Бутс раскрыл рот, но промолчал.
– Н-Е-Т, – раздельно, по буквам произнес Байес.
Он протянул руку, достал из внутреннего кармана бумажник Бутса, вытащил из него все документы и положил пустой бумажник обратно.
– Нет? – ошеломленно спросил Бутс.
– Нет, мистер Бутс. Не будет фотографий. Не будет телепередач от Нью-Йорка до Сан-Франциско. Не будет журналов. Не будет статей в газетах. Не будет рекламы. Не будет славы. Не будет почета. Веселья. Самосожаления. Покорности судьбе. Бессмертия. Абсурдных рассуждении о власти автоматов над людьми. Великомученичества. Временного возвышения над собственной посредственностью. Сладостных страданий. Сентиментальных слез. Судебных процессов. Адвокатов. Биографов, превозносящих вас до небес через месяц, год, тридцать лет, шестьдесят лет, девяносто лет. Двусмысленных сплетен. Денег. Не будет. Нет.
Бутс поднимался над креслом, как будто его вытягивали на веревке: он был смертельно бледен, словно невидимой рукой его умыли белилами.
– Я не понимаю. Я…
– Вы заварили всю эту кашу? Да. Но ставка ваша бита. И я испорчу ваше представление. Потому что теперь, мистер Бутс, когда все уже сказано и сделано, когда все аргументы исчерпаны и все итоги подведены, вы просто не существующее и никогда не существовавшее ничтожество. И таковым вы и останетесь: маленьким и посредственным, подленьким, дрянным и трусливым. Вы коротышка, Бутс, и я буду мять, давить, сжимать, дубасить вас, пока вы не станете еще на дюйм короче, вместо того чтобы помогать вам возвыситься и упиваться своим трехметровым ростом.
– Вы не посмеете! – взвизгнул Бутс.
– О нет, мистер Бутс, – тотчас ответил Байес почти счастливым голосом. – Я посмею. Я могу сделать с вами все, что захочу. Больше того, мистер Бутс, ничего этого никогда не было.
Стук возобновился. Теперь стучали в запертую дверь за кулисами.
– Байес, ради бога, откройте мне дверь! Это Фиппс! Байес! Байес!
Очень спокойно, с великолепным самообладанием Байес ответил:
– Одну минуту.
Он знал, что через несколько минут все взорвется и забурлит, от тишины и спокойствия не останется и следа, но сейчас пока было это: величественная безмятежная игра, и он в заглавной роли; он должен доиграть ее до конца. Он обращался к убийце и смотрел, как тот ерзает в кресле; он снова говорил и смотрел, как тот съеживается:
– Ничего и никогда этого не было, мистер Бутс. Вы можете кричать на каждом углу – мы будем отрицать это. Вы никогда здесь не были. Не было пистолета. Не было выстрела. Не было электронно-счетного убийства. Не было осквернения. Не было шока. Паники. Толпы. Что с вами? Посмотрите на свое лицо. Почему у вас подкашиваются ноги? Почему вы садитесь? Почему вас трясет? Вы разочарованы? Я нарушил ваши планы? Хорошо! – Он кивнул на выход. – А теперь, мистер Бутс, убирайтесь отсюда вон.
– Вы не имеете…
Байес мягко шагнул вперед, взял Бутса за галстук и медленно поставил убийцу на ноги. Теперь Бутс вплотную чувствовал его дыхание.
– Если вы когда-нибудь расскажете своей жене, приятелю, начальнику по службе, мужчине, женщине, дяде, тете, троюродному брату, если когда-нибудь, ложась в постель, вы самому себе начнете рассказывать вслух об этой пакости, которую вы натворили, – знаете, что я с вами сделаю, мистер Бутс? Я не скажу вам этого, я не могу сейчас сказать. Но это будет ужасно…
Бутс был бледен, его трясло.
– Что я сказал сейчас, мистер Бутс?
– Вы убьете меня?
– Повтори снова!
Он тряс Бутса до тех пор, пока слова не сорвались между стучащими зубами: «…убьете меня!..»
Байес держал его крепко, и тряс, и тряс долго и безостановочно, чувствуя, как паника охватывает Бутса.
