Сборник 6 ЭЛЕКТРИЧЕСКОЕ ТЕЛО ПОЮ! - Рэй Брэдбери 21 стр.


Ух ты, какая замечательная жизнь началась!

Не было дня, чтобы я не являлся к мистеру Диккенсу и не просиживал у него половину утра, а он диктовал, и мы путешествовали из Парижа в Лондон, обратно в Париж, делая остановки для завтрака и лимонада, а после бутербродов с яичницей – опять в Лондон, и я – секретарь мистера Ч. Диккенса, Гринтаун, Иллинойс, был счастлив, ведь я сам мечтал, когда вырасту, стать писателем, и вот я познаю великое таинство с лучшим из них.

Только мистер Винески, парикмахер, заботил меня, мистер Винески, мой хороший друг, мой герой, трудом которого я от души восхищался, ваятель – ни больше, ни меньше. Обычно я половину лета проводил в его парикмахерской, глядя, как он превращает безобразных людей в прекрасных принцев, – вот какой он был мастер. А теперь, я так увлекся Лондоном и Парижем, что забыл любоваться мистером Винески и его чудесами.

И мистер Винески каждый вечер, приходя домой, заставал за столом этого писателя с его длинными волосами, которые давно бы пора постричь, и тут же сидел я, глядя на мистера Диккенса так, словно я Пес, а он Бог.

И вот однажды вечером, спустя месяц после того, как мы начали «Повесть о двух городах», мистер Винески во время обеда вдруг вскочил на ноги, указал пальцем на мистера Диккенса и сказал:

– Вы, сударь, мошенник и негодяй. Вы никакой не Чарльз Диккенс. Вы, сдается мне, Красный Джо Пайк из Уилкисборо, которого разыскивают за подлог, или вы Билл Хаммер из Хорнбилла, штат Арканзас, которого разыскивают за подлые гадости и мелкие кражи в Ускалузе. Но кем бы и чем бы вы ни были, вы, сбивающий с толку этого мальчика и издевающийся над нашей доверчивостью, я даю вам двадцать четыре часа на то, чтобы вы убрались вон из этого города, не то я вызову начальника полиции и попрошу его заняться вами. Либо я, либо вы, сударь, один из нас должен оставить этот дом. Простите меня, бабушка и дедушка Сполдинг, но я не могу молчать! Мне надоело слушать про сочинение романов, которые сочинены пятьдесят лет назад! Выйдите из-за стола, сударь, не то я ударю вас по лицу!

– Мистер Винески! – тревожно воскликнул дедушка, поднимаясь.

– Сударь, – спокойно сказал Чарльз Диккенс, тоже поднимаясь, – мистер Винески прав. Похоже, пришла пора мне уходить, ибо я истощил всеобщее терпение, понимание и снисходительность.

– Мистер Диккенс! – крикнул я.

Но прежде чем я мог его остановить, он уже был наверху и хлопнул дверью, и все сидели словно оглушенные, а мистер Винески растерянно ковырялся в еде.

Я пошел наверх и постучался в дверь, но она была заперта. Мистер Диккенс был у себя в комнате, однако он не хотел отзываться, хотя я упорно продолжал стучать.

Поздно вечером мистер Винески надолго ушел на прогулку, никому не сказав, куда ушел.

– Чтоб мне лопнуть, – сказал я, выйдя на крыльцо и застав там дедушку, который сидел один и курил трубку. – Вызывайте плотника. Все рухнуло.

Дедушка долго курил молча, наконец сказал:

– Придется тебе самому быть своим плотником, Дуг.

– Это как понимать?

– Ты в разгар боя переметнулся от одного генерала к другому, и теперь один из генералов недоволен. Вряд ли он знает, чем недоволен, но недоволен, это точно, и обижен.

– Вот так штука! – Я покачал головой в отчаянии. – Но сейчас я просто ненавижу Винески.

– Не нужно. Ты подметал волосы с половиц его цирюльни. Теперь ты затачиваешь карандаши для нестриженого романиста. Мистер Винески? У него ни жены, ни семьи, только его работа. Бездетному человеку, знает он об этом или нет, нужен еще кто-то. А тебя, Дуг, отнесло от него прочь.

