Заговор против Америки - Рот Филип 25 стр.


— А я тебе этого никогда не прощу, — в нечаянную рифму возразил Сэнди.

— Простишь, — вступила в разговор мать. — Когда-нибудь ты поймешь, что папа требует от тебя этого исключительно в твоих интересах. Он прав, сынок, поверь мне, тебе нечего делать среди этих людей. Они тебя всего-навсего используют.

— И тетя Эвелин? — спросил Сэнди. — Тетя Эвелин тоже меня использует? Добившись для меня приглашения в Белый дом, — интересно, как это она меня использует?

— Использует, — грустно сказала моя мать.

— Нет! Это неправда! Что угодно, но от тети Эвелин я не отрекусь!

— Это твоя тетя Эвелин от нас отреклась, — ответил ему отец. — Программа «С простым народом», надо же! Единственная цель этой программы — превратить еврейских мальчиков в пятую колонну и натравить их на собственных родителей.

— Чушь собачья! — заорал Сэнди.

— Прекратите! — вмешалась моя мать. — Прекратите немедленно. Неужели вы не понимаете, что мы единственная семья во всем квартале, в которой кипят такие страсти. Единственная семья во всей округе! Все остальные живут при нынешнем президенте точь-в-точь так же, как жили при прежнем, — живут — и ни сном ни духом не ведают, кто у нас президент. И мы сделаем то же самое. У нас было скверное время, но сейчас оно закончилось. Элвина с нами больше нет и тети Эвелин тоже нет, а значит, все возвращается в нормальное русло.

— А скоро ли мы переберемся в Канаду, — издевательски спросил у нее Сэнди, — из-за вашей с отцом мании преследования?

— Прекрати подражать своей идиотке тетушке, — наставив на Сэнди палец, произнес отец. — И не смей разговаривать в таком тоне!

— Ты диктатор, — ответил ему на это Сэнди. — Гитлер диктатор, а ты… ты хуже Гитлера.

Поскольку и отец, и мать выросли в патриархальных семьях, где хозяин дома без малейших колебаний учил детей уму-разуму самым традиционным методом, они осуждали телесные наказания как таковые, не говоря уж о том, что сами пальцем не трогали ни моего старшего брата, ни меня. Вот и сейчас, услышав от сына, что он человек хуже Гитлера, отец всего лишь с отвращением отвернулся от Сэнди и тут же отправился на работу. Но едва он вышел за дверь, как мать, к моему великому изумлению, влепила Сэнди пощечину.

— Неужели ты не понимаешь, что твой отец только что сделал для тебя? — негодующе воскликнула она. — Неужели не понимаешь, от чего он тебя удержал? Заканчивай завтракать и ступай в школу. А после уроков — сразу домой. Так приказал твой отец — изволь подчиниться!

Получив пощечину, Сэнди и бровью не повел, а сейчас, полный решимости довести свой героизм до предела, металлическим голосом ответил:

— Я отправлюсь в Белый дом с тетей Эвелин. И мне плевать, как к этому отнесетесь вы, местечковые.

Словно бы для того, чтобы эта безобразная сцена достигла апофеоза, а всеобщая истерика — апогея, мать отплатила ему за эти слова второй пощечиной, — и теперь Сэнди расплакался. А не расплачься он, наша гордая матушка, несомненно, подняла бы на него нежную материнскую руку еще раз, уже в третий, а если понадобилось бы — то и в четвертый, и в пятый. «Она не в себе, — подумал я, — да и вообще это не она, а совершенно другой человек». Я схватил в охапку учебники и помчался к черному ходу, сбежал по лестнице, выскочил на улицу — и, как будто обрушившихся на меня в это утро несчастий было еще недостаточно, на крыльце, поджидая меня, чтобы вместе отправиться в школу, сидел Селдон.


