Безбожный переулок - Марина Степнова 19 стр.


Маля не считала денег. Просто не знала, сколько их. Вообще не знала. Деньги были всегда.

Это было неприятно. Богатая Маля. Она была богатая.

Грубое, толстое слово.

Не шло к ней совершенно.

Маля как будто чувствовала это – и относилась к деньгам не с беспечностью, которая, несомненно, оскорбляла бы Огарева, да и любого другого честного трудягу, но и не тряслась над ними нисколько. У нее были внятные представления о том, что дорого, а что по карману, – и представления эти до смешного совпадали с огаревскими. Кое-чему он, кстати, сам у нее научился. Смелости. Радости. Тому, что инвестировать надо в воспоминания. Единственная валюта, которая только растет в цене. Давай закажем вот этих каракатиц, вот эти хрупкие сухари, которые, встретившись с белым горьким вином, становятся воздухом, вздохом, хлебом.

Огарев брал бутылку за холодное гладкое горло, Маля тут же прикрывала ладонью бокал. Мне воды, пожалуйста. Почти испуганно.

Почему ты не пьешь, Маля? Хоть глоток-то можно. Нужно даже иногда. Поверь, я как врач говорю.

Не хочу. Просто не хочу.

Почему?

Толькобольшенебудемобэтомладно?

Огарев даже нервничать начал – зашитая алкоголичка? Наркоманка? Он пальцами, губами, замирая совсем не от страсти, проехался по каждой вене. Нет. Все идеально. Нет, нет и нет. Значит, все-таки алкоголичка? Так рано? Немыслимо! Просто не может быть. Медицинский опыт, кривя неприятно рот, подсказывал – может, очень даже может. Идиотская ситуация, конечно. Тысячи мужчин по всей планете не знали, как отобрать у своей женщины, пошатывающейся, жалкой, нелепой, стакан. Огарев не знал, как заставить Малю хоть немного выпить. И она сдалась в конце концов.

Сказала – вот поедем в Италию. Тогда.

А почему именно в Италию?

Увидишь.

Но до Италии они объехали чуть ли не половину Европы – окольными, глухими, прекрасными тропами. Путешествовать с умом и впрямь оказалось не так дорого, как следовать толпой по воле туроператоров. Одиночкам в Европе вообще рай. К тому же Огарев, бросив Шустрика, устроился на работу в самую жирную и неприятную частную клинику Москвы, про которую раньше и слышать не хотел. Скопище наглых дельцов. В кабинете не у главного врача, нет – у владельца, демонстративно развалясь на диване, Огарев впервые в жизни получил удовольствие от того, что был с ними на одной ноге. Такой же великолепный ублюдок. У нас самый высокий процент по Москве – двадцать пять процентов. Плюс оклад двадцать восемь тысяч рублей. Владелец, зеркально гладкий, даже костюм отливал то в черноту, то в синеву, посмотрел со значением. Платим белыми. Огарев засмеялся, с трудом удерживаясь от того, чтобы не запустить в выбритое ухоженное темя владельца школьного щелбана. У меня почти четыре тысячи пациентов, милейший. Поэтому шестьдесят. Что – шестьдесят? Процентов. А зарплату можете взять себе. Так сказать, за труды. И еще – по пятницам и понедельникам я не принимаю.

Владелец, подавившись вопросом, поднял брови – даже не вопросительно, умоляюще.

Почему?

Играю в гольф.

Переговоры выигрывает тот, кто в любой момент может встать и уйти. И Огарев встал, совершенно счастливый. Свободный. Наконец-то свободный.

Примете решение – позвоните.

Он еще в лифте не успел спуститься, как мобильный в его кармане, пожилой, несолидный, зато не разряжаемый даже за неделю, затрясся, как от сдерживаемого смеха. Решение было принято. Огарев обобрал не только Аню, но и Шустрика. Зато Аня останется жить там, где жила.

А они с Малей в пятницу уедут в Суздаль. Или в Барселону. Все равно куда. До самого понедельника.

Глава 6

А ты кем хочешь стать, когда вырастешь?

