Ну хоть это попробуй, укорила Маля. Ты же видишь, человек старается!
Огарев бросил в рот сухарик – ничего особенного, если взять кулич, подсушить в печке и обмакнуть в кагор, выйдет то же самое. Они тут все были крестьяне, самые обычные крестьяне и горожане, экономили на всем, считали монетки, затягивали пояса. Доедали вчерашнее, делали сухари, радовались мясу по праздникам. У них было побольше войн, чем у нас, и сволочей у власти ничуть не меньше. Двадцатый век проехался по Европе так же страшно, как по России. Но вот они – улыбаются, пожалуйста. Устраивают музейные экскурсии для своих умалишенных, сортиры – для колясочников, ругают политиков, делают сыр. Живут.
Огареву вдруг стало больно. Так больно, как будто у него отняли целую жизнь. И не только его собственную. Это было как будто прооперировать слепого – и тотчас же спокойно выколоть, не выколоть даже, а вылущить ему глаза. Чтобы он, несколько минут видевший свет, не смог забыть никогда. Никогда не забыть. Никогда больше не увидеть.
Ты не заболел? – спросила Маля испуганно.
Нет, ответил Огарев.
И поздно ночью, когда, засыпая, она пробормотала как заклинание – тут так хорошо, давай останемся навсегда? – сказал, не задумавшись ни на секунду.
Нет.
Они поссорились в первый раз. То есть не вообще – но в первый раз так серьезно. Маля стучала кулаком по подушке, голая, растрепанная, и кричала – ну почему? Я не понимаю? Почему? Тебе же здесь нравится! Нам обоим нравится! Дом можно снять, ну, не дом – квартиру, махонькую, но с садом, ты же сам хотел читать – и чтобы сад! Книжки можно контейнером из Москвы отправить, выйдет недорого! Я найду недорого в интернете!
Огарев не выдержал, вскочил, рванул на себя простыню, замотался – только женщина может позволить себе орать голышом. Да и вообще орать, если честно.
Чем. Я. Здесь. Буду. Заниматься.
Спросил раздельно, очень тихо, сам пугаясь того, как стремительно поднимается изнутри подзабытый уже холодный, неторопливый гнев. Тринадцать лет этого нутряного, страшного холода с женой. И снова? Этого только не хватало!
Да жить ты здесь будешь! Просто жить! Вместе со мной.
На какие шиши?
Маля смотрела непонимающе, как ребенок, – даже рот приоткрыла от удивления. Верхняя губа чуть припухла. На лбу и на щеках – тяжелые завитки.
Но у нас же есть деньги, Ваня. Ты что? О чем ты говоришь?
Это у тебя есть деньги! И даже не у тебя! У твоего отца! А у меня есть только моя голова и мои руки! И еще толпа пациентов, из которых большая часть – дети! И я должен бросить их всех только потому, что какая-то девчонка, которая в жизни своей копейки не заработала…
Это уже был не гнев, конечно. Настоящая ярость, больше не холодная наконец. Как в детстве. Совершенно как в детстве.
А о практической стороне дела ты не подумала, конечно? На каком основании ты вообще собираешься здесь жить? Нелегалом? Или намерена получить итальянское гражданство? А ты в курсе, что на это полжизни можно положить и ничего не добиться? Потому что рай, дорогая, не резиновый! Именно поэтому идиоты и придумали патриотизм. Иначе все бы давно переехали в Тоскану!
Огарев трясущимися руками вытянул из рюкзака ноутбук – кинул ей на постель. На, почитай, в своем интернете, если не веришь! Найди, чтоб побыстрее и недорого!
