Малин отец все молчал, а потом вдруг спросил – ты ее видел? В морге – видел? Это точно она?
Огарев мотнул головой, это была просто судорога, конечно, настоящая судорога, которую можно было расценить как угодно – но Малин отец понял правильно. Помолчал еще, хотя в кухне и так почти не осталось места. Маля говорила, начал Огарев – и тоже замолчал. Потому что она ведь не говорила. Вообще почти ничего не говорила про отца. Папа. Он тебе не понравится. Почему, Маля? Потому что он жулик и вор. Что? А вот то! Навального, что ли, не читаешь? Не читаю и тебе не советую. В конце концов, это твой отец. У тебя тоже есть отец. И что с того?
Действительно, и что с того?
Документы ее где?
Огарев вышел, вернулся с папкой. Еле собрал в свое время. Выуживал из книжек, из тряпочек, шарил раздраженно по полкам. Маля, где твое свидетельство о рождении? Не знаю, а что? Это же важный документ, как можно! А если понадобится? Если понадобится – предъявлю им себя! Нельзя быть такой разгильдяйкой! Смеялась. Только смеялась. А потом еще плакала. Справка о неоконченном высшем, старые фотографии. Маленькая Маля. Маленькая Маля. Маля побольше. В колледже. В Лондоне. В профиль. Всегда одна. Вот. Свидетельство о рождении. Наконец-то. Родилась в 1987 году. Зеленоватая потрепанная бумажка. Теперь ее заберут. И выдадут свидетельство о смерти.
Огарев положил папку на край стола. Малина жизнь почти ничего не весила. Почти ничего.
Вот. Тут все, что я нашел. Хоронить все равно не позволят, пока не закончится следствие.
Какое следствие?
Я уверен, что это… Что ее…
Огарев понял, что не потянет еще одно объяснение. Просто не сможет выговорить слово «убийство». Малин отец смотрел, собрав мягкими рыжими складками невысокий лоб. Лысеющая макушка. Не челюсть – утюг. Веснушчатый, толстый, злой. Тупая сила.
Потом вдруг спросил – она таблетки, что ли, не пила? Бросила?
Какие таблетки?
Огарев вдруг испугался, по-настоящему испугался, как будто совершил что-то действительно непоправимое. Задел сонную артерию – тонкое движение. Доля миллиметра. Разбил любимую чашку отца. Или подтолкнул Малю к окну. Сам.
Не бойся, тут не высоко. И ничего не страшно.
Какие таблетки?
Этот, как его. Рисперидон. И еще какие-то. Не помню.
Рисперидон? Зачем? Какие таблетки?! Маля была совершенно здорова. То есть, конечно, она простужалась иногда, но это обычная респираторная вирусная инфекция… Нормальное явление. Никаких осложнений. Можете мне поверить, она ничем не болела, я врач…
Говно ты, а не врач.
Малин отец встал, сунул папку под мышку и пошел в прихожую. Огарев почти бежал за ним, ничего не понимая, не чувствуя трясущихся рук.
Какой рисперидон?! Вы о чем вообще говорите?! Огарев лихорадочно вспоминал, шуршал каталожными карточками, справочник Машковского, регистр лекарственных средств, Видаль… Сердце? Может, сердце? Губы розовые, ногти, склеры, нет, никакого цианоза. Под ладонью стучит ровно, часто…
Тук-тук.
Малин отец поискал глазами ложку для обуви, не нашел, с усилием вбил отекшие слоновьи стопы так, помогая пальцем. Распрямился, багровая венозная кровь налила лоб, щеки, даже поросячьи белесые глаза.
Ключи консьержу забрось, внизу. Я завтра заберу. И мебель хоть оставь, врач.
Он прихлопнул дверью – без злобы. Просто поставил точку.
Огарев подошел к полке, вытянул Машковского, провел незрячим пальцем по алфавиту. Ра, ре, ри…
Рисперидон.