– Я… – И я запнулся, и глаза мои вдруг стали плохо видеть. – Завтра я вымою окна парикмахерской и протру красно-белый шест.

Дедушка медленно кивнул.

– Я знаю, ты это сделаешь, сынок. Ты сделаешь.

Ночью я не мог уснуть. Городские часы пробили двенадцать, потом час, потом два и, наконец, три. Тут я услышал тихий плач. И вышел в коридор.

– Мистер Диккенс?

Я тронул дверь. Она была не заперта.

– Мистер Диккенс? – Я отважился отворить дверь.

Он лежал, освещенный луной, слезы струятся из глаз, глаза устремлены на потолок, лежал неподвижно.

– Мистер Диккенс?

– Здесь таких нет, – сказал он. Его голова покачалась из стороны в сторону. – Нет таких в этой комнате, в этой кровати, в этом мире.

– Вы, – сказал я. – Вы – Чарли Диккенс.

– Пора бы тебе сообразить, – отвечал он почти спокойным, только чуть прерывающимся голосом, – уже три часа утра.

– Я знаю одно, – сказал я. – Каждый день я видел, как вы писали. Каждую ночь я слышал, как вы говорили.

– Верно, верно.

– И вы заканчиваете одну книгу, потом начинаете другую, и у вас каллиграфический почерк.

– Так и есть. – Он кивнул. – Да-да, так и есть.

– Ну! – Я ходил около его кровати. – Так зачем вам каяться и сокрушаться, вам, всемирно известному писателю?

– Ты знаешь, и я знаю, что я мистер Никто из Ниоткуда, на пути к Вечности, с потухшим фонарем и без единой свечи.

– К черту! – сказал я и пошел к двери. Меня разозлило, что он выходит из игры. Он испортил чудесное лето. – Спокойной ночи! – Я стукнул дверной ручкой.

– Постой!

В этом ужасном тихом крике было столько тоски, почти боли, что я опустил руку, но оборачиваться не стал.

– Малыш, – сказал старик, лежащий на кровати.

– Ну? – ворчливо отозвался я.

– Не будем горячиться. Сядь.

Я медленно сел на хлипкий стул возле тумбочки.

– Поговори со мной, Малыш.

– Господи, в три часа…

– Утра, вот именно. Отвратительнейшее время суток. Закат далеко позади, до восхода десять тысяч миль. В такую пору человек нуждается в друзьях. Дружище Малыш, поговори со мной, спроси меня о чем-нибудь.

– О чем вас спросить?

– По-моему, ты знаешь.

Я подумал, вздохнул.

– Ну ладно. Кто вы?

Минуту он очень тихо лежал на своей кровати, потом незримым длинным кончиком носа нащупал на потолке нужные слова и сказал:

– Я человек, который не дорос до своей мечты.

– Что это значит?

– Это значит, Дуг, что я, когда был молод, кроил себе платье не по плечу. Я так и не дорос до лучшего костюма, который висел в моем чулане. Я не стал тем, кем хотел стать.

Теперь я тоже был спокоен и сказал:

– А кем вы мечтали стать?

– Писателем.

– Вы пробовали? – спросил я.

– Пробовал?! – воскликнул он и едва не разразился неуместным диким смехом. – Пробовал… – Он взял себя в руки. – Пресвятая богородица, сын мой, да ты бы видел, сколько было потрачено чернил и пота! Я израсходовал тонны чернил, исписал гору бумаги, разбил вдребезги шесть дюжин пишущих машин, изгрыз и сточил десять тысяч мягких карандашей «Тикондерога».

– Ух ты!

– Вот именно: «Ух ты!»

– А что вы писали?

– Чего я не писал! Поэмы. Эссе. Трагедии. Фарсы. Рассказы. Романы. Тысяча слов в день, ежедневно, тридцать лет подряд – не было дня, чтобы я не писал и не насиловал бумагу. Миллионы слов переходили с кончика моего пера на бумагу, а с бумаги в пузатую печку.

– Вы все сжигали!

– А что оставалось делать, Дуг? Оклеивать стены? Латать кальсоны?

– Этого не могло быть!