Огарев засмеялся и выудил из глиняной миски еще одну черешню. Черт знает какая крупная. Он и не знал, что такие бывают. Почти черная. В синеву. Словно слива.

Я вообще-то уже вырос, Маля. И даже ты уже выросла.

Маля завозилась, перевернулась на живот, скинув ногой скомканную простыню. Солнце немедленно улеглось ей на спину – как наголодавшаяся без человеческой ласки кошка. Три часа пополудни. Италия. Отпуск. Первый за последнюю тысячу лет. Огарев попытался вспомнить, когда последний раз отдыхал целый месяц, – и не смог. Даже в школе каникулы не были такими длинными. Месяц с Малей. Никого не лечить. Никуда не спешить. Спать до обеда, прижимая ее к себе изо всех сил. После обеда – тоже спать.

Хочешь вина? – спросил он. Я принесу. Холодное. Пахнет персиками. Персики тоже принесу.

Я сама! Маля по-детски обрадовалась возможности подвигаться, спрыгнула с постели, стоящей прямо напротив распахнутого окна. Второй этаж. Можно. Хотя Мале и на первом этаже можно. И даже по улице. Огарев и не предполагал, что женщина может с такой веселой легкостью носить собственную наготу. Голая Маля. Загар. Теплые тени. Бутылка зеленого стекла. Громадные персики прижала к груди маленьким локтем. Сейчас вырвутся, разбегутся по углам, прячась. Давай из горлышка, а? Бокалы мне нечем просто. Давай, конечно. Огарев не успел приладить к тумбочке персики и бутылку, а Маля уже снова лежала, только теперь на боку, – и тосканское солнце очертило вокруг нее теплую сияющую линию. Как будто Господь провел в воздухе пальцем – и получилась Маля. Миллионы лет эволюции. Трилобиты. Тициан. Сфумато. Краски еще не высохли. Детство Бога.

Ну так что? О чем ты мечтал, когда был маленьким?

Маля смотрела прямо, требовательно, как будто не было ни смятой постели, ни ее запаха, ни соли на теплой коже. Экзамен. Огарев поморщился. Экзамены он не любил. Слишком мужчина для этого. Или первый, или мертвый. Тестостерон.

На. Ты же хотела вина.

Ни о чем не мечтал? Вообще?

Огарев чуть не сказал правду – чтобы отец поскорее сдох, но удержался. Заел правду персиком. Не замолчал – именно заел. Вкусно. Давно пора перерасти эту ненависть. Маленькую, жуткую, детскую. В конце концов, кто его отец? Стареющий неудачник. Жалкий раб. Я давно обскакал его по всем статьям. И от того, что он этого так и не заметил, правда не перестала быть правдой. Персик тек сквозь Малины пальцы – теплый, золотой. Давай я полотенце принесу? Не надо, я оближу. И правда – облизала.

Нет-нет, не приставай! Это нечестно! Ты не ответил.

Хорошо. Я мечтал читать.

Просто читать?

Да. Целыми днями. Всю жизнь. Хорошие книги. Сидеть у окна – и чтоб сад и солнце. И читать.

А лечить ты не хотел?

Нет. Лечить я не хотел.

То есть, получается, ты не мечтал стать врачом?

Никогда.

А зачем же стал?

Я должен был стать врачом. Понимаешь?

Маля промолчала. Снова перевернулась на живот. Огарев достал из миски очередную черешню и положил Мале между лопаток – на тонкую полоску незагорелой кожи. Pale Fire. Нет. По-русски лучше. Бледное пламя. Великий провал гения. Страшно, что он заигрался так с языком. Словно забрел в немыслимую чащу. Земную жизнь пройдя до середины… Как будто язык отомстил ему. За что? Почему? За попытку подчинить? Только Цветаева еще была наказана так же страшно.

Дыр бул щыл убеш щур скум вы со бу р л эз.

Все, что есть у меня, – мой язык.

Маля засмеялась, свела лопатки, и черешня скатилась вниз, по позвонкам, к пояснице и подпрыгнула еще раз, пытаясь обмануть гравитацию и взобраться наверх.