– Прощайте, Господин Никто. Не будет статей в журналах, не будет веселья, не будет телевидения, не будет славы, не будет аршинных заголовков. А теперь убирайтесь отсюда вон, бегите, бегите, пока я не прибил вас.
Он подтолкнул Бутса. Бутс побежал, споткнулся, встал и неуклюже поскакал к двери, которая в тот же момент затряслась и загрохотала.
Фиппс был там, Фиппс взывал из темноты.
– В другую дверь, – сказал Байес.
Он указал пальцем, и Бутс, развернувшись как волчок, помчался в новом направлении.
– Стой, – сказал Байес.
Он пересек зал, подошел к Бутсу, поднял руку и изо всех сил влепил ему звонкую пощечину. Пот маленькими каплями брызнул у него из-под руки.
– Я должен был сделать это, – сказал Байес. – Только раз.
Он взглянул на руку, потом повернулся и открыл дверь. Оба посмотрели на таинственный мир ночи с холодными звездами, на тихие улицы, где уже не было никакой толпы.
– Убирайся, – сказал Байес.
Бутс исчез. Дверь с треском захлопнулась. Байес прислонился к ней в изнеможении, тяжело дыша.
По другую сторону зала снова начался стук, грохот, дерганье двери. Это Фиппс. Нет, Фиппс пусть еще подождет. Сейчас…
Театр казался огромным и пустынным, как поле Геттисберга, когда толпа разбрелась по домам и солнце уже зашло; где была толпа и где ее больше не было; где отец поднял вверх ребенка и где мальчик повторял слова, но слов уже тоже не было…
Он поднялся на сцену и протянул руку. Его пальцы коснулись плеча Линкольна.
Слезы текли по лицу Байеса.
Он плакал. Рыдания душили его. Он не мог остановить их.
Линкольн был мертв. Линкольн был мертв.
А он позволил его убийце уйти.
До встречи над рекой
Yes, We'll Gather at the River 1969 год Переводчики: К. Сенин и В. ТальмиБез минуты девять, и пора бы уж закатить деревянного индейца – символ табачной торговли – обратно в теплый ароматный полумрак и запереть лавку. Но он все медлил: столько людей потерянно брели мимо, непонятно куда, неизвестно зачем. Кое-кто из них забредал и сюда – скользнет глазами по опрятным желтым коробкам с сортовыми сигарами, потом осмотрится, поймет, куда его занесло, и скажет уклончиво:
– Вот и вечер, Чарли…
– Он самый, – отвечал Чарли Мур.
Одни выходили с пустыми руками, другие покупали дешевенькую сигару, подносили ко рту и забывали зажечь.
И только в половине десятого Чарли Мур решился наконец тронуть деревянного индейца за локоть – будто и не хотел бы нарушать покой друга, да вот приходится… Осторожно передвинул дикаря внутрь, где стоять тому всю ночь сторожем. Резное лицо уставилось из темноты через дверь тусклым слепым взглядом.
– Ну, вождь, что же ты там видишь?..
Немой взор указывал именно туда, на шоссе, рассекавшее самую сердцевину их жизни.
Саранчовыми стаями с ревом неслись из Лос-Анджелеса машины. Раздраженно снижали скорость до тридцати миль в час. Пробирались меж тремя десятками лавок, складов и бывших конюшен, переделанных под бензоколонки, к северной окраине городка. И вновь взвывали, разгоняясь до восьмидесяти, и как мстители летели на Сан-Франциско – преподать там урок насилия.
Чарли тихо хмыкнул.
Мимо шел человек, заметил его наедине с бессловесным деревянным другом, промолвил:
– Последний вечер, а?..
И исчез.
Последний вечер.
Вот. Кто-то осмелился сказать это вслух.
Чарли круто повернулся, выключил весь свет, закрыл дверь на ключ и замер на тротуаре, опустив глаза.
