Безбожный переулок - Марина Степнова 24 стр.


Пролесок сначала неторопливо шел вместе с Огаревым вверх, по склону холма, а потом вдруг начал набирать ход, задыхаться, сбиваться с шага – и закончился разом на самом краю, словно хотел броситься вниз. Но не решился. Не решился. Вид был ошеломляющий. Англичане говорят – забирающий дыхание. Вот таким и должен быть рай. Синий летний воздух, запах белых грибов, пинии, игрушечный городок, оседлавший холм у самого горизонта.

Огарев сел прямо на траву, горячую, стрекочущую, полную колокольного цикадного звона, – и солнце тотчас положило большую ладонь ему на лоб, погладило по плечу. Поддержало. Он достал Малин паспорт, тоже теплый, пролистал напоследок, страницу за страницей. Чиркнул зажигалкой. Ламинат. Интересно, он горит? Горит. Все вообще – горит. Дело только в точке плавления, во времени, в терпении. А времени и терпения у нас теперь сколько угодно, Маля. Огарев закурил, глядя, как лижет страницы почти невидимый дневной огонек. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Боль никуда не исчезла, сидела рядом, тоже смотрела, по-кошачьи сужая неподвижные страшные глаза. Полные разрывы крестцово-подвздошного сочленения справа и слева. Полный поперечный перелом тела грудины между 3-м и 4-м ребрами. Полные косо-поперечные переломы 4–9 ребер справа по околопозвоночной линии. Разрывы межреберных мышц между 8-м и 9-м ребрами справа, на длину 8,5 см. Полный разрыв межпозвонкового диска между 11-м и 12-м грудными позвонками с полным отрывом спинного мозга.

Маля. Маля. Маля.

Нет. Молчит. Не отвечает.

Прилетели откуда-то удоды – рыжие, нарядные, озорные. Гладкие, словно облизанный ребенком молочный шоколад. Встопорщили, изумляясь Огареву, хохолки. Принесли с собой ветерок – будто сами дунули. Маленький погребальный костер задрожал, подернулся рябью, умирая, – и Огарев торопливо вывернул из карманов все что было. Документы на прокатную машину, ваучер на апартаменты. Четыре недели тихого счастья, Летиция, наверно, уже взбила подушки, в последний раз провела крепкой крестьянской ладонью по крепкому прохладному полотну. Бутылка вина на столе, лиловая глициния за окном, звенящие на солнце листья оливы. Скоро приедут гости. Будет радость. Будут деньги. Будет работа. Хорошая пара. Веселые. Видно, что любят друг друга. Когда-нибудь привезут сюда своего малыша.

Билеты на самолет сгорели мгновенно, пламя прыгнуло, жадничая, едва не лизнуло Огареву ладонь. Растревоженные дрозды взлетели разом, полыхнув в воздухе медными крыльями. Огарев достал свой паспорт, аккуратно снял подаренную Малей обложку. Кожа будет тлеть слишком долго. Слишком страшно будет пахнуть. Слишком далеко их всех заведет. Обойдемся без лишних жертв.

Огарев смотрел, как горит его жизнь, перемешиваясь с Малиной, как седеет, стареет, становится одним целым. Родным. Это было не страшно – наоборот, хорошо, отваливались, будто корки, московские горести и заботы, горести и заботы пациентов, их трофические язвы, хронические капризы, надуманные страхи, их самая настоящая неминуемая смерть. Пробки, мэры, счета, русские марши, нерусские цены, гастарбайтеры, цыгане, чиновники, достигшие самого дна нирваны бомжи. С Огарева словно снимали кожу, старую, тесную, он сам ее снимал, освобождаясь, не зная еще, что там, под прежней жизнью, но уже тихо удивляясь странному, непривычному чувству свободы. Боль никуда не делась, конечно. Но теперь вся помещалась внутри. И с этим можно было жить. Жить. Просто жить.

Теперь он, кажется, понял. Начал понимать.

Прилетела сорока, черно-белая, длинная, нарядная, как лимузин, – посмотрела на Огарева и сварливо, по-итальянски, выругалась. Видно, дрозды нажаловались. Огарев согласно кивнул – все-все, извини. Уже ухожу. Ухожу, я сказал.