Не трогай мою попу. И ничего вообще не трогай. Мы же разговариваем.

Давай перестанем?

Нет, не давай! Если ты не мечтал быть врачом, зачем стал?

Огарев поймал беглую черешню губами, безжалостно съел и пульнул косточку за окно.

Потому что. А ты о чем мечтала?

Маля не задумалась даже на секунду – жить.

В смысле?

Я всегда мечтала просто жить, понимаешь? Это же самое интересное. Жить. Ехать. Останавливаться где хочешь. Снова ехать. Смотреть. Жить.

Она шлепнула Огарева по губам – не больно, но чувствительно. Нет, не приставай. Я же просила.

Это неинтересная мечта, сказал Огарев обиженно. К тому же она уже сбылась. Все живут. И я. И ты тоже.

Маля села в постели – резко, как будто Огарев ее ударил. Неожиданно и со всего маху.

Нет, сказала она очень серьезно. И Огарев вдруг первый раз понял, какие у нее глаза – не карие и не рыжие. Нет. Золотые. Девочка с золотыми глазами.

Я не живу. И ты тоже не живешь. Мы только хотим.


Италия поразила его, конечно. Зря Маля боялась. Он влюбился с первого взгляда. С первого вздоха даже. Куда там прочая Европа, весь остальной мир. Первой и единственной была создана Тоскана.

Огарев с тайным стыдом был вынужден признаться себе, что недалеко ушел от Марко Поло – все-таки представление о том, что за границей все не так, как у нас, засело в нем с самого детства, очень крепко, тихо и незаметно питаясь все нарастающей истерией последних лет. Конечно, можно не смотреть телевизор, не слушать радио, не читать новости в интернете, но перестать дышать было невозможно. Россия, традиционно то обожавшая Европу до угодливого виляния хвостом, то щетинившая на нее жесткую, свалявшуюся холку, снова неотвратимо сползала в темный свой период. Водила тяжелым лицом, прищуривалась. Искала врагов.

Огарев, которого в равной степени мутило и от правых, и от левых – в первые публичные ряды традиционно выносило самых несносных резонеров и просто откровенную полууголовную гнусь, – бродя с Малей по европейским музеям, вдруг понял точку, в которой российские правые и левые, сами того не ведая, соприкасались. Любовь. Конечно, они были влюблены. Он сам был влюблен, чего там. История неслась сквозь Россию, сшибая все на своем пути, срывая головы, стирая память, а в Европе – нет, даже не останавливалась. Просто обитала. Особенно в Италии, конечно. Зачем искать новое место для города, если здесь уже жили этруски? Зачем ломать дом, если ему всего тысяча лет? Итальянцы были вписаны в свой ландшафт, стали его сущностью, частью. Рим существовал сразу во всех проекциях, во всех одиннадцати пространствах и временах – и был при этом совершенно живой.

Огарев тоже хотел бы так. Жить. Просто жить. Не думая ни о чем.

Он подолгу останавливался у музейных стеллажей со знаками гильдий. Бляхи всех форм и размеров, иные – с хорошую суповую тарелку на увесистой, амбарной почти цепи. Лучший мясник города. Главный бондарь. В этом была понятная ему гордость ремесленника. Достоинство профессионала. Только не тихое, наоборот – напоказ. Огарев задумывался – а готов ли он носить на груди золоченый знак, на весь мир кричащий – вот, вот идет настоящий, всеми признанный, заслуженный доктор. Каждое утро открывать свою лавку своим ключом. Отпускать сосиски, взвешивать пряности, высекать статуи, отсчитывать сдачу, держать слово – просто слово. Невидимое. Невесомое. Крепкое, как вино. Говорить каждый вечер с Богом. Один на один. Неторопливо. Не жалуясь. Просто советуясь. На ты.

Нельзя было не пожалеть, что ты не часть этого мира, конечно. Нельзя. Нельзя было так далеко уходить отсюда.