Действующее вещество. Производное бензизоксазола. Белый с бежевым оттенком порошок, практически нерастворим в воде, легко растворим в метиленхлориде, метаноле и соляной кислоте.
Показания. Шизофрения (острая и хроническая) и другие психотические состояния с преобладанием продуктивной (бред, галлюцинации), негативной (притупленный аффект, эмоциональная и социальная отрешенность) или аффективной (тревожная депрессия) симптоматики.
Шизофрения.
Нет. Конечно, нет. Этого просто не может быть.
Письмо пришло только через четырнадцать дней. Две недели! Маля наверняка хотела, чтобы раньше, но у «Почты России» свои отношения со временем и пространством, эйнштейновские почти. Да нет, какой там Эйнштейн. Квантовая физика Планка. Огарев держал в руках белый тонкий конверт – дата отправления просто и страшно совпадала с датой Малиной смерти. Значит, перед тем как умереть, сходила на почту – свернула за угол, потом еще раз, шла сквером, смотрела на мамаш с колясками, боялась, должно быть, передумать. Просто боялась. Потом стояла в очереди на почте – они оба стояли в тот день в очередях, Огарев – в визовом центре, Маля – в почтовом отделении. Как она рассчитала все, с какой нешизофреничной точностью, как, должно быть, хватал ее за горячие плечи мамин призрак, как тянул за руку, как пытался остановить. Мама работала на почте. Маля была на почте, когда почти уже умерла.
Огарев смотрел на синие, не очень ровные строчки адреса и думал, что вот – они прожили вместе два года. Нет, не так – он любил ее два года, целых два, без нескольких месяцев, которые теперь не заполнить ничем, никогда. Еще не написанные, но уже вырванные страницы. Два года – и он первый раз видит ее почерк. До этого – только смешная закорючка. Маля, подпиши тут и тут. Хорошо. Высовывая язык. По-детски ожидая похвалы за что-то пустяковое, скучное, но выполненное с неподдельным рвением.
Я молодец?
Молодец, молодец, конечно. Пойдем скорее.
Малин почерк. Синие круглые буквы с уклоном влево. Буква «д» в слове «доктор» с застенчивым завитком. Доктору Огареву И. С.
Маля написала на клинику, понимала, значит, что он не останется в их квартире в любом случае, все понимала – и про него самого, и про своего отца. Нарушение мышления, говорите? Спутанность сознания? Проблемы с адекватностью? С эмоциональной сферой? Засмеялась, встала на цыпочки, потянулась поцеловать. Как всегда – на прощание. Нет-нет, через порог нельзя. Такая горячая под рубашкой. Огарев свободной и совершенно слепой рукой нашарил дверную ручку, черт с ними, опоздаю на полчаса, и целую минуту они как будто танцевали в прихожей, целуясь. Она – изо всех сил зажмурив глаза. Два осторожных шага в сторону. Приставной. Еще два. Маля вдруг спохватилась, оттолкнула его, нет, даже не оттолкнула – отодвинула, упираясь ладонями в грудь. Поняла, куда ведет это танго – в сторону спальни. Если дотанцуем, конечно. Как всегда. Как всегда.
Нет! – сказала она твердо. Нет. Это же Италия! Опаздывать нельзя. И он, огорченный, разочарованный, в неудобно оттопыренных джинсах, поцеловал ее еще раз. Теперь уже точно – на прощание. Ладно. Вернусь – и тогда никаких отговорок. Она не ответила – смотрела, смотрела, смотрела, вздрагивая ресницами. Широко открыв золотые свои, чуть-чуть испуганные глаза. Понимала, что если бы они тогда занялись любовью, если бы они тогда…
Он бы умер просто. Не смог пережить. Точно – не смог бы.
Она все понимала. Все. Она позаботилась. До последней секунды думала о нем. О них. О нас. Не о себе. Если это и есть шизофрения – я рекомендую ее всем.
Огарев зажмурился – и открыл конверт.
