади: она хотя бы видит мою спину, в то время как перед моими глазами нет ничего, кроме снега и собственных ног, ныряющих, как шатуны, по колено в белую топкую трясину, и тут она говорит: «Арик, — так она зовет меня, „Арик“… — Арик, я больше не могу…» — а я отвечаю, не оборачиваясь: «Возьми батарейку,» — и снова вытаскиваю ногу, и снова ставлю ее в зыбкое белое болото, привычно надеясь и радуясь тому, что проваливаюсь только по колено, а не по пояс, что, впрочем, уже случалось, и не раз… шаг, и еще шаг, и еще… и тут я вдруг понимаю, что ее нету сзади, и оглядываюсь, и вижу, что Маша уже не идет, а сидит, вернее, полулежит на снегу, глядя на меня виноватыми испуганными глазами, и как-то странно нагребает на себя снег, словно хочет закопаться в сугроб и таким образом спрятаться — от кого? — от меня?
— Маша, — говорю я. — Что случилось, Маша? Почему?
— Я больше не могу, — повторяет она. — Извини меня, пожалуйста.
— Опять жалеешь батарейки? — спрашиваю я с досадой, потому что она и в самом деле вечно жалеет батарейки, в смысле — жалеет на себя, для себя, а она ведь не может без батареек, да и кто смог бы без батареек в таком снегу и на таком холоде?
— Возьми немедленно свежую батарейку, — говорю я. — У нас их много.
Понятия не имею, откуда вдруг взялись во сне эти батарейки — чушь какая-то, правда? — человек ведь не настольные часы и не кинокамера, чтобы зависеть от батареек… хотя нужно признать, что агония живого существа очень похожа на судорожное подергивание секундной стрелки часов непосредственно перед тем, как они останавливаются; но на этом аналогия заканчивается: ведь живой организм распадается, безвозвратно исчезает, а часы остаются жить даже без смены батарейки: достаточно посмотреть, с какой надеждой они подготавливаются к моменту, когда бегущее по кругу время дважды в сутки, строго по расписанию, равняется с ними, равняется на них, с каким усилием они пытаются зацепиться за него, пристроиться к нему, ухватиться за его потную линялую майку с неразличимым номером на спине, как отчаянно глядят они вслед мелькающим подошвам его кроссовок… отчаянно, и в то же время — время! — спокойно, потому что уже сейчас можно начинать готовиться к следующей встрече, которая неизбежно состоится ровно через двенадцать часов без нескольких секунд; ведь так, правда?.. так?.. ну как же тогда можно говорить о смерти применительно к стоящим часам? — да они живее всех живых, живее идущих!.. но горе живому существу, лишившемуся батарейки!.. кстати, не такая уж это невероятная ситуация: говорят, что есть какие-то приборы для сердца, они наверняка работают на батарейках, так что сон не так уж и глуп; вот только у Маши никогда не было проблем с сердцем, у нее вообще никогда не было никаких проблем, ни проблем, ни слабостей — ну разве что страсть к сладкому утреннему сну… зачем же ей тогда батарейки? — не знаю, честное слово, не знаю, но там, во сне, в этом ужасном болотном снегу, я был абсолютно уверен, что без батареек она умрет, не продержится и минуты, тем более — на таком морозе, хотя угроза эта была чисто гипотетической, потому что батареек у нас было навалом, огромное количество, и я знал это точно — обычных пальчиковых батареек, отчего-то называемых словом «ААА», больше похожим на подзаголовок картины «Крик» одного норвежского художника, чем на название сорта батареек; я специально запасся ими еще до выхода, завернул в десяток пакетиков и разложил на столе, чтобы Маша могла распихать их по разным карманам, так, чтобы с гарантией: пусть даже вывалится из одного кармана, но в других останется — предусмотрительно, не правда ли?.. так что теперь она и должна-то была всего-навсего сунуть руку в один из своих многочисленных карманов и нащупать пакет, а в нем — батарейки, сменить и продолжить путь… куда?.. зачем?.. — неважно, там разберемся, главное — продолжить, и потому я никак не мог понять ее странного поведения и сердился, пока еще не сильно, но с потенциалом настоящего гнева, ведь ситуация совсем не располагала к странностям, к непонятной, ввиду огромного батарейного запаса, машиной скупости, которая, впрочем, не представляет для меня новости, хотя нет, тут я грешу против истины: это машино качество никак не может именоваться скупостью, потому что скупость обычно направлена на весь мир, скупому всегда жалко, вне зависимости от того, что нужно дать и кому — скупой просто органически не может «дать», вот и все; у Маши же скупость распространяется только на нее саму, а в отношении всего остального мира она удивительно щедра, готова отдать последнее, даже без просьбы, и всех жалеет — и бедных, и богатых — всех, кроме себя; может быть, этим и объясняется ее удивительная неспособность взять себе хоть что-нибудь, хоть шаль, хоть што, хоть полушалок, не говоря уже об этих треклятых батарейках.