Это все потому что у нас нет сыра, сказала вдруг Маля. Что – это все? – не понял Огарев. Ну вот это – Маля махнула головой, немедленно потеряла заколку и засмеялась. Заколка запрыгала, как живая, под ноги официанту, который тотчас ловко, с щегольской легкостью наклонился – профессионал. Огарев даже дернуться не успел, как Маля уже закалывала волосы снова. Закатное солнце, медь, музыка, мед. Прекраснейшее из зрелищ. Официант сказал что-то с пулеметной скоростью, по кошачьей физиономии ясно, что комплимент, и Маля такой же скороговоркой ответила. Английский свободно, итальянский – очень хорошо, французский – не так чтобы очень, но в Париже точно не пропаду. Немецкий – бр-р. Не люблю. Огарев в который раз пожалел себя, немого, безъязыкого урода. Язык – это была свобода. Маля – это была свобода. Оказывается, этому надо было учиться с детства. Он не знал. Никто из них не знал. В мединституте, когда он учился, курс иностранных языков просто отменили. Боялись, что они поразъедутся, расползутся шустро, как тараканы. Позорно сбегут. Некоторые и правда сбежали. Выбрали не себя даже – своих детей. Вырастут чужими, иностранными, стесняясь неудалых родителей, местечкового их акцента, местечкового же неумения быть счастливыми. Просто быть.

Маля была часть этого дивного мира. Он – нет.

Но ничего, наверстает. Все еще впереди.

И что тебе сказал это тип? – спросил Огарев, изображая грозную ревность. На самом деле ревновать было глупо – итальянцы отлично смотрели на женщин, очень правильно. С восторгом и аппетитом. На еду они смотрели точно так же. Мале вслед цокали восторженно языком, местные стариканы таяли от нее, как дворняги от случайной поглажки. Один, в моторизованной инвалидной коляске, любовно огладил глазами Малины коленки, бедра, шелковый сарафан. Одна бретелька вечно сползала, она вечно ленилась поправить. Незагорелая кожа. Загорелая кожа. Как экстрасистола. Головокружительный сердечный перебой. Маля улыбнулась старику, она всем улыбалась, и он, ловко развернувшись у перекрестка на своей жуже, проехал мимо еще раз – влюбленный, красивый, девяностолетний. На руле трепыхался флаг его родины – зеленый, белый, красный. Тоже триколор, но какая разница. Огарев прикинул, что бы могло заставить его в девяносто лет примотать к инвалидной коляске государственный флаг, но не смог найти ни одной причины. Разве что еще одна великая отечественная война. Хипстеров со скинхедами. Но за кого бы он ни пошел воевать, такой крутой коляски ему все равно бы не выдали. У него на родине в девяносто лет не катались по улицам и не кокетничали с девушками. У него на родине вообще не было инвалидов. Они смирно гнили по интернатам. Братская могила, братское сердце, Братская ГЭС.

Так что это было? – повторил он. Ты про официанта? Он сказал, что я похожа на мадонну. Ну, не совсем на мадонну, но на одну ее часть. Не очень приличную. Это был комплимент, если что. Очень даже уважительный. Маля засмеялась еще раз. Все время смеялась. И так же легко плакала. Часто. Он должен был обратить внимание. Должен был понять. Идиот.

Нет, я не про официанта. Я про сыр. При чем тут сыр?

Ну как же, сказала Маля. Это же совершенно ясно. У нас нет сыра. А у них – есть. Она для убедительности подхватила с деревянной доски кусочек пекорино и, обмакнув в варенье, сунула в рот. Очень вкусно. Никогда не думала, что такие бестолковые существа, как овцы, могут делать такой изумительный сыр.

Овцы не делают сыр, Маля. Сыр делают люди, сказал Огарев.

И вдруг понял.

У них действительно не было сыра. Своего сыра. Твердого, слезящегося, без дырок и с таковыми. Сладковатого, соленого, пресного, с трюфелями и красным перцем. С плесенью голубой и белой. Без плесени вообще. С могильными червями.

В России просто не делали сыр.