Потом, словно во власти гипноза, ощутил, как глаза сами собой вновь поднялись на старое шоссе: оно проносилось тут же рядом, но шоссейные ветры пахли далеким прошлым, миллиардами лет. Огни фар взрывались в ночи и, разрезав ее, убегали прочь красными габаритными огоньками, как стайки маленьких ярких рыбешек, что мчатся вслед за стаей акул или за стадом скитальцев-китов. Красные огоньки растворялись и тонули в черноте гор.
Чарли оторвал от них взгляд и медленно зашагал через свой городок. Часы над клубом пробили три четверти и двинулись к десяти, а он все шел, удивляясь и не удивляясь тому, что магазины открыты в такой неурочный час и что у каждой двери изваяниями стоят мужчины и женщины – вот и он недавно стоял подле своего индейского воина, ослепленный мыслью, что будущее, о котором столько говорили, которого так боялись, вдруг превратилось в настоящее, в сегодня и сейчас…
Фред Фергюсон, набивщик чучел, глава семейства пугливых сов и встревоженных косуль, навсегда поселившихся в его витрине, проронил в ночной мрак – Чарли как раз шел мимо:
– Не верится, правда?.. – И продолжал, не дожидаясь ответа: – Все думаю – не может быть. А завтра шоссе умрет, и мы вместе с ним…
– Ну, до этого не дойдет, – сказал Чарли. Фергюсон глянул на него с возмущением.
– Постой-ка. Не ты ли два года назад орал, что надо взорвать законодательное собрание, перестрелять дорожников, выкрасть бульдозеры и бетономешалки, едва они начнут работы на том шоссе, на новом, в трехстах ярдах к западу? Что значит «до этого не дойдет»? Дойдет, и ты это знаешь!..
– Знаю, – согласился Чарли Мур наконец. Фергюсон все раздумывал над близкой судьбой.
– Каких-то три сотенки ярдов. Совсем ведь немного, а?.. Городишко у нас в ширину ярдов сто, стало быть, еще двести. Двести ярдов от нового супершоссе. От тех, кому нужны гайки, болты или, допустим, краска. Двести ярдов от шутников, которым посчастливилось убить в горах оленя или, на худой конец, бродячего кота и которые нуждаются в услугах единственного первоклассного набивщика чучел на всем побережье. Двести ярдов от дамочек, которым приспичило купить аспирин… – Он показал глазами на аптеку. – Сделать укладку… – Посмотрел на полосатый столбик у дверей парикмахерской. – Освежиться фруктовым гляссе… – Кивнул в сторону лавочки мороженщика. – Да что перечислять…
– Каких-то три сотенки ярдов. Совсем ведь немного, а?.. Городишко у нас в ширину ярдов сто, стало быть, еще двести. Двести ярдов от нового супершоссе. От тех, кому нужны гайки, болты или, допустим, краска. Двести ярдов от шутников, которым посчастливилось убить в горах оленя или, на худой конец, бродячего кота и которые нуждаются в услугах единственного первоклассного набивщика чучел на всем побережье. Двести ярдов от дамочек, которым приспичило купить аспирин… – Он показал глазами на аптеку. – Сделать укладку… – Посмотрел на полосатый столбик у дверей парикмахерской. – Освежиться фруктовым гляссе… – Кивнул в сторону лавочки мороженщика. – Да что перечислять…
Молча они докончили перечень, скользя взглядом по магазинчикам, лавкам, киоскам.
– Может, еще не поздно?
– Не поздно, Чарли? Да черт меня побери! Бетон уже уложен, схватился и затвердел. На рассвете снимут с обоих концов ограждение. Может, сам губернатор ленточку перережет. А потом… В первую неделю, пожалуй, кто-нибудь и вспомнит Оук Лейн. Во вторую уже не очень. А через месяц? Через месяц мы для них будем мазком старой краски справа, если давишь железку на север, или слева, если на юг. Вон Оук Лейн, припоминаешь?.. Город-призрак… Фюить! И нету…
Чарли выждал – сердце отмерило два-три удара – и спросил:
– Фред!.. А что ты собираешься делать дальше?
