Из отверстия медленно капало машинное масло.
Такое же масло стекало изо рта Линкольна по подбородку и бакенбардам и падало капля за каплей на галстук и рубашку.
Байес встал на колени и приложил ухо к груди Линкольна. Там, глубоко внутри, слабо тикали и жужжали шестеренки, колесики, пружины, не поврежденные, но работающие просто по инерции.
По какой-то сложной ассоциации этот угасающий звук заставил его в тревоге подняться на ноги.
– Фиппс?! – пробормотал Байес.
Охранники переглянулись в недоумении.
Байес сжал руки:
– Фиппс собирался прийти сегодня? Боже мой, он не должен видеть этого! Ступайте, позвоните ему, придумайте что-нибудь. Скажите, что произошла авария, да, авария на заводе в Глендайле. Быстрее!
Один из охранников выбежал из зала.
«Боже, задержи его дома, пусть он не видит этого», – подумал Байес.
Странно, в такую минуту он думал не о себе. Жизнь других людей замелькала перед глазами.
Помнишь… тот день, пять лет назад, когда Фиппс небрежно бросил на стол чертежи, эскизы, акварели и объявил о своем великом плане? И как все они уставились на рисунки, потом на него и выдохнули: «Линкольн?»
Да! Фиппс рассмеялся, как отец, только что вернувшийся из церкви, где некое высшее видение обещало ему необычайно одаренного ребенка.
Линкольн. В этом что-то было. Линкольн, рожденный вновь.
А Фиппс? Он создаст и воспитает этого сказочного, вечно живого гигантского ребенка-робота.
Разве это не прекрасно… стоять среди лугов Геттисберга, слушать, учиться, смотреть, править лезвия наших бритвенных душ и жить?
Байес ходил вокруг тяжело осевшей фигуры, поглощенный воспоминаниями.
Фиппс, поднявший рюмку над головой, как линзу, что одновременно собирает в фокусе лучи прошлого и освещает будущее.
"Я всегда мечтал сделать такой фильм: "Геттисберг2 и огромное людское море; и там, далеко на краю этой дремлющей на солнце беспокойной толпы, фермер с сыном, напряженно слушающие и ничего не слышащие, пытающиеся уловить разносимые ветром слова высокого оратора там, на далекой трибуне. Вот он снимает цилиндр, смотрит в него, как будто смотрит себе в душу, и начинает говорить.
И фермер сажает сына к себе на плечи, чтобы поднять его над этой сдавленной многотысячной толпой. Высокий голос президента разносится по округе то ясный и чистый, то слабый и отдаленный, захваченный в плен и разносимый в стороны гуляющими над полем ветрами.
Много ораторов выступало уже до него, и толпа устала, превратившись в сплошной комок шерсти и пота. Фермер нетерпеливо шепчет сыну:
– Ну что? Что он говорит?
И мальчик, весь подавшись вперед и повернув по ветру пушистое, как персик, ухо, шепчет в ответ:
– Восемьдесят семь лет…
– Ну?
– …тому назад отцы наши основали…
– Ну, ну?!
– …на этом континенте…
– Ну?
– …новую нацию, рожденную свободной и вдохновленную той идеей, что все люди…
И так это продолжалось: ветер, разносящий во все стороны хрупкие слова далекого оратора, фермер, позабывший про тяжкую ношу, и сын, приложивший руки к ушам, схватывающий смысл речи, пропускающий иногда целые фразы, но все вместе замечательно понятное до самого конца:
– …правительство народа, избранное народом и для народа…
– …не исчезнет с лица земли.
Мальчик замолчал.
– Он кончил.
И толпа разбрелась во все стороны. И Геттисберг вошел в историю".
Байес сидел, не отрывая глаз от Фиппса.
Фиппс выпил рюмку до дна, внезапно смутившись своей экспансивности, потом бросил:
– Я никогда не поставлю такой фильм. Но я сделаю это.