Через пару недель по пути с работы мой отец зашел в Кинохронику полюбоваться кинематографической версией торжественного обеда в честь Риббентропа. Зайдя после сеанса в будку к Тиршвеллу, он узнал, что первого июня его друг детства с женой, тремя детьми, матерью, тестем и тещей уезжает в Канаду, в город Виннипег. Представители малочисленной еврейской общины Виннипега подыскали ему место киномеханика в одном из тамошних кинотеатров и жилье для семьи в скромном еврейском квартале, сильно смахивающем на наш собственный. Канадские евреи также организовали Тиршвеллу низкопроцентную ссуду — на переезд из США и на содержание престарелых членов семьи до тех пор, пока работу в Виннипеге не сумеет найти и миссис Тиршвелл, после чего она, очевидно, окажется в состоянии содержать своих родителей на свою зарплату. Тиршвелл сказал моему отцу, что ему страсть как не хочется покидать родной город и дорогих друзей — и, разумеется, ему не хочется терять уникальную работу — не просто киномеханика, но редактора — в главном, на его взгляд, кинотеатре Ньюарка. Многое приходилось терять и от еще большего отказываться, но просмотр многих миль еще не отредактированной кинохроники за последнюю пару лет, поступающей со всех концов света, полностью убедил его в том, что Исландское коммюнике 1941 года включает в себя секретные параграфы, согласно которым Гитлер сперва уничтожает Советский Союз, затем осуществляет вторжение на британские острова и захватывает Англию — и только после этого (равно как и после того, как Япония захватывает Китай, Индию и Австралию, завершая создание Нового порядка в так называемой Великой Восточной Азии) президент США провозглашает в нашей стране Американо-фашистский Новый порядок — тоталитарный диктаторский режим как две капли воды похожий на гитлеровский — и тем самым подготовляет почву для последней великой континентальной битвы — для германского захвата с последующей нацификацией Южной Америки. А еще через два года, когда флаг со свастикой уже будет развеваться над британским парламентом, а японское Восходящее солнце воссияет над Сиднеем, Дели и Пекином, а Линдберга переизберут еще на один четырехлетний срок, США наглухо закроют границу с Канадой, прервут с этой страной дипломатические отношения и — сфокусировав внимание граждан на главном источнике опасности, угрожающей их конституционным свободам, — приступят к методичному истреблению четырех с половиной миллионов американских евреев.

Вдобавок к визиту фон Риббентропа в Вашингтон — и к триумфу, каким этот визит обернулся для большинства самых агрессивных сторонников Линдберга из числа американцев, — столь страшный прогноз Тиршвелла, оказавшийся настолько пессимистичнее собственных предсказаний отца, что он, вернувшись домой к ужину, не решился ни пересказать нам его, ни сообщить о предстоящей в ближайшие дни эмиграции друга детства, потому что это наверняка ужаснуло бы меня, взбесило Сэнди и подвигло мать на мысль о немедленном отъезде. С тех пор, как полтора года назад Линдберг пришел к власти, в Канаду на постоянное жительство перебралось лишь от двухсот до трехсот еврейских семейств, и Тиршвеллы оказались первыми из подобных изгнанников, кого мой отец знал лично, поэтому новость об их отъезде буквально потрясла его.

И, конечно же, шок от кинохроники, в которой нацистского бонзу фон Риббентропа с супругой сердечно принимала в Белом доме президентская чета Линдбергов. И шок при виде множества знаменитостей, выходящих из лимузинов с улыбкой на устах в предвкушении торжественной трапезы и бала с участием Риббентропа — и среди гостей, судя по всему, ничуть не менее очарованные происходящим (во всей его отвратительности), чем остальные, — рабби Лайонел Бенгельсдорф и мисс Эвелин Финкель.

— Глазам своим поверить не мог, — сказал мой отец. — И эта ее улыбища во весь рот. А будущий муженек? Он ликовал так, словно прием устроили в честь него. Вы бы только посмотрели, как он раскланивается с важными шишками, — как равный с равными!

— Но для чего же ты пошел в кино, — спросила у него моя мать, — зная, что это зрелище так тебя расстроит?

— Я пошел, потому что каждый день задаю себе один и тот же вопрос: как такое может происходить в Америке? Как могут такие люди править нашей страной? Если бы я не видел этого собственными глазами, то решил бы, что у меня галлюцинация.

Хотя мы в этот момент едва только приступили к ужину, Сэнди отложил в сторону нож и вилку, пробормотал: «Но в Америке ничего не происходит, ровным счетом ничего» — и выбежал из-за стола, причем произошло это уже не в первый раз с тех пор, как наша мать отхлестала его по щекам. Теперь за общим столом, стоило разговору хоть в какой-то мере коснуться политики, Сэнди поднимался с места и без объяснений и извинений уходил в нашу комнату, не забывая всякий раз оглушительно хлопнуть дверью. В двух первых случаях мать отправлялась за ним в детскую и уговаривала его вернуться к столу, но он отмалчивался, он сидел за письменным столом и точил карандаши или чиркал ими в блокноте, так что оба раза она возвращалась на кухню ни с чем. Мой брат не желал разговаривать даже со мною, когда я, просто от скуки, спрашивал у него, долго ли еще он собирается вести себя подобным образом. Я уж начал было подумывать, не собирается ли он сбежать из дому, причем не к тете Эвелин, а на ферму в Кентукки к своим Маухинни. Уедет — и поменяет фамилию, и звать его будут Сэнди Маухинни, — и мы больше никогда его не увидим. Вот как Элвина — мы же его тоже больше никогда не увидим. И никому даже не потребуется похищать его — он уедет сам, он прибьется к христианам, чтобы никогда больше не иметь дела с евреями. Никому не потребуется похищать его — потому что это уже сделал Линдберг — похитил у нас его, да и все остальное!