– Не могло, да было. Не «так себе», не «ничего, сойдет». А попросту кошке под хвост. Друзья знали это, редакторы знали это, учителя знали это, издатели знали это; и в один необычный прекрасный день, около четырех часов дня, когда мне исполнилось пятьдесят, даже я увидел это.

– Но нельзя писать тридцать лет и не…

– Достичь совершенства? Нащупать струну? Смотри пристально, Дуг, смотри долго – ты видишь человека с необычным талантом, поразительным даром, единственного в веках человека, который вывел на бумаге пять миллионов слов, не создав ни одного способного встать на свои хрупкие ноги и воскликнуть: «Эврика! Сделано!»

– Вы не напечатали ни одного рассказа?

– Даже шутки в две строки. Даже паршивого газетного стишка. Даже объявления: «Ищу…» Удивительно, правда? Быть до того необычайно скучным, до того бесповоротно бездарным, что от твоих слов ни смешка, ни слезинки, ни возмущения, ни гнева. Поистине искренне ваш – редкий экземпляр. Я воздвиг памятник ничтожеству на зыбучих песках. И знаешь, что я сделал в тот день, когда открыл, что из меня никогда не выйдет писатель? Я убил себя самого.

– Убили?

– Во всяком случае, писаку, который жил во мне. Взял все с собой в долгое железнодорожное путешествие, сел на открытой площадке последнего вагона для курящих, и полетели мои рукописи, как испуганные птицы. Я рассыпал роман по Небраске, мои поэмы в духе Гомера раскидал по Северной Дакоте, любовными сонетами усеял Южную Дакоту. Я оставил свои эссе в комнате для мужчин гостиницы «Гарвей» в Клир-Спрингс, штат Айдахо. Поля и нивы знают мою прозу. Великолепное удобрение; наверно, после меня там пошли небывалые урожаи кукурузы. В этом долгом летнем путешествии я вез с собой два чемодана моей собственной души и воздавал должное своему никудышному "я". Когда я достиг далекой конечной станции, чемоданы были пусты; было много выпито, мало съедено, пролита толика слез в уединенных номерах, зато я отдал все якоря, весь мертвый груз, все мечты. Ход замедлился, вышел пар, и я, благодарение всевышнему, закончил свое путешествие с миром и уверенностью в душе. Будто я снова родился на свет. Я прошел по земле и засорил ее бумагой, задал мусорщикам с острыми палками работы до второго пришествия, но я сказал себе: «Постой, в чем дело, что произошло? Я… я новый человек».

Он видел все это на потолке, и я тоже видел, словно кинофильм на стене в лунную ночь. Мистер Диккенс продолжал:

– "Я новый человек", – сказал я себе, и когда я в конце долгого лета, которое было летом уничтожения и нежданного возрождения, сошел с поезда, то взглянул в засиженное мухами зеркало на вокзале в Свит-Уотере, штат Миссури, – моя борода отросла за два месяца без бритья, и волосы стали длинными, и я вытащил маникюрные ножницы, и моя рука принялась делать то, что ей велел некий тайный голос. Она стригла и резала бороду, оставила клинышек, оставила усы, потом я еще все подправил бритвой, всмотрелся в свое отражение, отступил и тихо сказал: «Чарли Диккенс – это ты?» Человек на кровати негромко рассмеялся, вспоминая.

– Да-да, парень, так и сказал. «Чарли, – говорю, – мистер Диккенс, неужто это ты?» И я кивнул сам себе и воскликнул: «А кто еще, кто еще, разрази меня гром? Сударь, пропустите, я тороплюсь на важную лекцию!» И я отошел в сторонку, и я вышел в город; и я знал теперь, кто я; мне стало даже жарко при мысли о том, что я еще могу свершить в моей новой жизни, сколько работы, и какой работы, у меня впереди! Да-да, Малыш, где-то эта мысль зрела. Видно, все эти годы, что я писал и глотал горькие пилюли, мое доброе старое подсознание твердило: «Ты держись. Дела обернутся совсем скверно, но в последнюю минуту я тебя выручу». И возможно, спасло меня как раз то, что прежде губило. Почтение к старшим на писательском поприще. Бог мой, Малыш, как я пожирал Толстого, упивался Достоевским, Генри Джеймс – пир, Мопассан – плотный завтрак, Флобер – вино и цыпленок на вольном воздухе! Возможно, я слишком много читал и чересчур поклонялся богам. Но когда исчезли мои труды, их труд остался. Вдруг оказалось, что я не могу забыть их книг, Малыш.

