Закинув руки за голову, я самодовольно покачивался на стуле. Вздыхая и стуча тележными колесами, ушла по пустому коридору Жаннет. Гиршунины уши облегченно расслабились и приобрели свой обычный бледно-розовый вид. Все стихло в нашем образцовом королевстве; лишь монотонное гудение кондиционера да редкая очередь клавиш с гиршуниной клавиатуры — то быстрая, пулеметная, то нерешительная, словно даже задумчивая. Прекрасно помню, как я еще подумал: «Он будто сам с собой разговаривает,» — и только после этого перевел взгляд с гиршуниных ушей на собственный экран. И оторопел.
На экране красовался еще один рапорт, но не от сервера — об отражении атаки, а ровно наоборот. Запущенный мною «троянский конь» скромно докладывал об успешном внедрении по такому-то и такому-то адресу, а также напоминал о порядке изменений в заданном режиме отчета, буде мне захочется оный режим изменить. Я не поверил своим глазам. Какому идиоту взбрело в голову опустить защиту на своем компе? И каким образом ему удалось это провернуть — ведь, напоминаю, права на подобное действие были только у нас — единственных администраторов всея сети?
— Аркадий? — это Гиршуни обращался ко мне в своей всегдашней вопросительной интонации. — Я выйду на минуточку?
— Да выходи ты куда хочешь, мне-то что! — ответил я грубо. — Что ты каждый раз моего разрешения спрашиваешь? Я что тебе — начальник?
Он сдавленно вздохнул и принялся скрипеть. «Хочет что-то сказать, — понял я. — Типа, поделиться…»
— Ты не мог бы потом посмотреть? — выдавил из себя Гиршуни. — Я тут уже третий час новую версию устанавливаю — и все никак… почему, не знаю. Вроде как защиты все поотменял, а все равно не дается… что ей еще надо?
Пожав плечами, он повернулся и бесшумно вышел в коридор.
— Эй! — сказал я ему вслед примерно через полминуты, но он, понятное дело, уже не услышал.
И в этом тоже была рука судьбы. Потому что если бы Гиршуни остался в комнате, то я бы, конечно, сразу же рассказал о том, как новый «троян» заскочил к нему в компьютер, заскочил лихо, с понтом, воспользовавшись временно, но очень кстати отключенной защитой. Ведь защиту свою Гиршуни отключил, можно сказать, случайно, в качестве крайней меры, отчаявшись определить причину непонятного поведения новой версии одной из наших программ. Вообще говоря, это отключение не представляло из себя никакого риска — ведь наш сегмент был защищен намного лучше остальных. В нем и работали-то только две наших машины — моя и гиршунина… так чего же бояться, в самом-то деле? Не мог же он знать, что именно в этот момент я запускаю своего пробного «трояна»!
Все это я бы выложил ему тут же, на месте, и мы бы посмеялись над невероятным совпадением, вернее, посмеялся бы я, а он бы просто поскрипел, сверкая очками и слегка дергая уголком рта… а потом мы бы еще многозначительно покивали, припомнив известную статистику о том, что подавляющее большинство бед приходят изнутри, а не снаружи, хотя запираются люди почему-то именно от внешнего врага, не ожидая подвоха со стороны сердца. Ну а затем, отсмеявшись и откивав, мы бы легко пришибли бедолагу-«трояна» в его потаенном убежище и продолжили бы дальше как ни в чем не бывало.
Только вот ничего этого не случилось, ничего: ни кивков, ни смеха, ни рассказа. Все остались на своих местах: я — за столом, Гиршуни — в коридоре, а «троян» — в гиршунином компьютере. Впрочем, нет. Был еще диалог, короткий, но содержательный — между совестью и любопытством.
— Кончай, слышишь? — сказала совесть. — В конце концов, это некрасиво.
— Так ведь ненадолго, — возразило любопытство. — Ну разве тебе не интересно узнать, что он там настукивает на клавиатуре, кому шлет свои мейлы, как выглядит его предупредительный скрип в письменном виде, кто и как ему отвечает? Представь себе, что это канал «В мире животных», программа про сусликов.
— Подглядывать гадко, — напомнила совесть. — Читать чужие письма… фу…
— Да при чем тут это? — удивилось любопытство. — Речь идет о сугубо техническом вопросе. Смогут наши хваленые системы справиться с этим маленьким «троянским конем» или нет? Смотри на это как на очередное испытание защиты. Спорим, Гиршуни обнаружит «трояна» к концу рабочего дня? Ну?
— А если не обнаружит?
— Спорим?
В разгар этой беседы подошел Гиршуни — как всегда бесшумно.
— Ты меня звал?
Подумав, я отрицательно покачал головой. Любопытство победно вскинуло руки. Совесть плюнула и пошла спать.