— Но для чего же ты пошел в кино, — спросила у него моя мать, — зная, что это зрелище так тебя расстроит?

— Я пошел, потому что каждый день задаю себе один и тот же вопрос: как такое может происходить в Америке? Как могут такие люди править нашей страной? Если бы я не видел этого собственными глазами, то решил бы, что у меня галлюцинация.

Хотя мы в этот момент едва только приступили к ужину, Сэнди отложил в сторону нож и вилку, пробормотал: «Но в Америке ничего не происходит, ровным счетом ничего» — и выбежал из-за стола, причем произошло это уже не в первый раз с тех пор, как наша мать отхлестала его по щекам. Теперь за общим столом, стоило разговору хоть в какой-то мере коснуться политики, Сэнди поднимался с места и без объяснений и извинений уходил в нашу комнату, не забывая всякий раз оглушительно хлопнуть дверью. В двух первых случаях мать отправлялась за ним в детскую и уговаривала его вернуться к столу, но он отмалчивался, он сидел за письменным столом и точил карандаши или чиркал ими в блокноте, так что оба раза она возвращалась на кухню ни с чем. Мой брат не желал разговаривать даже со мною, когда я, просто от скуки, спрашивал у него, долго ли еще он собирается вести себя подобным образом. Я уж начал было подумывать, не собирается ли он сбежать из дому, причем не к тете Эвелин, а на ферму в Кентукки к своим Маухинни. Уедет — и поменяет фамилию, и звать его будут Сэнди Маухинни, — и мы больше никогда его не увидим. Вот как Элвина — мы же его тоже больше никогда не увидим. И никому даже не потребуется похищать его — он уедет сам, он прибьется к христианам, чтобы никогда больше не иметь дела с евреями. Никому не потребуется похищать его — потому что это уже сделал Линдберг — похитил у нас его, да и все остальное!

Поведение Сэнди настолько раздражало меня, что по вечерам я уходил из комнаты делать уроки за кухонный стол. Именно благодаря этому я и услышал однажды не предназначенные для моих ушей слова отца: он сидел с матерью в гостиной и читал вечернюю газету, тогда как мой старший брат, сторонясь всех, оставался в глубине квартиры. Отец сказал моей матери, что разлад в нашей семье в точности соответствует тому, к чему и стремится Линдберг со своими антисемитами, затевая программу «С простым народом», а именно — поссорить еврейских детей с их родителями. Но осознание этого лишь укрепляет его решимость не уезжать в панике подобно Шепси Тиршвеллу.

— О чем это ты? — спросила моя мать. — Разве Тиршвеллы уезжают?

— Да, в Канаду. Уже в июне.

— А почему? То есть, я хочу сказать, почему в июне? Что такое произойдет в июне? Когда ты об этом узнал? И почему ничего не говорил до сих пор?

— Потому что я знал, что это тебя расстроит.

— Конечно, расстроит. Уже расстроило. Но почему, — ее вопросы звучали все настойчивее, — но почему, Герман, именно в июне?

— Потому что, на взгляд Шепси, это самое подходящее время. Но давай не будем углубляться в эту тему. Малыш на кухне, а он и без того достаточно перепуган. Если Шепси считает, что ему пора, — ему и его семье, — что ж, это его выбор — и, как говорится, в добрый час! Шепси сидит у себя в будке и сутками напролет смотрит кинохронику. Она подменяет ему реальную жизнь, а хронику он смотрит просто чудовищную, вот ему и кажется, что жизнь такова же, — а в результате он приходит к известному тебе решению.

— Этот человек пришел к такому решению, — возразила моя мать, — потому что он хорошо информирован.

— Я тоже хорошо информирован, — резко ответил отец. — Я информирован ничуть не хуже, чем он, — просто я пришел к противоположному выводу. Неужели ты не понимаешь, что эти антисемитские ублюдки выталкивают нас в эмиграцию? Им хочется довести евреев до ручки, чтобы они уехали сами, и тогда вся наша прекрасная страна достанется гоям — и только гоям. Что ж, я бы предложил кое-что другое. А почему бы им не убраться отсюда самим? Всей этой своре — почему бы ей не перебраться к своему возлюбленному фюреру в нацистскую Германию? Вот тогда наша страна и впрямь станет прекрасной! Послушай, пусть Шепси поступает, как хочет, только мы все равно никуда не уедем. В конце концов, в нашей стране есть Верховный суд. Слава Рузвельту, либеральный Верховный суд — и он проследит за тем, чтобы никто не ущемлял наших прав. Там сидит судья Дуглас. Там сидит судья Фрэнкфуртер. Там сидят судьи Мэрфи и Блэк. И сидят они там, чтобы никто не посягал на закон. В нашей стране по-прежнему хватает хороших людей. Есть Рузвельт, есть Икес, есть нью-йоркский мэр Лагуардиа. В ноябре состоятся выборы в Конгресс. Избирательные урны никуда не денутся — и люди сами, без чьей-либо подсказки, решат, за кого им голосовать.