– Не могли?..

– Представь себе, я не мог забыть ни строчки, ни слова из абзацев и целых книг, какие когда-либо прошли перед моими алчными, всепожирающими глазами.

– Фотографическая память?

– Вот именно! В самое яблочко!

– Чтоб мне лопнуть, вы хотите сказать…

– Диккенс, Харди, Толстой… Малыш, их книги все эти годы сидят в этой старой башке. Попроси меня заговорить языком Киплинга. Я могу. Книги про Оз? Все перескажу! Крути меня, как обруч, я – Отелло. Скажи, чтобы сел, я Макбет. Или лечь? Я Гамлет, умирающий долго и замысловато.

– А потом? – спросил я.

– А потом я принялся писать все книги Диккенса, одну за другой. С тех пор вот езжу по городам, парень, пишу и играю роль, играю и пишу, читаю лекции, всегда наполовину одержимый, известный и неведомый, признанный и отвергнутый, и так уже несколько лет. Останавливаюсь там, чтобы закончить «Копперфилда», тут, чтобы завершить «Домби и сын». Иногда на всю зиму забиваюсь в берлогу, и никто не подозревает, что во мне дремлет Диккенс, а потом выйду из куколки, словно весенний мотылек, и – дальше. Иногда на целое лето оседаю в каком-нибудь городе, пока не выгоняют. Да-да, выгоняют. Потому что такие, как твой мистер Винески, не прощают полета воображения, Малыш, хоть бы этот полет был таким заземленным, что дальше некуда. У него нет чувства юмора. Ему невдомек: чтобы выжить, мы все обязаны делать то, что обязаны. Кто смеется, кто плачет, кто отбивается кулаками, кто бежит, и все это одно и то же – способ существовать. Его кормят ножницы, и он не понимает моего пера в чернилах и бумаги в буквах. Вот и должен я собираться и уходить.

– Нет! – вскричал я. – Вы не можете уехать, пока не закончите книгу!

– Малыш, глупыш, ты что, в самом деле?..

– Мистер Диккенс, – сказал я, – мир ждет вашего следующего хода, он важнее всего остального на свете. Вы не можете прервать на середине «Повесть о двух городах».

– Малыш, Малыш… – бормотал он.

Он лежал на подушке, закрыв глаза.

Я схватил карандаш и блокнот.

– Вы не можете, мистер Диккенс, не можете. Я жду, жду.

И наконец, не открывая глаз, мистер Диккенс сказал:

– Где мы остановились вчера, Дуг?

– Мадам Дефарж вязала на гильотине.

– Да, – сказал мистер Диккенс. – Мадам Дефарж – гильотина. Ладно, Дуг давай. Слушай. Пиши…

Он говорил. Я писал. Часы пробили четыре утра. Мистер Диккенс уснул. Я вышел на цыпочках из комнаты и затворил дверь.

– Доброе утро, мистер Диккенс!

Я с маху сел на стул в столовой. Мистер Диккенс уже наполовину управился с горкой блинов. Я откусил от своего блина и увидел еще более высокую гору бумаги на столе между нами.

– Мистер Диккенс? «Повесть о двух городах»… Вы ее… закончили?

– Готово. – Мистер Диккенс ел, не поднимая глаз. – Встал в шесть. Работал вовсю. Готово. Конец. Все.

– Ух ты! – сказал я. Тут он вдруг поднялся, оставив недоеденный завтрак, и поспешно вышел в коридор. Я услышал, как хлопнула наружная дверь, выскочил на крыльцо и увидел мистера Диккенса уже на дорожке, с чемоданом в руках.

Он шел так быстро, что мне пришлось бежать, чтобы догнать его. Он торопился на вокзал, а я то отставал, то снова забегал вперед.

– Мистер Диккенс, книга закончена, но еще не издана!

– Поручаю тебе заняться этим, Малыш.

– Но я не умею пристраивать книги! И вообще вы не можете сейчас уехать. Лето только началось. Вас ждет еще работа, нас обоих ждет!

– Например? – Он убегал от меня.

Я преследовал его, тяжело дыша.