Там была фотография – одна. Цветная. Ферма, на которой они жили в Тоскане. На которую смотрели со стены города, промахнув глазами пропасть, в том числе и пропасть времени – чтобы не закружилась голова. Тысячи лет истории под ногами. Столетние камни парапета, легкая, ласковая Малина рука. Домик и еще домик – поменьше. Синее пятно бассейна, курчавый растрепанный сад. На кухне, огромной, прохладной, тихо ждали сыр, помидоры, персики и бутылка вина. Еще одна пряталась у Огарева в рюкзаке. Волшебный голос верментино.
Пойдем? Нет, подожди еще секунду. Я хочу сфотографировать.
Маля, тихо ругая упрямую сумку – не то, опять не то, да что ты мне все время ерунду подсовываешь? – добыла старенький фотоаппарат, который любила так, как любят только вышедшие в тираж, никому не нужные и оттого особенно родные вещи. Слава богу, хоть не пленочный. Неожиданно долго прицеливалась, искала ракурс – или просто смотрела. Любовалась. Никак не могла отвести взгляд. Запоминала. Теперь Огареву казалось – просто запоминала.
Самое начало сумерек. Медный тосканский свет. Дом, в котором хочется жить.
Огарев потянул ее – хотелось поскорее вернуться, чтобы ужинать, долго-долго, пока не стемнеет. Сидеть за столом на улице, пить вино, нежничать, говорить. Смотреть, как толстый геккон лежит, свесив хвост и лапы, на макушке круглой лампы, и вокруг его неподвижной головы вьются, то вспыхивая, то становясь громадными, шерстяные ночные бабочки. Маля говорила – наш геккон. Смотри, смотри – он как в спа прямо. Пузо себе греет! И заодно харчится. Очень удобно.
Геккон и правда был – их. Все было их. Все вокруг.
Огарев тянулся, почти непроизвольно – поправить волосы, поцеловать, просто дотронуться. Она была в коротком летнем платье ночного цвета – цвета фонарей, теней стволов, лоснящейся панели: бледнее рук ее, темней лица. Даже Бог не скажет точнее. Не сможет. Разве что тихонечко напоет.
Геккон и правда был – их. Все было их. Все вокруг.
Огарев тянулся, почти непроизвольно – поправить волосы, поцеловать, просто дотронуться. Она была в коротком летнем платье ночного цвета – цвета фонарей, теней стволов, лоснящейся панели: бледнее рук ее, темней лица. Даже Бог не скажет точнее. Не сможет. Разве что тихонечко напоет.
Один раз из кустов выскочила пара перепутавшихся ящериц. Та, что побольше, вывернулась и, вцепившись в хвост маленькой, вдруг принялась хлестко, наотмашь лупить товаркой по ноздреватым плитам дорожки. Как будто пытливый пьяница, колотящий таранью о край распивочного стола. Маля заахала, вскочила.
Ой, что это? Что они делают?
Пусть их. Они дерутся.
Ящерицы смылись обратно в кусты, непримиренные, а они с Малей все сидели и сидели, каждый вечер, осененные невидимыми летучими мышами, торопливо снующими в темном воздухе (заметишь, только если она на мгновение затмит звезду), и вино все не кончалось, сливы и черешня все так же лежали на глиняном блюде, и не кончалось самое главное – ощущение бесконечности, очень правдивое и простое. Как будто Бог создал не их самих, а все вокруг. Только для того, чтобы они это запомнили, полюбили. Просто увидели.
Пойдем, ну пожалуйста! Все равно ты никогда не напечатаешь эту фотку!
А она напечатала, значит.
Мобильный зазвонил истошно – будто ударил Огарева по ушам. Двумя открытыми ладонями, быстро, зло. Как урка. Резкое повышение давления в слуховых проходах. Баротравма барабанных перепонок. Разрыв. Глухота. Болевой шок.
Огарев Иван Сергеевич? Визовый центр беспокоит. Ваши документики уже дней десять как готовы. Будете забирать?