— Ну, и за кого же они проголосуют? — Задав этот вопрос, моя мать тут же ответила на него сама. — Они проголосуют за правых республиканцев, они проголосуют за клику Линдберга.

— Потише. Говори, пожалуйста, потише. Договорились? В ноябре состоятся выборы, мы узнаем их результаты — и у нас останется время прийти к тому или иному решению.

— А если времени не останется?

— Останется. Прошу тебя, Бесс. Не имеет смысла спорить на эту тему каждый вечер.

И это оказалось последним, что я услышал, — хотя, не исключено, мать не возразила моему отцу только потому, что я сидел прямо за стеною.

На следующий день, сразу после уроков, я отправился по Ченселлор-авеню, обошел Клинтон-плейс и среднюю школу и, выйдя на остановку, на которой, как я считал, я не встречу никого знакомого, начал дожидаться автобуса, идущего в центр, до Зала кинохроники. Тамошнее расписание я проверил по газете накануне ночью. Сеанс длиной в час начиналось без пяти четыре, значит, я успевал на пятичасовой автобус № 14 на Брод-стрит и преспокойно возвращался из кино к ужину, а то и раньше, в зависимости от того, в начале или в конце выпуска покажут сюжет с торжественным обедом в честь Риббентропа. Так или иначе, мне нужно было посмотреть на тетю Эвелин в Белом доме — и не только потому, что, подобно отцу с матерью, я был разозлен ее поступком, но и потому, что ее визит в Белый дом казался мне самым значительным событием изо всего, что произошло или могло произойти с кем-нибудь из членов нашей семьи, — кроме, конечно, несчастья, случившегося с Элвином.

«НАЦИСТСКИЙ БОНЗА В БЕЛОМ ДОМЕ» — так рекламировали фильм афиши, вывешенные по обе стороны от пирамидальной лестницы в кинотеатр. Я впервые был в центре города без родителей или Эрла Аксмана и, подойдя к кассе за билетом, заранее чувствовал себя преступником.

— Без родителей? Так дело не пойдет, — сказала мне кассирша.

— Я сирота, — солгал я. — Я живу в приюте на Лайонс-авеню. Сестра-настоятельница велела мне сделать доклад о президенте Линдберге.

— А где ее записка?

Записку я заготовил заранее, еще в автобусе, вырвав листок из тетради, и сейчас подал ее в щель под застекленным окошком. Я написал ее по образцу материнских записок в школу, только подписался не «миссис Рот», а «сестра-настоятельница Мария-Катерина, приют Св. Петра». Кассирша бросила на нее взгляд и, даже не прочитав, протянула руку за деньгами. Я подал ей одну из подаренных мне Элвином десяток — слишком крупную купюру для того, чтобы оказаться в руках у такого малыша, не говоря уж о том, что этот малыш — приютская сирота, — но ей не было до этого дела. Без дальнейших возражений кассирша отсчитала мне девять пятьдесят сдачи и выдала билет. А вот записку почему-то оставила у себя.

— Верните мне, пожалуйста, — попросил я.

— Давай, сынок, проходи! Люди ждут. — И действительно: сеанс вот-вот должен был начаться, и за спиной у меня уже выстроилась небольшая очередь.

Я вошел в зал, когда свет уже погасили, послышалась маршевая музыка, и пошли первые кадры хроники. Поскольку чуть ли не каждый мужчина в Ньюарке счел своим долгом поглядеть на столь экзотического президентского гостя (женщины в Кинохронику практически не ходили), а дело происходило в пятницу вечером, зал был полон, и единственное свободное место мне удалось найти в задних рядах балкона; все, кто вошел в зал позже меня, вынуждены были встать за стульями заднего ряда, то есть прямо у меня за спиной. Я сильно разволновался — не только потому, что совершал поступок, какого менее всего можно было от меня ожидать, но и Из-за густого табачного дыма — сигаретного и дешевого сигарного, — обволакивающего меня со всех сторон, — я чувствовал себя как на маскараде: я прокрался в мир взрослых, притворившись одним из них.

«Англичане высаживаются на Мадагаскар, беря под свой контроль французскую военно-морскую базу».

«Пьер Лаваль, глава вишистского правительства Франции, характеризует эту высадку как агрессию».

«Английская авиация бомбит Штутгарт третью ночь подряд».

«Вермахт возобновляет наступление на Керченском полуострове».

«Японцы захватывают порт Мандалай в Бирме».

Назад Дальше