Именно тогда он вытащил и разложил на столе свои рисунки и чертежи – Фиппс Эверди Салем, Иллинойс и Спрингфилдский призрак-автомат, механический Линкольн, электро-масло-смазочная пластмассово-каучуковая, до мелочей продуманная сокровенная мечта. Возвращенный к жизни чудесами технологии, возрожденный романтиком, вычерченный отчаянной нуждой, говорящий голосом неизвестного актера, он будет жить вечно там, в этом далеком юго-западном уголке Америки! Линкольн и Фиппс!
Фиппс и его взрослый, двухметровый от рождения Линкольн. Линкольн!
«Мы все должны стоять на ветру из Геттисберга. Только так можно будет что-нибудь услышать».
Он поделился с ними своим изобретением. Одному доверил арматуру, другому – скелет, третий должен был подобрать «линкольновский» голос и его лучшие выступления. Остальные доставали драгоценную кожу, волосы, делали отпечатки пальцев. Да, даже прикосновение Линкольна должно быть таким же, точно скопированным с оригинала!
Все они жили тогда, посмеиваясь над собой. Эйб никогда не сможет на самом деле ни говорить, ни двигаться, все прекрасно понимали это.
Но по мере того как работа продолжалась и месяцы растягивались в годы, их насмешливо-иронические реплики уступали место одобрительным улыбкам и дикому энтузиазму.
Они были бандой мальчишек, вовлеченных в некое тайное воспаленно-счастливое погребальное общество, встречавших полночь под сводами мраморных склепов и разбегавшихся на рассвете меж надгробных памятников.
Бригада Воскресения Линкольна процветала. Вместо одного сумасшедшего десяток маньяков кинулся рыться в старых запылившихся и пожелтевших подшивках газет, выпрашивать посмертные маски, делать формы и отливать пластмассовые кости.
Некоторые отправились по местам боев Гражданской войны в надежде, что история, рожденная на утренних ветрах, поднимет их плащи и заколышет их, как флаги. Другие бродили по октябрьским полям Салема, загоревшие в последних лучах лета, задыхаясь от свежего воздуха, навострив уши в надежде уловить не записанный на пленки и пластинки голос худощавого юриста.
Но, конечно, никто из них не был столь одержим и не испытывал столь сильно гордых мук отцовства, как Фиппс. Наконец наступил день, когда почти готовый робот был разложен на монтажно-сборочных столах; соединенный на шарнирах, с вмонтированной системой подачи голоса, с резиновыми веками, закрывающими глубоко посаженные грустные глаза, которые, пристально всматриваясь в мир, видели слишком многое. К голове приставили благородные уши, которые могли слышать лишь время прошедшее. Большие руки с узловатыми пальцами были подвешены, как маятники, отсчитывающие это ушедшее безвозвратно время. И когда все было готово, они надели костюм поверх нагой фигуры, застегнули пуговицы, затянули узел на галстуке – конклав портных, нет, апостолов, собравшихся ярким славным пасхальным утром.
В последний час последнего дня Фиппс выгнал их всех из комнаты и в одиночестве нанес последние мазки великого художника, потом позвал их снова и не буквально, нет, но в каком-то метафорическом смысле попросил вознести его на плечи.
Притихшие, смотрели они, как Фиппс взывал над старым полем боя и далеко за его пределами, убеждая, что могила не место для него: воскресни!
И Линкольн, спавший глубоким сном в своем прохладном спрингфилдском мраморном покое, повернулся и в сладком сновидении увидел себя ожившим.
И встал.
И заговорил.
Зазвонил телефон. Байес вздрогнул от неожиданности. Воспоминания рассеялись.
– Байес? Это Фиппс. Бак звонил только что. Говорит, чтобы я немедленно ехал. Говорит, что-то с Линкольном…
– Нет, – сказал Байес. – Ты же знаешь Бака. Наверняка звонил из ближайшего бара. Я здесь, в театре. Все в порядке. Один из генераторов забарахлил. Мы только что кончили ремонт…
– Значит, с ним все в порядке?