Он опомнился только снаружи, в саду, все еще кутаясь трясущимися руками в простыню, которая, словно устыдившись итальянской луны, вдруг перестала выглядеть мятой тряпкой, а легла глубокими синими складками, словно хрящ, пытающийся вернуться к прежней своей, естественной, первоначальной форме. Тога, господи. Как глупо. Тога. Влага. Нега. В саду, не смешиваясь, а лишь слегка соприкасаясь плечами, как в строю, стояли строгие запахи шалфея и розмарина, но стоило Огареву пошевельнуться, как откуда-то на мгновение появилась мята, бледная, еле уловимая, нежная. И тут же исчезла, словно красавица, торопливо, не поднимая глаз, перебежавшая замерший плац.
Лавровая изгородь, черная, острая, словно жестяная, наоборот, совсем не пахла, только покалывала ладонь и, оказывается, таила в себе кошку, пугливую итальянскую нелюдимку, которая ткнулась Огареву в голые ноги, легко, едва заметно щекотнув теплым мехом.
Я идиот все-таки. Ужасный идиот, признался Огарев кошке, но она уже исчезла, бесшумно, не оборачиваясь. Зато тихо хрустнуло, открываясь, окно – и из спальни выглянула Маля, даже отсюда, снизу, видно, что заплаканная.
Тень от деревянных ставней лежала на ее плечах, как призрак прозрачной шали, укрывшей когда-то другие плечи, такие же красивые, может быть, но давным-давно истлевшие.
Я травою и облаком был. Человеческим сердцем я тоже когда-нибудь буду.
Иди домой, сказала Маля просто.
И Огарев вдруг – сам не зная почему – до оторопи испугался.
Они проспали предрассветный короткий дождик, едва сбрызнувший сад, и город, и траву, сам рассвет, завтрак, все на свете, обнявшись так крепко, как будто боялись, что их могут растащить. Потом долго-долго пили кофе в огромной прохладной кухне, делая вид, что ничего не случилось. Наконец Маля отставила чашку и сказала весело – а поехали куда глаза глядят?
И Огарев понял, что ничего действительно не случилось.
Только, чур, никаких карт, никакого навигатора. Кондиционера даже! Маля сноровисто выдернула из прикуривателя том-том, спрятала в бардачок и, перегнувшись через Огарева, одним щелчком кнопки открыла в машине все окна. Горячий воздух ахнул от радости и рванул к ним со всех сторон – цикадный, соломенный, звонкий, совсем-совсем деревенский. Дорога, типичная тосканская проселочная вертушка, шуршала, пряча за каждым поворотом сюрприз – хлопотливых удодов (смотри, смотри, какие нарядные!), щегольскую «альфа-ромео», никак не желавшую уступать, степенный виноградник, отметивший каждый ряд розовым кустом, словно это не ряд был – а шаг, исполненный тихого достоинства… Маля долго огорченно цокала языком, когда узнала, что розы высаживают вовсе не для красоты, а для того, чтобы вовремя заметить мучнистую росу. А потом успокоилась и упрямо сказала – но все равно же красиво!
Город выпрыгнул на них неожиданно – из-за очередного поворота. Как будто кинулся наперерез. Невероятный, крошечный, древний, сотнями каменных сот, обрывающийся прямо в пропасть. Маля закричала – стой, стой! – и выскочила едва ли не на ходу, пока Огарев, сам обмерший от восторга, торопливо парковался, соображая, сколько водителей, должно быть, нырнуло прямо здесь в бездонный обрыв, до самой встречи с Богом не переставая глупо и радостно улыбаться.
Маля стояла на самом краю ничем не огороженной площадки, прижимая к пылающим щекам маленькие ладони, и ветер игриво рвал ее за подол, как будто уговаривал шагнуть вниз – и полететь. И точно так же ничем не был огорожен город, словно возведенный на самой вершине скалы обезумевшим древним Диснеем, который долго, век за веком, выдавливал из кулака горячую глину, песок, ноздреватый, сияющий на солнце камень.
Citta del tufo.
