Безбожный переулок - Марина Степнова 15 стр.


А вот интересно – вспомнил ли отец?

Нет. Разумеется, нет.

Никому не нужная могила. Едва заметный меловой след на почти начисто вытертой доске.

Девушка огляделась еще раз и улыбнулась. Здорово у вас, сказала она с удовольствием, словно Огарев пригласил ее в гости похвастаться новым ремонтом или старой библиотекой – и оправдал ожидания. Девушка была совершенно здорова на вид – даже неприятно здорова. Плотный серый сарафан, черная водолазка, тугие колготки – все круглое, сильное, налитое. Цветущий подросток. Хороший аппетит. Если не перестанет лопать на ночь пончики, очень скоро превратится в тыкву.

Где ваши родители?

Девушка растерялась, Огареву даже показалось – испугалась, как будто он безошибочно нащупал чувствительную точку, которую она старательно скрывала от других. Родничок. Открытое место. Никак не защищенный вход внутрь. Не больно, нет. Просто есть. Именно поэтому и страшно.

Родители? Мои?

Дети до восемнадцати лет могут приходить на прием только в присутствии родителей. Мне очень жаль. До свидания.

Она засмеялась и – без приглашения, совершенно свободно – села в смотровое кресло. Поболтала ногами – вот ноги красивые, безусловно. Сильные. Узкие щиколотки. Замшевые короткие ботики на блестящих пуговицах. Ловкая попытка дизайнера ввернуть в мультикультурный контекст девятнадцатый век.

Если бы вы были бармен, я бы решила, что вы напрашиваетесь на хорошие чаевые. Мне уже двадцать четыре. Могу паспорт показать.

Обычная хамка.

Огарев с трудом подавил желание выставить ее вон – два часа с последней выкуренной сигареты, суббота, тридцать второй пациент, полчаса до конца приема, а в коридоре еще пятеро, ему только хамок не хватало, но с хамками он, слава богу, научился разбираться, когда эта девчонка еще куклам своим ноги не умела отрывать. Даже осматривать не буду. Надоела. Все надоели хуже горькой редьки. Устал. Ключи могу передать Швондеру – пусть он оперирует.

Не сердитесь, сказала она. Пожалуйста. Я не хотела вас обидеть. Просто брякнула глупость. У меня это запросто – глупости брякать. Она снова засмеялась, уселась поудобнее – круглая ямочка на щеке, уютный дефект большой скуловой мышцы. Поцелуй ангела.

Вы курить, наверно, хотите. Я тоже, если долго не курю, ужасно злюсь.

Огарев поморщился. Что-то было не так. Не хамка – нет. Видимо, просто восторженная дура – таких среди пациенток тоже было, к сожалению, хоть отбавляй. И если хамству можно было найти какое-то теоретическое оправдание – в конце концов, многие просто боялись: боли, смерти, жуткого диагноза, инструментов, ледяных, спокойных, безжалостных, и страх этот, продираясь с беззвучным криком наружу, превращался в тупую агрессию, – то к дурам нельзя было применить даже эти человеческие мерки. Помните? Тупости взгляда, прощаемой прелестным, влажным глазам, неизбежно соответствует недостаток до тех пор скрытый, тупое выражение груди, которое простить невозможно. Дуры были просто дуры. Типичная московская разновидность. Уютная жежешечка, сумочка, машинка, мимими. С разной степенью достоверности притворяется умной, сострадательной, тонкой. Живой. Кушает (sic!) в Delikatessen, постит котиков, участвует в протестном движении. При виде самца, пригодного к финансированию, крутится, хихикает, верещит.

Чушики, чушики. Не фонит.

Сюда пересядьте, пожалуйста. К столу.

Снова растерялась, как маленькая. А я думала – вы меня тут будете смотреть. В кресле.

Всему свое время.