Фотография все еще лежала на ладони. Август в Италии. Спланированный заранее. Любовно, бережно. Каждый день. Огарев вдруг понял, что не знает, похоронили Малю или нет. Отец увез ее – забрал из морга, маленькую, холодную. Одну. Может, запер в комнате, запретил плакать, подходить к телефону. Может, сжег. Лучше бы сжег. Она сама так хотела.
Спрятала фотоаппарат в сумочку и попросила – пожалуйста, когда я умру, сожги меня и вот тут вот выпусти. Ладно? Просто со стены стряхни. Мне будет хорошо.
Огарев засмеялся и поцеловал ее в волосы. В горячую макушку. Ты не умрешь, пообещал он. Даже не надейся. Не умрешь – и все. Она кивнула, очень серьезно. Как будто поверила. И сказала – вот тогда в последний раз. Именно тогда.
Давай останемся тут навсегда?
И он, подумав, снова ответил – нет.
В визовом центре Огареву выдали еще один толстый конверт – на этот раз с паспортами. Огарев едва донес его до машины – дважды останавливался, пытаясь нащупать сквозь бумагу, а на самом деле – просто перевести дух. Не умереть. Только не сейчас. Нет, Маля. Еще немножечко подожди. В салоне было душно, как в захлопнувшемся чемодане – московская жара, дурная, плотная, как вонь, уже накрыла и без того обомлевший город. Микротылкындык, засмеялась Маля, поправляя платье и ерзая на горячем сиденье. У меня даже попа прилипла. Кондиционер включи, пожалуйста. Огарев включил. Ему было холодно – холодный пот, холодные непослушные пальцы, черные медленные пятна перед глазами. Терминальное состояние. Обморок. Коллапс. Шок. Он изо всех сил потер уши – тоже холодные, липкие. Нет, они не могли узнать. Не могли изъять, просто не могли. Уродливая российская бюрократия в сочетании со сладкой итальянской ленью. Не…
Оба паспорта были на месте.
Слава богу.
Оба.
Маля весело посмотрела на него с фотографии – прямо сквозь леденцовый плотный ламинат. Волосы кое-как сколоты на затылке, длинные прозрачные сережки из горного хрусталя. Самые любимые. Капельки. Где мои капельки? Ты не видел? Он не видел, плакал, стискивая в пальцах шероховатую книжицу. Дата окончания срока – 19.09.2020 года. Годовая виза. Дата рождения. Смешная маленькая подпись – еле втиснула в нужный квадратик, бедная, испортила два бланка, пересмеивалась с пожилым фээмэсником, пахла солнцем и яблоками.
Умерла. Боже мой. Умерла.
Огарев всхлипнул в голос от боли – самой настоящей, физической, грубой, ужасной. Почти вскрикнул – как Аня когда-то. Когда решилась наконец перезвонить. Им с Малей было без году неделя тогда – самый пик, только вернулись из Ленинграда, забрали из сервиса кое-как восстановленную машину. Маля говорила – ах ты, бедолажка, и гладила по капоту, как загулявшую, заблукавшую, где-то на сук напоровшуюся корову. Они ехали, голодные, счастливые, хохоча и перебивая друг друга – куда? Нет, не помню. Кажется, за какими-то особенными чебуреками. Москва была белая, вымороженная, полупустая, и они целовались как ненормальные на каждом светофоре, собирая позади длинный и почтительный хвост.
Ни один не бибикнул, поторапливая. Ни один.
А потом позвонила Аня.
Сказала тихо – как будто на ухо, совсем рядом. Вернись, пожалуйста. Я совсем без тебя не могу. Совсем. Даже не попросила. Просто пожаловалась. Огарев закашлялся, пытаясь хоть так перестать смеяться – сколько они смеялись тогда, господи, все время, он и не знал, что так бывает, глупая шутка еще висела в воздухе, и Маля, скиснув от хохота, повалилась головой ему на колени, так что поравнявшийся с ними водила в раздолбанной «газели» расценил происходящее совершенно определенным образом и выпучил, как мультяшка, круглые от зависти и изумления глаза. Маля приподняла голову, глянула – и упала, давясь от смеха, снова. Зажегся зеленый. Обладатель «газели» рванул во все лопатки, увозя с собой свеженькие комплексы и несбыточную заграничную мечту о красивой девчонке, которая вот так, на ходу, днем, сама… Эх!