В тот же вечер я получил первую информацию о своем ушастом соседе: имена, идентификаторы, ключ-пароль к почтовому ящику, доступ к журналу-дневнику, к фотографиям, документам, переписке, исповеди. Он весь лежал у меня на ладони, не имея об этом ни малейшего представления — он, всю жизнь прятавшийся от постороннего взгляда в тени стен и в темноте углов! И можете мне поверить — там было на что посмотреть.
GirshuniТип записи: частная
Неужели меня изгнали и оттуда, из снов? Должен заметить, что сны снятся мне удивительно редко: чем это можно объяснить? Многие утверждают, что видят сны ежедневно, а уж если утверждают, причем так дружно, то отчего бы им не поверить? Да и какие есть у меня основания не доверять такому большому количеству людей? Наверное, никаких, правда? Почему же тогда я почти не вижу снов… то есть вижу, но очень-очень редко… может, раз в год, а может, и реже, трудно сказать… отчего?
Если бы кто-нибудь спросил меня, на что похожа жизнь, то я бы сравнил ее с блужданием по незнакомому темному залу, битком набитому старой мебелью, никому не нужной рухлядью и хламом, где стулья с подломленными ножками перевернуты на пыльные столешницы шатких столов, где накренившийся шкаф болтает скрипучей дверцей, а выдвинутый комодный ящик напоминает вечно раззявленный рот деревенского дурачка, так что почти ожидаешь струйку слюны из его запекшегося коростой, изъеденного насекомыми уголка, и душно, и пахнет застарелой затхлостью, и легкие уже забыли о тоске по свежему воздуху, как будто его не осталось в природе, и нет ни воздуха, ни неба — пусть серого, пусть дождливого — любого, лишь бы неба, нет ни земли, ни деревьев, ни птиц — ничего, кроме угарной пыли и темноты, и мягких разваливающихся узлов с ветхим тряпьем, и бесчисленных углов, на которые то и дело натыкаешься то локтем, то коленкой, а то и лбом, и сердцем, и всем своим испуганным, угасшим существом.
И вот там-то, в этом зале, размеры которого неизвестны, потому что до стенки никак не добраться; то есть стенок-то там хватает, уж чего-чего, а стенок там сколько угодно: шкафных, гардеробных, буфетных… а есть еще и такой зверь, «шифоньер» — но это все не те стенки — не стены зала, идя вдоль которых можно было бы надеяться встретить дверь или окно, или хотя бы крохотную дырочку наружу, вовне, туда, где… ладно, не будем об этом, чтобы не расплакаться; так вот, туда, время от времени… хотя это только так говорится «время от времени», а на самом деле нету там никакого времени и быть не может, но ладно, не буду придираться к словам… время от времени туда ни с того ни с сего проникает свет — непонятно откуда и зачем, просто возникает вдруг, на одно очень короткое мгновение: мелькнул и нет, и его можно было бы назвать отблеском надежды, или лучом света в темном царстве, или еще как-нибудь в том же оптимистическом, школьно-литературном духе, можно было бы, когда бы он не выхватывал из тьмы все ту же душную вселенную зала, все то же тесное пространство мебельных углов, и тюки с тряпьем, и рваные одеяла, когда бы он ни делал видимой прежде невидимую, клубящуюся в воздухе пыль, когда бы ни превращал обычную подвальную скуку, подвальную муху в огромное, разросшееся до размеров слона, отчаяние.
Вот почему я испытал такое потрясение, когда мне впервые объяснили значение моего имени; странно, но факт — я никогда не задавался вопросом, что оно значит — в отличие от другого, постоянно мучившего меня недоумения: за что, почему именно мне досталась эта дурацкая кличка, уместная разве что для персонажа мультфильма, для какой-нибудь нелепой смеси «манюни» с «чебурашей», но абсолютно не подходящая нормальному ребенку в нормальной детсадовской песочнице — Гиршуни.
Это слово звучало абсолютной абракадаброй, что, честно говоря, несколько облегчало мои страдания: ведь бессмысленность, а следовательно, и несправедливость наказания всегда придает страдальцу некий ореол мученичества — хотя бы в его собственных глазах, и это необычайно важно, потому что единственное место, куда можно сбежать от рычащего мира — это ты сам, один-одинешенек, третьего не дано: только ты и мир, брызжущий ядовитой слюной и грызущий тебя за пятки, а коли так, то хотя бы это, самое крайнее, единственное убежище должно быть, по возможности, укреплено верой в невиновность защитника, в чистоту знамени, вооружено надеждой на то, что где-нибудь там, в не различимых отсюда небесах, кто-нибудь опомнится и исправит, наконец, происходящую с тобой вопиющую несообразность.