Они долго бродили по улочкам, то и дело пытаясь привычно обняться, но стены были тесны им двоим в плечах, а в иных переулках Огареву и одному приходилось протискиваться почти боком, и он все оборачивался тревожно, искал глазами Малю, замиравшую у каждой невесомой лестницы, у каждой тяжелой двери. Ночной страх вернулся, по-хозяйски положил руку на сердце. Может, потому что улочки, становясь все у2же, путались, петляли, пересекались. Но каждая безошибочно заканчивалась пропастью.
И еще – город оказался обитаем. Заполнен людьми, которые жили в этих немыслимых декорациях, застывших с XI века. Огарев проводил глазами старуху, всю в черном, идущую за покупками уже целую тысячу лет. Да нет, не застывших. Как они могут? Честное слово, не понимаю.
Парапет они нашли только один – у центральной площади, осененной мрачным замком Орсини. И Огарев с облегчением положил руки на камень, такой надежный, доходивший, слава богу, Мале до груди. Почти до груди.
Смотри, Маля показала золотистой, пушистой на свет рукой – вон, видишь? Наш дом. Огарев мазнул глазами невнимательно – щеки у Мали тоже были пушистые. Шкурка бабочки. Ты не туда смотришь – Маля дернула его за ухо. Во-он там. Огарев всмотрелся наконец – и нашел в долине крошечный отсюда домик. Это просто какая-то ферма, Маля. Отсюда не видно. Мы же свернули раз сто. И потом, это не наш дом…
И ты в этом виноват!
Маля вдруг вспыхнула от никуда не девшейся, оказывается, обиды и побежала в переулок, звонко, как первоклашка, щелкая сандалиями. Огарев бросился следом – но улочка была пуста, как в сбывшемся кошмарном сне, и только синело над головой узкое, как след долота, ослепительное небо.
И такая же, узкая, страшная, стояла впереди пропасть.
Огарев схватился за сердце – жест, который не простил бы за мелодраматичность ни одному, даже великому режиссеру. Мне всегда думалось, что ломание рук – жест вымышленный или, может быть, смутный отклик какого-нибудь средневекового ритуала…
Ваня, Ваня, иди скорей сюда!
Маля вынырнула на мгновение из какой-то невидимой Огареву щели – румяная, растрепанная, совсем не сердитая. И снова исчезла.
Господи. Всего-навсего старая синагога. Ну, шестнадцатый век, и что с того? По сравнению вот с этим домом – новейшие времена. Маля стояла, надувшись, у громадной неприступной двери. Закрыто, разумеется. Обед. И слава богу. Второй час. Пошли и мы пообедаем, а то я уже, честно говоря, голодный.
Маля, не отвечая, дергала все двери в крошечном переулке подряд, словно надеясь на чудо, и – оп! – снова исчезла, но на этот раз Огарев точно видел, куда она нырнула, и, ворча, поплелся вниз по опасным даже на вид ступенькам, рассчитанным на мелкий, непривычный, средневековый шаг.
Лавка. Всего-навсего лавка. При синагоге. Бутылки кошерного вина, магнитики, крошечные уродливые копии города, взгромоздившиеся на целлулоидные постаменты. Сделано в Китае, разумеется. Включая вино. Прибежище для глупых туристов. Маля стояла, едва не касаясь макушкой беленого сводчатого потолка (Огареву пришлось основательно пригнуться – черт побери эту эпоху рахитичных дистрофиков), и бойко болтала с немолодой, ненормально красивой итальянкой, очень полной, легкой, как будто даже слегка парящей над прилавком. На запястье ее, пухлом, прохладном, позвякивал как минимум десяток браслетов.
Синагогу откроют только завтра, перевела наконец Маля и огорчилась так явно, что итальянка всплеснула руками (браслеты послушно, как отара, отозвались) и поспешила куда-то вглубь лавки, невежливо хлопнув дверью.
Чего это она?
Не знаю.
Ну тогда тем более – пойдем. Правда, Маля. Ты же сама знаешь, сейчас все рестораны закроют.