– Побуду здесь еще немножко. Набью десяток птичьих чучел для наших, местных. А потом заведу свою консервную банку, выведу ее на новое супершоссе и помчусь. Куда? Да никуда. Куда-нибудь. И прости-прощай, Чарли Мур…
– Спокойной ночи, Фред. Желаю тебе соснуть…
– Что-о? И пропустить Новый год в середине июля?.. Чарли пошел своей дорогой, и голос за ним затих.
Он добрался до парикмахерской, где за зеркальной витриной возлежали на трех креслах три клиента и над ними склонились три усердных мастера. Машины, пробегающие по шоссе, бросали на все это яркие блики. Будто между парикмахерской и Чарли плыл поток гигантских светляков.
Чарли вошел в салон, и все к нему обернулись.
– Есть у кого-нибудь какие-нибудь идеи?..
– Прогресс, Чарли, – сказал Фрэнк Мариано, продолжая орудовать гребенкой и ножницами, – это идея, которую не остановишь другой идеей. Давайте выдернем этот городишко со всеми потрохами, перенесем и вроем у новой трассы…
– В прошлом году мы прикидывали, во что бы это обошлось. Четыре десятка лавок – в среднем по три тысячи долларов, чтобы перетащить их всего-то на триста ярдов…
– И накрылся наш гениальный план, – пробормотал кто-то сквозь горячий компресс, задавленный неотразимостью фактов.
– Один хорошенький ураган – и переедем бесплатно… Все тихо рассмеялись.
– Надо бы нам сегодня отпраздновать, – заявил человек из-под компресса. Он сел прямо и оказался Хэнком Саммерсом, бакалейщиком. – Выпьем по маленькой и погадаем, куда-то нас занесет через год в это время…
– Мы плохо боролись, – сказал Чарли. – Когда все начиналось, нам бы навалиться всем миром…
– Какого дьявола! – Фрэнк состриг у клиента волос, торчавший из большого уха. – Если уж времена меняются, то дня не проходит, чтоб кого-то не зацепило. В этом месяце, в этом году пришел наш черед. Следующий раз нам самим что-нибудь понадобится, и плохо придется кому-то другому. И все во имя Великого Американского Принципа Давай-Давай… Слушай, Чарли, организуй отряд добровольцев. Поставьте на новом шоссе мины. Только поосторожнее. А то будешь пересекать проезжую часть, чтоб заложить взрывчатку, и запросто угодишь под какой-нибудь грузовик с навозом.
Опять рассмеялись, но быстро смолкли.
– Посмотрите, – сказал Хэнк Саммерс, и все посмотрели. Он говорил, обращаясь к засиженному мухами отражению в стареньком зеркале, как бы пытаясь всучить зазеркальному близнецу половинчатую свою логику. – Прожили мы тут тридцать лет, и вы, и я, и все мы. А ведь не помрем, если придется сняться. Корешков-то мы, помилуй бог, глубоких не пустили… И вот выпускной вечер. Школа трудностей выкидывает нас под зад коленом безо всяких там «извините, пожалуйста» и «что вы, что вы, не стоит». Ну что ж, я готов. А ты, Чарли?..
– Я хоть сейчас, – сообщил Фрэнк Мариано. – В понедельник в шесть утра загружаю свою парикмахерскую в прицеп – и вдогонку за клиентами со скоростью девяносто миль в час!..
Раздался смех, похожий на последний смех дня, и Чарли повернулся величественно и бездумно и вновь очутился на улице.
А магазины все еще торговали, и огни горели, и двери были раскрыты настежь, словно хозяевам до смерти не хотелось домой, по крайней мере пока течет мимо эта река людей, металла и света, пока они движутся, мелькают, шумят привычным потоком, и кажется невероятным, что на этой реке может тоже настать сухой сезон…
Чарли тянул время, переходил от лавки к лавке, в молочном баре выпил шоколадный коктейль, в аптеке, где мягко шуршащий деревянный вентилятор перешептывался сам с собою под потолком, купил совершенно ненужную пачку писчей бумаги. Он шлялся как бродяга – крал кусочки Оук Лейна на память. Задержался в проулке, где по субботам торговали галстуками цыгане, а продавцы кухонной утвари выворачивали свои чемоданы в надежде привлечь покупателей. Наконец добрался до бензоколонки – Пит Бриц сидел в яме и ковырялся в немудреных грубых потрохах безответного «форда» модели 1947 года.