Огарев совершенно успокоился. Открыл новый файл – электронные медицинские карты он вел уже лет десять, бедный айфончик еще «Твиттер» не освоил, а у Огарева уже была идеальная электронная база данных пациентов. Ему не на кого было надеяться, кроме себя. Айфончику, впрочем, тоже. Но айфончик, по крайней мере, мог управлять временем. Огарев даже сквозь жалюзи чувствовал, что за окном начинает темнеть – московская осень, мга, холод, грязь. Ближайшие полгода в жизни не будет ничего хорошего. Дальше – тоже. Отменить в таком климате переход на зимнее время – это был лучший способ войти в историю, брякая шутовскими бубенцами. Еще дальше от Европы, от всего мира. На пару тысячелетий, на несколько часов. Бедный маленький человечек. Почти ровесник. Испуганный, как и все мы, навсегда. Навек.

Ваше имя?

Маля. То есть, конечно, не Маля, а Алина. Вы только подумайте – Алина! Гадость какая! Как будто варенье прокисшее подлизали. Разве можно жить с таким дурацким именем? Совершенно нельзя. Маля и не стала, переделала детскую Алинку-малинку на свой лад, как вообще все и всегда переделывала. Обрывала тесемки и припевы, отворачивалась от экрана, зажмурившись – все? Его больше не бьют? Ты скажи когда, ладно? А то я не хочу. Не выносила никакого насилия, жестокости. Совершенно не выносила. Высокое толстовское чувство. Не непротивление злу. Его физическое неприятие. А вот вещи – пожалуйста. С вещами делала все что хотела. Едва познакомившись с платьем, брала ножницы и отрезала не задумываясь то, что считала лишним, вытягивала из комодного своего вороха ленту, платок, брошку, раз, раз – и ей вслед оборачивались. Даже женщины. Огарев не сразу, но понял – почему. Она была свободна. Совершенно свободна. Маля не хотела быть ни богатой, ни знаменитой, она хотела просто – быть. И в зажатой, изуродованной Москве, где все либо изображали свободу, либо напролом, всеми способами к ней рвались, это было даже не странно. Ненормально. И оттого производило особенно сильное впечатление.

Маля, кстати, действительно оказалась здорова – просто самое начало простуды. Горло болит. Это ангина, да? Огарев привычно объяснил – нет, ангину надо еще заслужить. А это дело непростое. У вас самый обычный насморк… Маля смотрела непонимающе, но с любопытством, как кошка, которая надеется, что вот эта забавная бумажка (на самом деле очередное письмо из банка, заляпанное угрожающими выкриками – просрочено, долг, штраф) сейчас превратится в бантик, зашуршит по полу на очень интересной нитке, запрыгает смешно. Все было повод для игры. Даже долговая квитанция. Даже насморк. Огарев вдруг расхотел вдаваться в неаппетитные объяснения – отделяемое из носа стекает по задней стенке глотки, раздражает слизистые, отсюда першение в горле и боль. Просто написал на листке названия капель. Вот эти столько-то раз в день. Эти – столько-то. Она не нравилась ему все-таки, эта пациентка. Нет, не нравилась. Беспокоила. Что-то в ней было не так. Только Огарев никак не мог понять – что именно.

Он понял только в машине, выруливая на намертво забитое Третье кольцо. Пробки теперь были даже по субботам, тьма накрывала Ершалаим все быстрее, скоро город просто сожрет себя сам. Все это чувствовали. Но все покорно сидели на месте, да что там сидели – ежедневно прибывали все новые и новые завороженные жертвы. Что привлекает вас в нашем городе? Коррупция? Безработица? Преступность? Забавный фильм. Надо как-нибудь пересмотреть. Жаль, Аня не любит кино. Она сидела рядом, загибала пальцы, еле слышно бормоча. Челка, нос, углы рта – сплошные пересекающиеся прямые. Тоже устала до чертиков, конечно. Только у него на приеме было тридцать восемь человек. А всего в клинике? И каждому улыбнуться, уточнить, проверить запись, указать кабинет, напомнить, проводить. Обслуживающий персонал. Нет, не так – обслуживающий персонаж. Никому никогда нет дела до того, что у него внутри. Даже ему самому. «Ленор», инспектировала Аня воображаемые сусеки, «Тайд», мешки для мусора точно закончились… Никак не может остановиться. Не в силах побороть собственную святость. Быть лучше всех! Соответствовать идеалу. Доктору Огареву И. С. Ему одному.