Но итальянка уже хлопнула дверью снова и поставила перед Малей тарелку, на которой лежала длинная тестяная штуковина, похожая на штрудель, только не с яблоками, а с какой-то темной, не слишком аппетитной начинкой. Маля просияла, обменялась с итальянкой еще десятком птичьих переливчатых фраз и осторожно попробовала лакомство.
Итальянка щедро придвинула тарелку и Огареву. Ну, плюшка. Тонкое пресное тесто, эта фигня внутри чересчур сладкая, вязнет на зубах, и если бы не пряности (Огарев честно силился понять, какие именно) и не орехи…
Это же баклева, сказал Маля у него за спиной. Тихо. Очень тихо.
Что?
Огарев обернулся.
Бледная. Очень бледная. Почти как потолок. На заострившемся от непонятного Огареву волнения личике – веснушки, обычно едва заметные, но теперь проступившие разом, вдруг, будто сыпь.
Баклева. Мама готовила. Пекла на праздник. Точно такое же. Только называла – баклева.
Ну и что? Огарев честно не понимал. Ну, готовила. Ну, называла. Вон, тут в каждом супермаркете продают салат оливье, только называют его – русский.
Итальянка с интересом прислушивалась к звукам незнакомой уродливой речи.
Варвары. Гунны. В очередной раз бредущие на Рим.
Маля развернулась и быстро, очень быстро, на ходу смахивая слезы, пошла к выходу.
Сначала она просто плакала, не снисходя до объяснений и отказываясь последовательно от обеда, от возвращения домой, от утешений, и то, что ты сейчас предложишь, я тоже не хочу. Моргала часто-часто, пытаясь загнать слезы внутрь, но все напрасно. Я и говорю – все напрасно!
Потом вдруг успокоилась и твердо сказала – мы будем здесь ночевать! И Огарев как дурак носился по немыслимой паутине этих проулков, пытаясь разыскать хоть один отель, пока не сообразил наконец включить ноутбук и забронировать номер по-человечески. Маля, обычно такая живая, сидела рядом, чугунная, как столик, на котором стояла перед ней нетронутая чашка кофе. На обед они опоздали, конечно. Все закрыто до шести. Ну хочешь, я бутерброд тебе какой-нибудь у бармена попрошу? Панини какой-нибудь?
Нет. Не хочу.
И зря! Огарев, бурча голодным животом, выпил свой кофе. Тогда пошли искать гостиницу.
Гостиница нашлась в двух шагах буквально – через дверь от бара, где они сидели. Ни вывески, разумеется, ничего, только колоссальная дверь и звонок, на который никто внутри не реагировал, как Огарев ни старался. Огарев в отчаянии саданул по двери ногой и тотчас, все из того же бара, будто вызванный этим звуком, вышел улыбчивый парень, небритый, наглый, оказавшийся – о, так это вы! добро пожаловать, синьоры, – то ли владельцем, то ли портье. Огарев, оснащенный только дикарским, из десятка фраз составленным английским, не понял. А Маля молчала. Просто молчала, и все.
Они поднялись в номер – в настоящую средневековую каморку, крошечную, еще меньше лавки с этой дурацкой баклевой. И ни отличный ремонт – Огарев даже присвистнул, заглянув в ослепительную ванную комнату, – ни подчеркнуто современная мебель не могли замаскировать главного. Когда-то в этой лачуге ютилась громадная нищая семья. Ползали по глиняному полу вшивые рахитичные дети, переругивались измученные теснотой и сыростью взрослые. Сопение, смрад, золотуха, роды, туберкулез.
Маля ничком упала на широкую – практически во всю комнату – кровать. И снова расплакалась.
Огарев вытягивал из нее эту чертову историю до самого вечера – по частям, как коренной зуб, вросший корнями в челюсть. С теми же усилиями. С той же мукой. С той же кровью. Окончательно все прояснилось (или запуталось) только вечером, почти ночью, после ужина, на который он Малю снова еле уговорил. Ну пожалуйста. Если не хочешь есть – просто посиди со мной.