Аня молчала. Ждала в трубке, затаившись. Прислушиваясь.
Ты не вернешься? И Огарев торопливо, весело сказал – нет! Больше Мале, распрямившейся наконец, розовощекой, счастливой, вздумавшей вот прямо сейчас, сию секунду, расстегнуть ему ширинку. Раз уж этот дурачок из «газели» так хотел.
Нет! – еще раз повторил Огарев.
И тогда Аня коротко, страшно вскрикнула – как кричат только от неожиданной, непосильной боли, к которой никак, совершенно никак невозможно подготовиться. Он сам так кричал в армии, когда ротный, осознанно, прицельно, залепил сапогом ему прямо в пах. Свет выключился мгновенно. Но, даже теряя сознание, Ограев слышал свой собственный, короткий и хриплый, крик.
Он уронил телефон, попытался поднять, нашарить его на полу, не смог и почти грубо оттолкнул окончательно расшалившуюся Малю. Она только взглянула снизу – и сразу поняла. Перестала смеяться, включила аварийку, выскочила из машины – осторожно, проезжая часть! Уходит? Бросила?! Нет. Просто обежала замершую на светофоре машину, почти силком вытащила Огарева – садись, да нет же, справа! – ловко, умело устроилась на его месте. Огарева трясло – от жалости, от стыда – он не умел делать больно, не хотел, не должен был – и делал. Даже не больно – просто убивал. Снова. В очередной раз. Бездумно. Легко.
Маля тронулась с места и, отъехав метров на триста, припарковалась, сноровисто и четко, прямо у обочины. Огарев и не знал, что она умеет. Ты машину водишь, оказывается? Хотел спросить – но не смог. Это жена звонила? Кивнул, изо всех сил стараясь не зарыдать. Хочешь, я тебя к ней отвезу? Он замотал головой, отрекаясь еще раз – нет, не хочу, и Аня заплакала наконец где-то там, совершенно одна, посреди нигде, в котором оказалась по воле Огарева, и с каждым всхлипом ей, наверно, становилось хоть немножечко, но легче. А может, и не становилось, просто Огарев так хотел.
Ничего, она справится. Справится. Все справляются – и она тоже.
Теперь Огарев понимал – нет, справляются не все. Он – не мог. Прошло всего два года, машина была та же самая, и Москва, и Огарев, и тогдашний холод ничем не отличался от сегодняшней жары, но Мали не было. Не было Мали! Она не сидела рядом, это было вранье. Огарев врал. Он не видел ее больше. Не видел, понимаете? Живой – не видел. Даже во сне. Она не приходила, бог знает почему. Не хотела? Обиделась? Боялась напугать? Может, ее действительно не пускали?
Огарев скорчился от нового приступа боли, вцепился зубами в руку, пытаясь вышибить одну муку другой, но напрасно, зря – внутри все равно лопалось что-то, колотилось, пытаясь выломать тесную реберную клетку, вырваться на свободу. Душа? Демон? Долгожданный сосудистый спазм? Огарев был готов поверить во все что угодно, это была та самая степень отчаяния, которая заставляет взрослых, умных, образованных людей крутить столики, молиться идолам, ходить по знахаркам и колдунам. Что угодно, лишь бы не так больно. Что угодно. Острая фаза горя. Душевный пульпит. Тонкое божественное сверло, неторопливо наматывающее на победитовый кончик все еще живую человеческую душу.
Огарев зажмурился изо всех сил – но вместо Мали снова запрыгали перед глазами черные строчки. Трупное окоченение хорошо выражено во всех исследуемых группах мышц. Кожные покровы бледные, холодные на ощупь, задняя поверхность грудной клетки и поясничная область обильно опачканы темно-красной жидкой кровью. Лицо симметричное. Рот полуоткрыт