И только после десяти, будто по тайному сговору, в лавках стали гасить огни, и люди пошли по домам, Чарли Мур вместе со всеми.
Он догнал Хэнка Саммерса – лицо бакалейщика все еще розовато сияло от бессмысленного бритья. Некоторое время они не спеша шли рядом и молчали, и казалось – обитатели всех домов, мимо которых они проходили, высыпали на улицу, курили, вязали, качались в креслах-качалках, обмахивались веерами, отгоняя несуществующую жару.
Хэнк рассмеялся вдруг каким-то своим мыслям. Через пару шагов он решился их обнародовать.
– продекламировал он нараспев, и Чарли кивнул:
– Первая баптистская церковь. Мне было тогда двенадцать…
– Бог дал, комиссар шоссейных дорог взял, – сказал Хэнк без улыбки. – Странно. Никогда раньше не думал, что город – это люди. То есть ведь каждый чем-то занят. Там, когда я лежал с компрессом, подумалось: ну, что мне в этом местечке? Потом встал бритый – и вот ответ. Расе Ньюэлл у себя в гаражике «Ночная сова» возится с карбюраторами. Вот. Элли Мэй Симпсон…
Он смутился и проглотил конец фразы.
Элли Мэй Симпсон… Чарли мысленно продолжил список. Элли Мэй в эркере своего «Салона мод» накручивает старухам бигуди… Доктор Найт раскладывает пузырьки с лекарствами под стеклом аптечного прилавка… Магазин хозяйственных товаров – и посреди него Клинт Симпсон под палящим полуденным солнцем перебирает и сортирует миллионы искр, миллионы блесток, латунных, серебряных, золотых, все эти гвоздики, щеколды, ручки, ножовки, молотки, и змеящийся медный провод, и рулоны алюминиевой фольги, словно вывернули карманы тысяч мальчишек за тысячи лет… И наконец…
…И наконец, собственная его лавка, теплая, темная, желто-коричневая, уютная, пропахшая, как берлога курящего медведя… Влажные запахи целых семейств разнокалиберных сигар, импортных сигарет, нюхательных табаков, только и поджидающих случая, чтобы взорваться клубами… «Забери все это, – подумал Чарли, – и что останется? Ну, постройки. Так ведь кто угодно может сколотить ящик и намалевать вывеску, чтоб известить, что там внутри. Люди нужны, люди, вот тогда уж и правда берет за живое…» И у Хэнка, как выяснилось, мысли были не веселее.
– Тоска меня гложет, сам теперь понимаю. Вернуть бы каждого обратно в его лавку да рассмотреть хорошенько, что же он там делал и как. И почему все эти годы я на многое не обращал внимания? Черт возьми!.. Что это на тебя накатило, Хэнк Саммерс? Вверх, а может, вниз по дороге есть еще такой же Оук Лейн, и люди там заняты делами точно как здесь. Куда бы меня теперь ни забросило, присмотрюсь к ним повнимательнее, клянусь Богом. Прощай, Чарли…
– Пошел ты вон со своим прощанием!..
– Ну ладно, тогда спокойной ночи…
И Хэнк ушел, и вот Чарли дома, и Клара ждет его у дверей, обтянутых металлической сеткой, и предлагает стакан воды со льдом.
– Посидим немножко?
– Как все? Почему же не посидеть…
Они сидели на темном крылечке, на деревянных качелях с цепями, и смотрели, как шоссе вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет: приближаются фары, удаляются злые красные огоньки, словно угли рассыпаны по полям из огромной жаровни…
Чарли неторопливо пил воду и, пока пил, думал: а ведь в прежние времена никому не дано было видеть, как умирает дорога. Ну, можно было еще заметить, как она постепенно угасает, или ночью в постели вдруг уловить какой-то намек, толчок, смятенное предчувствие – дорога сходит на нет. Но проходили годы и годы, прежде чем дорога отдавала Богу свою пыльную душу и взамен начинала оживать новая. Так было: новое появлялось медленно, старое исчезало медленно. Так было всегда.