Черная тень от шелковицы, черные резные листья фиг, черные фонарные кружева. Только вино – красное. Очень красное.
Нет, оказывается, это не просто баклева. Это готовила мама, только мама. А ее научила бабушка. У тебя есть бабушка, Маля? Нет, она давно умерла, я не видела ее никогда, и вообще – пожалуйста, не перебивай. Бабушку научила ее мама – перечислять можно было до Адама и Евы, да хоть до неандертальцев или трилобитов.
Ну, рецепт. Ну, семейный.
Нет же! Не ну!
Эта сладость – из лавки, она только отсюда, понимаешь? Никто и нигде такого больше не делает. Местный специалитет. Называется – Маля быстро произнесла что-то по-итальянски, Огарев не понял, переспросил. И она повторила медленно – sfratto dei Goym. Дубина гоев. Тут была община, еврейская, очень большая – ну, по тем временам, понятно, большая, эта тетка в лавке сказала, что один из Орсини пригласил себе врача, еврея, очень толкового, а тот притащил за собой потихоньку родственников, друзей. И они расселились по всей долине.
Огарев кивнул – это было понятно. Понятная история. В двадцать первом веке все то же самое.
А в шестнадцатом веке, в шестнадцатом – Маля вдруг схватила бокал и выпила жадно, в два глотка, пытаясь успокоиться. Они все перессорились, только я не очень поняла почему, и был погром, просто ужасный, всех евреев согнали сюда, в город, в гетто, дубинами. Дубинами? – удивленно переспросил Огарев. Это было очень русское слово. Медвежье. Эх, дубинушка, ухнем! Да, вдруг закричала Маля, дубинами, и потом те, кто остался, придумали эту сладость, ну, на память, чтобы не забывать, и назвали ее – дубина гоев.
Очень поучительная история, хотел пошутить Огарев, но Маля снова затряслась, крупно, как будто замерзла, и он промолчал. Слава богу – промолчал. И что же дальше, Маля, спросил осторожно. Почему ты плачешь? То есть людей очень жалко, конечно, – евреев или хоть кого, но, знаешь, бывали переплеты и помрачнее…
Они ушли отсюда после этого, тихо сказала Маля. Как ты не понимаешь! Ушли! А рецепт унесли с собой.
Кто ушел, Малечка?
Мои предки.
Ушли! Понимаешь, взяли – и просто ушли!
Она снова побледнела так сильно, что на секунду Огарев испугался, что она потеряет сознание. Официант забрал счет и посмотрел на Огарева с карей укоризной. Как можно было довести такую красавицу до слез!
Огарев и сам не знал – как можно. А еще – как можно нести такую ерунду.
Да что на нее вообще сегодня нашло?
Он осторожно взял Малю за руку. Пошли погуляем немножко перед сном, хочешь? Ошибка. Еще одна ошибка. Громадная. Практически роковая.
Ночью город стал страшным по-настоящему, гулким, пустым. И только слой за слоем медленно опускался с неба туман, как будто все, кто умер здесь за тысячи и тысячи лет, торопились вернуться домой к ужину.
Ты хочешь сказать, что твоя мама была еврейка, Маля? Огарев заговорил, только чтобы не слышать, как эхо от их шагов, дробясь, отражается от стен.
Я не знаю, сказала Маля просто.
По тебе не особенно скажешь, если честно. То есть мне, конечно, совершенно все равно – еврейка, татарка, да хоть… Огарев замолчал, опасаясь ляпнуть бестактность. Еврейка, господи. С таким-то курносым носом.
Она исчезла, понимаешь? Маля вдруг заговорила, торопясь, давясь даже, словно хотела уже, но просто не могла остановиться. Просто исчезла, когда мне было пять лет. Но я ее помню. Хорошо помню. Даже очень хорошо. И баклеву помню, она готовила и меня учила.
Кто исчез, Маля?
Мама.
Тихо, с таким отчаянием, словно до сих пор не могла поверить.