Так я и жил, справляясь по мере сил, подпитывая себя этой верой и этой надеждой, перебираясь из песочницы в класс, из класса в аудиторию, из аудитории в проходную предприятия, пока не оказался на курсе начального иврита, где веселая преподавательница Ривка, блестя глазами и улыбаясь, переспросила: «Гиршуни? А все ли тут знают, что это значит?» — и я почувствовал, как сердце мое ухнуло в пятки — те самые, погрызаемые миром, и приготовился услышать что-то ужасное, ужасное настолько, что у меня даже не нашлось сил изобразить на лице скучающее выражение типа «а как же иначе, конечно… уж мне-то, обладателю имени, может ли быть неизвестно его значение?..» — нет, я просто сидел, забыв стыд, открыв рот и ожидая удара, который должен был сокрушить всю мою мощную, годами выстроенную оборону, и веру, и надежду, и любовь в придачу — все, без остатка… «ну же, говори, говори уже,» — думал я, а Ривка все тянула свою профессионально-учительскую паузу, призванную хотя бы немного приподнять заинтересованность аудитории над ровным уровнем полуденной дремы, и нечего говорить, насколько кстати была мне эта заинтересованность: если бы я мог молиться в тот момент, то, без сомнения, взмолился бы о том, чтобы весь мир провалился в тартарары, включая зевающий класс и проклятую Ривку, которая все длила и длила свой зубодробительный замах: «Что, нет? Неужели не знаете?.. Это означает…» — «Ну что?!. что?!. ну скажи уже… — мелькало в моей голове — что?.. вор?.. убийца?.. растлитель малолетних?.. кто я?..» — и тут она сделала умильную гримаску и нараспев произнесла: «Гиршуни означает „меня изгнали“; это слово составлено из двух — глагола прошедшего времени множественного числа третьего лица „гиршу“ и местоименного суффикса „ни“, указывающего на принадлежность данного действия к единственному числу первого лица… Все слышали? Повторяю еще раз: ме-ня из-гна-ли…» — «Не тебя, Ривка, — встрял наш записной классный мужлан, который всегда найдется в любом классе, даже в самом маленьком, — тебя мы изгнать не дадим!..» — и Ривка в ответ игриво рассмеялась и всплеснула руками под своим париком — она была религиозной и ходила в парике и в длинном, до пят, платье, а мужлан ткнул своим волосатым пальцем в мою сторону и твердо сказал, как припечатал: «Его! Изгнали его! Брысь отсюда!..» — и тут уже рассмеялись все, разом проснувшись, словно обрадовавшись случаю совершить очередную пакость.
Дальнейшее я слышал плохо: Ривка уже в полной тишине, знаменующей всеобщее возвращение в спячку, бубнила об Испанском изгнании; мужлан зевал, так внимательно уставившись на коленки пышной блондинистой врачихи из Днепропетровска, как будто прикидывал, не сожрать ли ее на сон грядущий, и это напоминало о рычащем мире, нацелившемся на мои бедные пятки, но, по-видимому, напоминало лишь мне, потому что блондинка, напротив, только сдвигала ноги покрепче да розовела от мужланова взгляда, который даже не видела, ибо сидела спиной, а просто чувствовала затылком, шеей, лопатками, задом или чем там женщины столь безошибочно чувствуют подобные взгляды, поворачиваясь к ним то тем боком, то этим, как к солнцу на пляже, — в точности как и я поворачивался то так, то эдак к совершенно новой для меня, непривычной, обжигающей ситуации, в которой теперь предстояло жить, вернее, выживать, ибо жизнерадостное объяснение Ривки изменило ее кардинально — не Ривку, а ситуацию, а впрочем, и Ривку тоже, потому что в тот конкретный момент я уже не мог смотреть на нее без ненависти — не на ситуацию, а на Ривку, а впрочем, что там — и на ситуацию тоже.