— Немедленно! — командую я. — Немедленно! Как ты можешь жалеть на себя даже такую малость? Это, в конце концов, ненормально. Это, если хочешь знать, просто болезнь какая-то. Маша, ты меня слышишь?
Но тут она начинает плакать, искоса поглядывая на меня и продолжая нагребать на себя снег, как нагребает на себя кладбищенскую землю какой-нибудь мертвец из фильма-ужастика, возвращающийся поутру в могилу, и только тогда я, наконец, понимаю, что происходит что-то очень страшное, непоправимое, безвозвратное, и я шепчу: «Что? Что случилось?» — и она отвечает, проглатывая всхлипы: «Я забыла батарейки, Арик… прости меня, пожалуйста, прости… я забыыы…» — и последнее слово срывается в коротенький вой, невыносимый, но сразу же гаснущий, как будто она сама пугается его безысходного, предсмертного тона, а я стою на подгибающихся ногах, глядя на ее залитое слезами лицо, на эту загребающую руку, на то, как Маша постепенно исчезает под снегом, превращается в холмик, неразличимый в окружающей волнистой, холмистой белизне, стою и не могу сделать ничего… почему?.. да потому, что сам я не на батарейках, черт бы меня побрал, проклятого калеку!.. я не на батарейках!!. я не могу помочь ей ничем, ничем, ничем… а рука все нагребает, и вот уже не видно ног… и вот уже…
MilongeraТип записи: открытая
Отчего это на календаре все время декабрь? Как ни посмотришь, все декабрь и декабрь. Кратковременный перерыв на осень и — снова. Потому-то меня так и тянет на милонгу. Там тепло и светло. Там играет прекрасная музыка, и так оно всегда, и не важно, что происходит снаружи: декабрь или осень. Там танго. О, танго!
Нужны двое для танго… Кто-то когда-то сказал эту ужасную чушь, а остальные дураки повторяют. Дураки всегда повторяют. Дураки — это эхо других дураков. Толпа колышется в резонанс и повторяет одно и то же, всегда глупое. Ведь даже самая умная вещь становится глупой от многократного повторения. А пустая и незначительная, наоборот, кажется исполненной глубокого смысла, как какая-нибудь «хари кришна» или песенки Окуджавы. Дураки любят собираться в стаи и хором распевать песенки. Дураки, они дураки и есть. Стандарт, штамповка.
Импровизировать умеют только умные. Но для этого нужно оставаться в одиночестве, чтобы не мешало эхо. Настоящее танго — это импровизация. Настоящее танго — это одиночество. Нужен один для танго. Один! Нужна одна для танго. Одна! Танцующая пара — это сцепка двух одиночеств, кратковременная, как осень на фоне долгого декабря.
Вот смотрите, ведущий. Он ведет, слушая только самого себя, свою музыку, свою душу. В его бычьих тяжелых яйцах, в электрическом напряжении мышц, в хищном пульсировании мозжечка стучит молоток ритма. Он ведет, отчаянно надеясь, что почти излишняя в этом процессе ведомая услышит, почувствует, сделает необходимое движение. Ведет, преодолевая косность, непонимание и неловкость начинающих, которые, честно говоря, больше мешают ему своим присутствием. Ведет, радуясь правильным ответам опытных, восторгаясь отсутствию сопротивления, балдея от исчезновения ведомой как отдельной самости, как самки, как ведомой вообще. Идеальное танго с идеальной ведомой — это когда ведущий не чувствует ее вовсе, будто ее нет рядом, будто он действительно танцует один. Вдвоем, но один! Нужен один для танго.
Или одна. Разве это танец? — Нет, это жизнь. Разве это ведуший ведет женщину? — Нет, это сам Бог ведет ее, ведет от рождения к смерти. Это на Его жесткую направляющую руку опирается ее спина, это Ему вручена ее правая рука, ее дыхание, трепет ее живота, содрогание сердца, томление грудей и ягодиц. Я одна на паркете милонги, наедине со всем миром, грубым и нежным, ласковым и безжалостным, добрым и равнодушным. А ведущий… что такое ведущий? — Не более чем инструмент, такой же, как пол, стены, освещение, как динамики, из которых льется танго…
КомментарииMashen'ka
Тип записи: комментарий
Вы меня извините, дорогая Милонгера, но, по-моему, Вы ужасно усложняете. Я, например, хожу на милонгу уже третий год и никаких таких чувств не испытываю. Просто танцую, и все тут, получаю удовольствие. Конечно, партнеры всякие попадаются. Иной слонопотам все ноги оттопчет. Поди такого не заметь. Вот тут я бы на Вас и посмотрела, как Вы себя в одиночестве почувствуете. И Окуджаву Вы, по-моему, зря обижаете. Я знаю очень многих людей, которые его любят, и их никак нельзя назвать дураками. Доктора наук, например.