– Он велик, как всегда. – Байес не мог отвести глаз от тяжело осевшего тела.
– Я… Я приеду…
– Нет, не надо!
– Бог мой, почему ты кричишь?
Байес прикусил язык, сделал глубокий вдох, закрыл глаза, чтобы не видеть этой фигуры в кресле, потом медленно сказал:
– Фиппс, я не кричу. В зале только что дали свет. Публика ждет, я не могу сдержать их. Я клянусь тебе…
– Ты лжешь.
– Фиппс!
Но Фиппс повесил трубку.
«Десять минут, – в смятении подумал Байес. – Он будет здесь через десять минут. Всего десять минут – и человек, вернувший Линкольна из могилы, встретится с тем, кто вогнал его туда обратно».
Он резко встал. Бешеная жажда деятельности овладела им. Скорее бежать туда, за сцену, включить магнитофон, посмотреть, какие узлы можно заменить, а что уже никогда не поправить. Впрочем, нет. Нет времени. Оставим это на завтра.
Время оставалось лишь для разгадки тайны.
И тайна эта заключалась в человеке, который сидел сейчас в третьем кресле последнего ряда.
Убийца – ведь он убийца, не так ли? Что он представляет собой?
Байес ведь видел совсем недавно это лицо. До боли знакомое лицо со старого поблекшего и позабытого уже дагерротипа. И эти пышные усы. И темные надменные глаза.
Байес медленно сошел со сцены. Медленно поднялся по проходу до последнего ряда и остановился, глядя на человека с опущенной головой, зажатой между руками.
– Мистер… Бутс?
Странный незнакомец сжался, потом вздрогнул и выдавил шепотом:
– Да…
Байес выждал. Потом собрался с силами и спросил:
– Мистер… Джон Уилкес Бутс?3
Убийца тихо рассмеялся. Смех перешел в какое-то зловещее карканье.
– Норман Левелин Бутс. Только фамилия… совпадает.
«Слава богу, – подумал Байес. – Я бы не вынес этого».
Он повернулся и пошел вдоль прохода, потом остановился и взглянул на часы. Стрелка неумолимо бежала вперед. Фиппс уже в дороге. В любой момент он может забарабанить в дверь.
– Почему?..
– Я не знаю! – крикнул Бутс.
– Лжешь!
– Удобная возможность. Жалко было упустить.
– Что? – Байес резко повернулся.
– Ничего.
– Ты не посмеешь повторить это.
– Потому что… – начал Бутс, опустив голову, – …потому что… это правда, – прошептал он в благоговейном трепете. – Я сделал это… в самом деле сделал это.
Стараясь как-то сдержаться, Байес продолжал ходить вверх и вниз по проходам, боясь остановиться, боясь, что нервы не выдержат и он бросится и будет бить, бить, бить этого убийцу.
Бутс заметил это.
– Чего вы ждете? Кончайте…
– Я не сделаю этого… – Байес заставил себя успокоиться. – Меня не будут судить за убийство, за то, что я убил человека, который убил другого человека, который, в сущности, и не был человеком, а машиной. Достаточно уже того, что застрелили вещь только за то, что она выглядит как живая. И я не хочу ставить в тупик судью или жюри и заставлять их рыться в уголовном кодексе в поисках подходящей статьи для человека, который убивает потому, что застрелен человекоподобный компьютер. Я не буду повторять твоего идиотизма.
– Жаль, – вздохнул человек, назвавшийся Бутсом. Краска медленно сошла с его лица.
– Говори, – сказал Байес, уставившись в стену. Он представил себе ночные улицы, Фиппса, мчащегося в своей машине, неумолимо убегающее время. – У тебя есть пять минут, может, больше, может, меньше. Почему ты сделал это, почему? Начни с чего-нибудь. Начни с того, что ты трус.