Новость же заключалась в том оглушительном факте, что мои отношения с миром вовсе не являлись недоразумением, следствием прилепленной к моему лбу бессмысленной клички, что, в общем, имеет место сплошь и рядом, и тот, кто не верит, пусть сам попробует прилепить какое-нибудь нелепое слово к любому объекту… ну, хоть слово «трактор» на лоб Моны Лизы или даже не на лоб, а на холст, или даже не на холст, а на раму — пусть попробует и посмотрит, что будет, да-да, пусть посмотрит на внезапно изменившиеся лица посетителей музея, пришедших восторгаться согласно путеводителю, пусть послушает, как они зашушукаются, захрюкают сдавленными смешками: «Глядите, глядите — трактор!..» — а при чем тут трактор?!. ну при чем тут трактор?!. разве что-то изменилось?.. разве померкла знаменитая усмешка?.. разве состарилось вечно молодое лицо?.. обвисла грудь?.. появился запах изо рта?.. — нет, ничего этого не случилось: перед ними все та же Мона Лиза, каждой черточкой идентичная себе самой, и антураж тот же: и музей, и комната, и освещение, и даже непременные японцы, напоминающие ходячее фото-кино-ателье… — все то же, кроме этой косо прилепленной бумажки с корявыми, наспех нацарапанными буквами, складывающимися в абсолютно не подходящее к данной ситуации слово «трактор» — бессмысленное, глупое и, тем не менее, кардинально меняющее отношение пришедших к картине идиотов, причем самое обидное здесь то, что сама картина ни капельки не повинна в происходящем вокруг нее безумии, как и я был ни капельки не повинен в безумии, происходившем вокруг меня из-за прилепленной ко мне бумажки, на которой значилось, правда, не «трактор», а «гиршуни», но суть от этого не менялась, вернее, я думал, что не менялась, я имел роскошь так думать, пока эта религиозная дура в парике и длинном бесформенном балахоне не выскочила передо мной со своим непрошенным объяснением, как проклятый отличник в классе, выскакивающий, чтобы напомнить склерозному учителю о заданной неделю назад и уже позабытой было домашней работе.
Так думал я все эти годы, утешая себя тем, что мои имя и внешность, определяющие всеобщее отношение ко мне, если можно назвать словом «отношение» эту едкую смесь обструкции с отвращением, так вот, я полагал, что мои имя и внешность являются не более чем такой бумажкой, вывеской, а если не вывеской, то занавеской или пусть даже скорлупой, другими словами, чем-то крайне поверхностным, несущественным, не имеющим ничего общего с моей истинной сутью, которая без скорлупы, вполне возможно, предстала бы совсем иной, например — прекрасной, как жемчужная боттичеллиевская богиня, выходящая из безобразной, морщинистой, текущей вонючей слизью раковины, да простится мне это банальное сравнение, а потому мне всего-то и требовалось что шанс, всего лишь шанс, и тогда все бы увидели… хотя это ведь только говорится «всего лишь», а на самом деле вероятность такого шанса ничтожна, и многие раковины остаются закрытыми: некоторые — на протяжении многих тысяч лет, а большинство так и вовсе навсегда, ведь море настолько огромно, а глубина его настолько страшна и непостижима, что трудно надеяться всерьез на то, что за тобой когда-нибудь придет ныряльщик с ножом или художник с кистью, вот и приходится мириться и со скорлупой, и с морщинистой ребристой раковиной, и со слизью моллюска, и с плавающими вокруг странными пучеглазыми существами, так и норовящими отгрызть тебе пятки… да-да, приходится мириться, и я смирился, но это было гордое смирение, смирение богини, заключенной в пожизненную тюрьму, смирение жемчуга, так и не получившего своего шанса на свет.
И что же — все это оказалось иллюзией, ошибкой, наивной уловкой второгодника, предпочитающего объявить условия задачи бессмысленными, а саму задачу — не имеющей решения, а потом еще и убежать во двор к приятелям в детсадовскую песочницу, о которой я уже где-то упоминал… но при чем тут песочница?.. ах, да, песочница, песок… как страус, засовывающий голову в песок в попытке избежать очевидности… погоди, погоди, а как же второгодник?.. слушай, отстань, ладно?.. что, страус не может быть второгодником?.. отчего же не может — пусть будет, тем более что это только усиливает тезис, простой, как песок: тезис о том, что на самом деле все имеет и смысл, и причину, и следствие, что случайностей нет в природе, что понятие вероятности, не говоря уже о соответствующей теории, изобретено не кем иным, как уже знакомыми нам страусами-второгодниками, уставшими от попыток понять, что к чему, но это — в общем, а в моем частном, конкретном, чисто-конкретном случае эта глобальная закономерность бытия заключалась в точном соответствии формы и содержания, скорлупы и яйца, вывески «Меня изгнали…» — можно ли было точнее отразить происходящее со мной, моллюском, слизистым существом, веществом, студенистым отвратом, вообразившим себя жемчужиной?.. ха-ха… мое имя являлось последним, решающим доказательством, если таковое еще требовалось кому бы то ни было, кроме меня, дурака: ведь если что-то пахнет слизью, липнет, как слизь, тянется, как слизь, тошнотворно, как слизь, то, следовательно, это слизь, хоть слизью назови ее, хоть нет… — очевидная истина, не правда ли?.. вполне можно было бы обойтись без вывески, без имени, без слова, потому что все ясно без всяких слов, так нет ведь, вот вам еще и паспорт — видите, вот здесь, под фотографией, на самом авторитетном из всех языков мира, крупными буквами: «СЛИЗЬ»… и теперь уже никаких сомнений, никаких, никаких.