Огарев бибикнул черному седану, дерзко шмыгнувшему прямо ему под бампер. Такое ощущение, что «ауди» продают исключительно идиотам. Никто так не хамит на дорогах в Москве, как «ауди». Больше – никто. Лучше всех, кстати, ведет себя представительский класс. Баснословной стоимости триумфальные колесницы. Персональные водители, свежие сорочки, стальные яйца, седые виски. Они действительно хорошо водили, эти мужики. Вежливо. Спокойно. Понимали, чего стоит царапина на сверкающем боку хозяйской тачки.

Ты очень устал? – вдруг спросила Аня.

Огарев пожал плечами.

Терпимо. Тридцать восемь человек.

Тридцать семь, поправила Аня. У меня все ходы записаны.

У меня тоже, откликнулся Огарев. Тридцать восемь. А что?

Ничего. Просто в «Ашан» бы заехать. У нас практически вся химия вышла. А мне стирать. И еще к родителям. Месяц уже не были. Сегодня? Или завтра?

Она посмотрела на Огарева виновато и умоляюще – как будто он был бог, нет – даже Бог, и она отвлекала его своими дурацкими мольбами, жалкими человеческими просьбишками как минимум от сотворения мира. Прости меня, Господи, что лезу со своим «Тайдом», но куда же деваться, надо стирать! Двойное принуждение. Аня отлично знала, что он и так бы не отказал. Но вымолить было слаще. Обратить в свою веру. Аня просто не могла без жертв.

Ничего. Просто в «Ашан» бы заехать. У нас практически вся химия вышла. А мне стирать. И еще к родителям. Месяц уже не были. Сегодня? Или завтра?

Она посмотрела на Огарева виновато и умоляюще – как будто он был бог, нет – даже Бог, и она отвлекала его своими дурацкими мольбами, жалкими человеческими просьбишками как минимум от сотворения мира. Прости меня, Господи, что лезу со своим «Тайдом», но куда же деваться, надо стирать! Двойное принуждение. Аня отлично знала, что он и так бы не отказал. Но вымолить было слаще. Обратить в свою веру. Аня просто не могла без жертв.

Завтра, буркнул Огарев.

«Ашан»? Или к родителям?

Повешение или четвертование?

Камень или ножницы? Бумаги, извините, сегодня в продаже нету.

Выбирать должен был он. Всегда – он сам.

Это раздражало неимоверно.

Огарев все понимал – Аня не хотела давить, наоборот – хотела дать ему возможность побыть мужчиной, сделать самостоятельный выбор, решить самому. И именно потому давила невыносимо – наклонялась, как мамаша, контролировала каждый шаг, совала к лицу ложку с манной кашей. Ты у меня самый сильный, самый лучший, самый-самый. Ты – сам! Можно было, конечно, завизжать, вырваться, плюнуть этой кашей в лицо, можно – но бесполезно. Она бы все равно не перестала его любить. А он бы – не начал. Когда твоя жена права всегда и во всем, с этим нельзя справиться. Вообще нельзя. Даже развестись невозможно. Все равно проиграешь.

Аня кивнула, деликатно переваривая его молчание. Молчание ягнят. Молчание волков. Что бы Огарев ни выбрал, она все равно победит – маленькая, крепкая, деловитая жрица, сидящая у сияющего постамента своего бога.

Огарев перестроился, потом еще раз, цепко держа глазами сразу все зеркала, вот тот болван сейчас завалится в наш ряд, не включая поворотники, ну точно – здрасьте вам, ты слепой, мужик? Или просто без коры головного мозга? И вдруг понял, что было не так с сегодняшней пациенткой. Она его видела.