– Трус, да, – сказал Бутс. – Откуда вы знаете?
– Я знаю.
– Трус, – повторил Бутс. – Это точно. Это я. Всегда боюсь. Вы правильно назвали. Всего боюсь. Вещей. Людей. Новых мест. Боюсь. Людей, которых мне хотелось ударить и которых я никогда не тронул пальцем. Вещей – всегда хотел их иметь – никогда не было. Мест, куда хотел поехать и где никогда не бывал. Всегда хотел быть большим, знаменитым. Почему бы и нет? Тоже не получилось. Так что, подумал я, если ты не можешь сделать ничего, что доставило бы тебе радость, сделай что-нибудь подлое. Масса способов наслаждаться подлостью. Почему? Кто знает? Нужно лишь придумать какую-нибудь гадость и потом плакать, сожалеть о содеянном. Так по крайней мере чувствуешь, что сделал что-то до конца. Так что я решил сделать что-нибудь гадкое…
– Поздравляю, ты преуспел!
Бутс уставился на свои руки, как будто они держали старое, но испытанное оружие.
– Вы когда-нибудь убивали черепаху?
– Что?..
– Когда мне было десять лет, я впервые задумался о смерти. Я подумал, что черепаха, эта большая, бессловесная, похожая на булыжник тварь, собирается еще жить и жить долго после того, как я умру. И я решил, что если я должен уйти, пусть черепаха уйдет первой. Поэтому я взял кирпич и бил ее по спине до тех пор, пока панцирь не треснул и она не сдохла.
Байес замедлил шаги. Бутс сказал:
– По той же причине я однажды отпустил бабочку. Она села мне на руку. Я вполне мог раздавить ее. Но я не сделал этого. Не сделал потому, что знал: через десять минут или через час какая-нибудь птица поймает и съест ее. Поэтому я дал ей улететь. Но черепахи?! Они валяются на задворках и живут вечно. Поэтому я взял кирпич – и я жалел об этом многие месяцы. Может быть, и сейчас еще жалею. Смотрите…
Его руки дрожали.
– Ладно, – сказал Байес. – Но какое, черт возьми, все это имеет отношение к тому, что ты оказался сегодня здесь?
– Что? Как какое отношение?! – закричал Бутс, глядя на него, как будто это он, Байес, сошел с ума. – Вы что, не слушали? Отношение!.. Бог мой, я ревнив! Ревнив ко всему! Ревнив ко всему, что работает правильно, ко всему, что совершенно, ко всему, что прекрасно само по себе, ко всему, что живет и будет жить вечно, мне безразлично что! Ревнив!
– Но ты же не можешь ревновать к машинам.
– Почему нет, черт побери! – Бутс схватился за спинку сиденья и медленно подался вперед, уставившись на осевшую фигуру в высоком кресле там, посреди сцены. – Разве в девяноста девяти случаях из ста машины не являются более совершенными, чем большинство людей, которых вы когда-либо знали? Разве они не делают правильно и точно то, что им положено делать? Сколько людей вы знаете, которые правильно и точно делают то, что им положено делать, хотя бы наполовину, хотя бы на одну треть? Эта чертова штука там, на сцене, эта машина не только выглядит совершенно, она говорит и работает, как само совершенство. Больше того, если ее смазывать, вовремя заводить и изредка регулировать, она будет точно так же говорить, и двигаться, и выглядеть великой и прекрасной через сто, через двести лет после того, как я давно уже сгнию в могиле. Ревнив? Да, черт возьми, я ревнив!