Milongera
Тип записи: комментарий
Ах, Машенька, ну при чем тут доктора и науки? Мало ли дураков среди докторов? Может, он в своей ботанике доктор или там, в кривогенных криптограммах, а во всем остальном — даже не санитар. Он ведь все свое время на эти кривогены гробит, головы не поднимает. Он о них всегда думает, даже когда на жену забирается. А когда отвлекается, чисто для расслабухи, так сразу — ну песенки распевать. Это для него суррогат такой, иллюзия жизни, желудевый кофе. Споет — и снова за кривогены.
Да Вы вслушайтесь в слова тех песенок, это ж оторопь берет, какая там лажа! «Как много, представьте себе, доброты в молчаньи…» Ну разве это не вранье? Разве есть в троллейбусном молчании что-нибудь, кроме равнодушия и враждебности? Разве дворовая шпана благородна, хотя бы и двор этот — арбатский? Разве асфальт его прозрачен, а не замусорен и заплеван? Разве муравьи — красивые и мудрые, как боги? Разве играющий скрипач прижимает ладони ко лбу? В чем же он тогда, скажите на милость, держит скрипку и смычок? Все вранье, все! Сплошная иллюзия, даже особо не пытающаяся сойти за правду.
Mashen'ka
Тип записи: комментарий
Ну и что с того, что неправда? Зато красиво, и жить помогает. Не знаю, как Вам, а мне заплеванный асфальт в песнях не нужен. Мне его на улицах хватает.
Milongera
Тип записи: комментарий
Так ведь и я о том же.[1]
Juglans Regia
Тип записи: комментарий
А че, зачот! Харошей креатифф, качиствиный. И тема сисек раскрыта. Асобино мне панравелось пра «томление грудей и ягодиц». Тока зачем вы их тамити в аденочку, Милонгерочка? Это ни фтему. Давайти вмести! А то у миня тожи кое што тамицца. Кстате, видь «милонга» — это па-нашиму «танцплащатка», да? А нащот адиночиства — очинь жизнинна. На танцплащатку в адиночку ни хади — так па ягадиццам надают, шта патом целый месиц тамицца будут. Нипадеццки.
Milongera
Тип записи: комментарий
Берегитесь, господин Жуглан! Я и так слишком долго терплю ваши казарменные шуточки. Вот перестану Вас пускать к себе в блог — будете знать. Может быть, Вы этого и добиваетесь, Жуглан-Мужлан?
Juglans Regia
Тип записи: комментарий
Фигасе! Я?! Дабеваюсь?! Такова?! Ржунимагу! Жжош, радасть мая? Штобы я дабевался таво, штоб миня ни пускали — это ни жизнинна. Паверти слову жунтыльмена и жун-гуана: в биседах с дамами и пелотками я всигда старался дабицца — и, замечу биз ложнай скромнасти, абычна дабевался! — пряма пратевапаложнава. Как песал паэт: «И в спальню, видя в этом толк, пускали негодяев.» Хатя какой я, нах, нигадяй? Я разве шта падонак. Я хароший, гаспажа Милонгера. Я страсный и нежный портнер вросцвети танцивальных спасобнастев. Ниужели вам ни хочицца пазнакомицца са мною паближи? Мы бы вмести такой шейк адчибучили, хе-хе… А то што? — Пириписываимси уже целую вечнасть, а Вы мне так и ни росказали, где имина находецца ваша танцплащатка? В Маскве? В Модриди? Ва Фриско? В Токиа? В Ганконги? В Тельавиви? На Монхетени? Ась? Ау-у-у!
Milongera
Тип записи: комментарий
Ау. Всему свое время, господин Мужлан. Да и зачем Вам сейчас адрес моей милонги? Во-первых, он постоянно меняется: я редко танцую долго в одном месте, надоедает. А во-вторых, что Вы станете там делать? Вы ведь даже не начинающий и не сможете отличить гиро от калеситы. Поищите пока в своем Бруклине подходящие курсы, возьмите уроки, а там посмотрим. Ваш поэт прав: в негодяях есть толк. Они обычно не кривят душой собственной, а души чужие освобождают от всяких дурацких иллюзий. Каждый раз, когда я слышу, как какого-нибудь царя или полководца называют освободителем, я думаю: то-то же, наверное, негодяй был!