Не доктора Огарева Ивана Сергеевича или даже просто – доктора, безымянную силу, набор навыков и инструментов, белый халат, голос, диагноз, назначения, которые следует выполнять. Часто пациенты не узнавали его вне кабинета – словно переставала действовать какая-то магия. Еще хуже – если узнавали, не давали выдохнуть, спрятаться, притвориться обычным человеком. Могли подойти где угодно – на улице, в магазине – жалуясь, стеная, словно средневековые пилигримы, без стыда обнажающие язвы перед обалдевшим святым, который, черт подери, всего-то и заглянул в кабачок, чтобы подкрепиться похлебкой с требухой да квашеными огурцами. Нищие. Рубище. Гноище.

Никому не нужен был сам Огарев. Белый халат словно превращал его в невидимку.

Но эта девушка в сером сарафане – она его видела.

Именно его.

Смотрела на него – как на человека.

Огарев вдруг остро ощутил микроскопический порез на щеке – подсохшая ранка, коричневая корочка, бритве давно пора на свалку истории. Завтра же куплю новую. Аня как раз собиралась в «Ашан», гори он огнем. Аня тоже. Аня и убитое «Ашаном» воскресенье. Уж лучше бы к ее родителям, честное слово. Но это в следующее воскресенье. Огарев перестроился еще раз, чувствуя, как напрягаются мышцы. Тонкий свитер под расстегнутой курткой, грудная клетка под свитером, шрам на запястье, заштрихованном светлыми волосками. Стопа, упруго нажимающая на подошву, подошва, опускающая педаль.

Он был живой. Мужчина сорока двух лет. Крепкий, несмотря на две ежедневные пачки сигарет и выжигающий изнутри огонь. До старости было невообразимо далеко – как до смерти. Смерти – не было вообще.

Это было невероятно.

Огарев ударил по тормозам и засмеялся. Аня мотнула испуганно головой, вцепилась обеими руками в ремень безопасности.

Осторожнее! Ты что, не видишь?!

Огарев – видел. Теперь – точно видел.


Он думал про Малю целую неделю. Точнее – время от времени вспоминал, как вспоминают важное, очень важное, но единократное событие, которое с каждой секундой все дальше и дальше уносит в прошлое. Первый поцелуй. Первая драка. Первая женщина, которая увидела меня самого. Вернула мне ощущение собственного тела. Никогда не вернется. Но можно покатать хоть немного в памяти – словно стеклянный шарик в пальцах, ощущая праздничную гладкость, сияние. Праздник, который всегда с тобой.

Но она вернулась через неделю – уже совершенно здоровая, на плановое ТО. Села в кресло. Распущенные волосы. Теплые, с переливом, живые. Драгоценные. Как мех. Огарев полюбовался несколько секунд, отдыхая. Он снова устал дальше некуда, да нет – даже больше. Аня некстати простыла, фильтровать первичных было некому, и вот пожалуйста – трое чокнутых за один прием. Поэтому – еще секунда. Чистое удовольствие. Он заслужил. Просто стоять – и смотреть. Сама не знает, какая красивая. Как кошка.

Волосы, конечно, прекрасные, Алина Викторовна, но придется их убрать.

Маля ничего не ответила, только опустила голову ниже, еще ниже. Как перед казнью. Как будто тоже понимала уже – что к чему.

Огарев подошел, поразительно остро чувствуя себя самого – и сидящую в кресле молодую женщину. Ее тепло, запах – плотное сияние, стоявшее вокруг. Маля вся была в коконе этого тепла и аромата – лопнувший от спелости полосатый арбуз, горячие персики, помидорная ботва, срезанная крепкой тяпкой. Полдень. Август. Бродить по саду. Слушать, как падают яблоки. Целоваться.