– Например, «Мартин Чезлвит» и «Крошка Доррит».

– Твои друзья, Малыш?

– Ваши, мистер Диккенс. И если вы не напишете, они не будут жить.

– Как-нибудь перебьются. – Он завернул за угол, и я заметался вокруг него, словно птица.

– Чарли, останьтесь, я вам что-то дам. Новое название. «Записки Пикквикского клуба» – правда, здорово? «Записки Пикквикского клуба»!

Мы проходили мимо библиотеки, на каждый его шаг я делал три; и вдруг я схватил его за руку и дернул так, что он остановился.

– Мистер Диккенс, поезд отходит в полдень, до тех пор еще два часа, верно? Подарите мне десять минут из этих двух часов, или, честное слово, я пойду домой и не буду дочитывать «Повесть о двух городах»!

Удивительно. Это его остановило. Он посмотрел на меня сперва недоверчиво, потом с непритворной печалью.

– Малыш, – мягко произнес он. – Ты это искренне?

– Мне наплевать, что будет дальше с Сиднеем Картоном!

– Но ведь это лучшее из всего, что я когда-либо придумал и написал, Малыш, – сказал он. – Ты должен ее прочитать.

– Почему? – закричал я. – С какой стати?

– Почему? – Он спокойно и пытливо посмотрел на меня, потом назвал причину.

– Потому, Малыш, что я писал ее для тебя.

– Я прочту ее при одном условии, – ответил я. – Если вы пойдете со мной и познакомитесь с одним человеком.

– Десять минут? – спросил он.

– Десять минут.

Мы поднялись по ступенькам библиотеки и вошли внутрь.

Библиотека была будто каменный карьер, над которым десять тысяч лет не выпадали дожди. Погляди в одну сторону – тишина. Погляди в другую сторону – безмолвие.

Мы, мистер Диккенс и я, остановились на пороге безмолвия. Мистер Диккенс дрожал. И вдруг я вспомнил, что за все лето ни разу не видел его здесь. Он боялся, что я сейчас подведу его к полкам и там будут все его книги – уже написанные, напечатанные, обрезанные, переплетенные, выданные, прочтенные и возвращенные на полку.

Он взял меня за локоть и лихорадочно прошептал:

– Малыш, зачем мы здесь? Пошли. Здесь никого нет.

– Слушайте! – прошипел я. Далеко-далеко, где-то за стеллажами послышался такой звук, словно бабочка повернулась с боку на бок во сне. И еще – будто крохотный ноготок скреб крышку.

– Слышите? – прошептал я. Глаза мистера Диккенса расширились.

– Я знаю этот звук, – сказал он, помолчал затаив дыхание и кивнул. – Там кто-то пишет.

– Да, сэр.

– Пишет пером. И пишет… да… пишет стихи, – вымолвил мистер Диккенс. – Конечно. Где-то там кто-то пишет стихотворение, верно? Завитушка, завитушка, черточка, завитушка. Это не цифры, Дуг, не цифры, и не сухие факты. Слышишь – взмах, слышишь – взлет? Стихи, клянусь богом, да, сэр, никакого сомнения – стихи!

– Мэм! – позвал я.

Бабочка перестала шевелиться.

– Не прерывай ее, – зашикал на меня мистер Диккенс, – в разгар вдохновения! Пусть пишет!

Бабочка снова принялась чиркать. Завитушка, завитушка, черточка…

– Мэм! – позвал я так мягко, так настойчиво.

Что-то зашуршало в коридорах, и показалась заведующая библиотекой, женщина без возраста, ни молодая, ни старая, женщина бесцветная, ни смуглая, ни бледная, женщина без роста, ни маленькая, ни высокая, женщина, которая часто говорила сама с собой там, среди сумрачных пыльных стеллажей, говорила шепотом, словно то шелестели страницы.

Она шла и несла неяркую лампу своего лица, освещая себе путь своим взором. Губы шевелились, она перебирала слова в безбрежном пространстве за ее туманными зрачками.

Чарли жадно читал ее губы. Он кивнул. Он подождал, когда она остановится и увидит нас. Вдруг взгляд ее прояснился.

Она тихо ахнула, потом рассмеялась над собой.

Назад Дальше