А варенье ты пробовал? – тормошила его Маля. Официант сказал, что это из лука. Попробуй, правда очень вкусно. Ну что ты вцепился в ноутбук опять? Что там такое? Пациенты? Они что, не могут потерпеть? Ты же в отпуске, в конце концов.

Нет, не пациенты. Минутку погоди, пожалуйста.

Маля надулась обиженно, но попробовала вина, оливку, еще вина – и немедленно утешилась. А Огарев прыгал по ссылкам, потрясенный своим простым и страшным открытием. Сыру было семь тысяч лет, это если навскидку. В 1750 году до нашей эры кичливый вавилонский царь Хаммурапи настоятельно рекомендовал своим подданным ежедневно есть сыр и хлеб, запивая их пивом. Вот, оказывается, почему у них были такие толстые львы. Сыр знали на Востоке и в Азии. Древняя Греция, Древний Рим. Средневековая Европа обжиралась сыром. Монахи придумывали сорт за сортом, пейзане постигали тайны и тонкости ферментации. Варить до загустения, помешивать, переливать. Пеленать как младенца. Выдерживать – вот оно, самое главное – выдерживать месяцы и месяцы. Три, шесть, девять, двенадцать, тридцать шесть. В одной из лавок они с Малей попробовали пармезан пятилетней выдержки. Он был цвета глины и янтаря. Крошился в пальцах. Пять лет ожидания. Они все верили в то, что у них есть будущее. Все до одного. Даже самый ничтожный средневековый смерд знал, что у него есть мизерные, но права. Его нельзя было убить просто так – как скотину. Он мог стать горожанином. У него был сыр. Он верил, что через двенадцать месяцев его дом, его жена, его дети и его сыр все еще будут тут, на этой земле.

В России делали только творог. Он был готов уже к утру. И к вечеру – скисал. Но до вечера надо было еще дожить. На большее никто не надеялся. Какой уж тут сыр? Какое столетнее вино? Зачем пустые надежды людям, у которых нет никакого будущего?

Сыр Россия узнала только при Петре. Он привез сыроваров из Голландии, он много чего привез, бедный издерганный человек, психопат и труженик, вот уж не хотел бы я жить при таком царе-батюшке, а без него и подумать страшно, что было бы с Россией. Сыр прижился, и неплохо, но навек остался иноземной забавой, причудой свободных людей, которым нечего делать, только сидеть и ждать, пока жидкое превратится в твердое, а из молока и надежды родится будущее – и сыр.

Огарев захлопнул ноутбук.

Стемнело, и заботливый официант принес Мале свечку, плавающий в розовом стакане живой огонек, и плед, от которого она с негодованием отказалась. Ей было жарко. И тесно. Всегда. Горячая, влажная, она отчаянно пихалась ночью, толкалась живыми и гладкими ногами, как будто пыталась родиться еще один раз. Еще один пропущенный симптом. Еще один.

Огарев посмотрел на крошечный городок, который был на тысячу лет старше Рима и нисколько этим не кичился. Просто жил себе и жил. Берег себя сам, не надеясь на других. Огорченный тем, что плед не пригодился, официант притащил вин санто (он так и сказал – вин санто, святое вино) и хрупкие сухие бисквитики. За счет заведения. Этот дар Маля милостиво приняла, немедленно окунула бисквитик в рюмку, чмокнула от удовольствия – и официант обрадованно закивал, перфетто, перфетто!

Ну хоть это попробуй, укорила Маля. Ты же видишь, человек старается!

Огарев бросил в рот сухарик – ничего особенного, если взять кулич, подсушить в печке и обмакнуть в кагор, выйдет то же самое. Они тут все были крестьяне, самые обычные крестьяне и горожане, экономили на всем, считали монетки, затягивали пояса. Доедали вчерашнее, делали сухари, радовались мясу по праздникам. У них было побольше войн, чем у нас, и сволочей у власти ничуть не меньше. Двадцатый век проехался по Европе так же страшно, как по России. Но вот они – улыбаются, пожалуйста. Устраивают музейные экскурсии для своих умалишенных, сортиры – для колясочников, ругают политиков, делают сыр. Живут.

Назад Дальше