Он откинул волосы с ее шеи – тяжелые, мягкие. Еле удержался, чтобы не погладить. Кошка и есть. Выгнет спину, не просыпаясь. Потянется. Заурчит.

Голову поднимите, пожалуйста.

Она запрокинула лицо, доверчиво, не открывая глаз.

Под пальцами впервые были не лимфоузлы, не сочленения, не воспалительный процесс – жизнь. Он столько лет дотрагивался до других только для того, чтобы исцелить. Совсем забыл, как это бывает. Карточный домик, который Огарев так заботливо составлял, подгоняя одну шаткую плоскость к другой – работа, квартира, счета, кредит за машину, обязательства, обстоятельства, мечта об отпуске и ипотеке, тоже картонный супружеский секс – все дрогнуло и застыло в воздухе, ожидая решения.

Круглое розовое ухо. Смешное, с неправильным забавным завитком. Небольшая простудка матери в первом триместре беременности, волнения, чай с малиной, никаких лекарств, это повредит малышке. Все, слава богу, обошлось. Родилась здоровенькая. Закричала сразу – сердито, требовательно. Чего застыли? Жрать давайте поскорей!

Огарев отложил отоскоп. Еще раз дотронулся онемевшими пальцами до Малиной шеи. Попрощаться. Выкинуть из головы. Морок. Безумие. Это твоя пациентка. Не человек. Не женщина. Просто пациентка. Пошлость какая, господибожемой.

Вы совершенно здоровы. Капли можно больше не принимать. До свидания.

Маля открыла глаза – и он отвернулся так быстро, что не успел заглянуть. Увидеть. Светло-карие? Зеленые? Нет, кажется, светлее.

Повторил, не оборачиваясь, – вы можете идти.

Маля не шевельнулась даже, только попросила тихо – пожалуйста, пригласите меня пить кофе. Я бы сама пригласила, но вы же не пойдете. В Москве ужасный кофе, но я знаю, где варят почти неплохой. Вы ведь пьете кофе?

Десятки одержимых дур, норовивших залезть ему в штаны прямо в кабинете. Звонки, приглашения на свидания, угрозы, страстный рык, наигранные слезы. Старый как мир тендер. Бессмысленное влечение. Любой педагог, любой священник или врач прошел через это горнило – психопатки, норовящие схватить тебя за член, чтобы хоть так добраться до Бога, запретного и недоступного. Иногда я с уважением думаю о кастрации. С нежностью – о целибате.

Нет. Я не пью кофе с пациентками.

Но вы же сами сказали, что я здорова.

Тем не менее.

Огарев подождал, пока закроется дверь.

Три тысячи двести семь пациентов в базе данных. Простуженная жена. Пробки. Путин. Съемная квартира. Системно чужой город. Системно чужая безрадостная страна.

Нет. Нет. И еще раз – нет.

Следующий!

Из клиники он вышел в итоге почти в пять. Прием получился вязкий – с тремя опоздавшими (ну пожалуйста, доктор, мы всего на десять минут задержались!) и яростным спором с Шустриком, который был возмущен – да! возмущен! – тем, что Огарев отправляет пациентов к чужому гастроэнтерологу, когда у нас свой собственный сидит. Через кабинет, между прочим, от тебя. Я отправляю пациентов к хорошему гастроэнтерологу, а не к чужому. Возьми на работу хорошего – буду перекидывать к нему. И не ори на меня. Сам не ори.

Было темно практически – господи, практически уже темно. Где-то в мире, в другом его измерении, еще сидели на открытых верандах, щурились на уходящее солнце, набрасывали на плечи любимым полотняные легкие пиджаки. Танцевали, посапывая, мулатки, двигая дивными бедрами в характерном, незабываемом, узнаваемом, бродском ритме. Смеялись беззаботно. Но Москва уже почти погрузилась во мрак.

Почему тут так холодно, Господи? Когда я разлюбил эту бедную землю? За что должен был выбрать именно ее?

Назад Дальше