– Но машина не знает этого…
– Я знаю. Я чувствую! – сказал Бутс. – Я, посторонний наблюдатель, смотрю на творение. Я всегда за бортом. Никогда не был при деле. Машина творит. Я нет. Ее построили, чтобы она правильно и точно делала одну-две операции. И сколько бы я ни учился, сколько бы я ни старался до конца дней своих делать что-нибудь – неважно что, – никогда я не буду столь совершенен, столь, прекрасен, столь гарантирован от разрушения, как эта штука там, этот человек, эта машина, это создание, этот президент…
Теперь он стоял и кричал на сцену через весь зал.
А Линкольн молчал. Машинное масло капля за каплей медленно собиралось в блестящую лужу на полу под креслом.
– Этот президент, – заговорил снова Бутс, как будто до него только сейчас дошел смысл случившегося. – Этот президент. Да, Линкольн. Разве вы не видите? Он умер давным-давно. Он не может быть живым. Он просто не может быть живым. Это неправильно. Сто лет тому назад – и вот он здесь. Его убили, похоронили, а он все равно живет, живет, живет. Сегодня, завтра, послезавтра – всегда. Так что его зовут Линкольн, а меня Бутс… Я просто должен был прийти…
Он затих, уставившись в пространство.
– Сядь, – тихо сказал Байес.
Бутс сел, и Байес кивнул охраннику:
– Подождите снаружи, пожалуйста.
Когда охранник вышел и в зале остались только он, и Бутс, и эта неподвижная фигура, там, в кресле, Байес медленно повернулся и пристально, в упор посмотрел на убийцу. Тщательно взвешивая каждое слово, он сказал:
– Хорошо, но это не все.
– Что?
– Ты не все сказал, почему ты сегодня пришел сюда.
– Я все сказал.
– Это тебе только кажется, что ты все сказал. Ты обманываешь сам себя. Но все это в конечном итоге сводится к одному. К одной простой истине. Скажи, тебе очень хочется увидеть свое фото в газетах, не так ли?
Бутс промолчал, лишь плечи его слегка выпрямились.
– Хочешь, чтобы твою физиономию разглядывали на журнальных обложках от Нью-Йорка до Сан-Франциско?
– Нет.
– Выступать по телевидению?
– Нет.
– Давать интервью по радио?
– Нет!
– Хочешь быть героем шумных судебных процессов? Чтобы юристы спорили, можно ли судить человека за новый вид убийства…
– Нет!
– …то есть за убийство человекоподобной машины?..
– Нет!
Байес остановился. Теперь Бутс дышал часто: вдох-выдох, вдох-выдох. Его глаза бешено бегали по сторонам. Байес продолжал:
– Здорово, не правда ли: двести миллионов человек будут говорить о тебе завтра, послезавтра, на следующей неделе, через год!
Молчание.
– Продать свои мемуары международным синдикатам за кругленькую сумму?
Пот стекал по лицу Бутса и каплями падал на ладони.
– Хочешь, я отвечу на все эти вопросы, а?
Байес помолчал. Бутс ждал новых вопросов, нового напора.
– Ладно, – сказал Байес. – Ответ на все эти вопросы…
Кто-то постучал в дверь.
Байес вздрогнул.
Стук повторился, на этот раз настойчивей и громче.
– Байес! Это я, Фиппс! Открой мне дверь!
Стук, дерганье, потом тишина.
Байес и Бутс смотрели друг на друга, как заговорщики.
– Открой дверь! Ради бога, открой мне дверь!
Снова бешеный барабанный грохот, потом опять тишина. Там, за дверью, Фиппс дышал часто и тяжело. Его шаги отдалились, потом стихли. Наверное, он побежал искать другой вход.
– На чем я остановился? – спросил Байес. – Ах, да. Ответ на все мои вопросы. Скажи, тебе ужасно хочется приобрести всемирную телекинорадиожурнальногазетную известность?
Бутс раскрыл рот, но промолчал.
– Н-Е-Т, – раздельно, по буквам произнес Байес.
Он протянул руку, достал из внутреннего кармана бумажник Бутса, вытащил из него все документы и положил пустой бумажник обратно.