Пепел собрать было некуда, и Огарев сгреб его, еще горячий, в обложку из-под паспорта. Ладони сразу стали серыми, неживыми. Ничего, это ненадолго. Осталось совсем чуть-чуть, Маля. Еще совсем немножечко потерпи. Он спустился, не оборачиваясь, с холма и пошел прямо к мреющему, парящему над горизонтом городу. Тому самому. Тому самому. Тому самому, Маля.

К вечеру баснословный тосканский свет чуть сгустился, готовясь стать сумерками. На площади толкались туристы, лопотали разноязыко, лакомились мороженым, фотографировали друг друга на фоне вечности. Самые отпетые идиоты подставляли ладони лодочкой, держали уплывающее солнышко, лыбились в объектив. Вокруг столиков, вынесенных прямо на брусчатку, уже сновали официанты, меняли скатерти, готовились к самому важному событию дня – к ужину. Пахло кофе, горячим тестом, цукатами, оливковым маслом, медленно закипающим в медной громадной сковороде. Чеснок, базилик, щепотка перца. Вон в том ресторанчике Маля заказывала пекорино с трюфелями. Вот в этой лавке нашла свою баклеву. Грудастая смуглая хозяйка выложила на блюдо свежую порцию. Украдкой облизала сладкие пальцы. Засмеялась.

Никто не обращал внимания на запыленного мужчину, то ли сумасшедшего, то ли просто седого, который стоял у стены и, единственный на площади, не улыбался. Что он там держит в руках, дорогая? Это не бомба? Да какая бомба! Успокойся наконец, Джон. Нельзя быть таким параноидальным. Это же Италия, а не Иран. Давай лучше возьмем еще по мороженому. Вон в той gelateria есть шоколадное с чили-перцем! Представляешь?

Огарев обернулся, почувствовав чей-то взгляд – нет, не улыбался не он один. Под магнолией, кожистой, громадной, стоял паренек, такой же пыльный, как он сам. Тощий, лохматый, бледный, Огарев по привычке отметил рахит (откуда?), да нет, похоже, вообще костный туберкулез – характерно припухшие суставы, ощутимо перекошен на один бок, зародыш будущего калеки, боль, жар, изуродованный, словно на узел завязанный костяк. Как ты вообще умудрился, бедолага? В Италии? В наше-то время? Паренек все смотрел исподлобья наглыми светлыми глазами отпетого хулигана и драчуна. Он был босой и все теребил какой-то красный шнурок на шее, трогал его грязными пальцами, пока солнце не сделало еще один приставной шаг в сторону и Огарев не увидел сквозь серую рубашку паренька кору магнолии.

И вывеску. И брусчатку.

И сгущающуюся тень.

Это не шнурок был у него на шее. Нет. След от топора.

На площади вдруг стало холодно.

Средневековая лачуга, превращенная в милый гостиничный номер. Евроремонт, ванна на гнутых ножках, ослепительный кафель. Полночь. Шепчущий за крошечным окном мертвый туман. Он вот тут стоял, вот тут! Как ты не понимаешь, я точно видела! У него кровь текла. И голова отрезана! Совсем! Это просто сон, Малечка, просто дурной сон! Я не спала! Тряслась даже в пушистом банном халате, мокрая, перепуганная. Запекшийся рот, расширенные зрачки. Тремор. Даже не плакала, только все пыталась отвернуться от чего-то невидимого Огареву, ужасного. Ночного. Я не спала, говорю же! Я не спала! Я просто ванну хотела принять, а он пришел!

По Казимиру Иосифовичу Ноишевскому, главное различие между истинными галлюцинациями и псевдогаллюцинациями состоит в том, что от галлюцинаторного образа можно отвернуться, в то время как от псевдогаллюцинаторного отвернуться нельзя. Он следует за движением глаз и головы.

Огарев отвернулся, сморгнул.

Вот кого ты видела, бедная.

А ну, пошел! Пошел отсюда, гаденыш!

Нет. Не исчез. Стоит. Ну и пес с тобой. Смотри!

Огарев положил обложку паспорта на край каменного парапета и легко смахнул пепел вниз, в пропасть. Маленькое плотное облако повисело несколько секунд в теплом сонном воздухе и рассеялось.

Все как ты просила, Маля.

Все – как ты.

Огарев вынул из кармана единственный оставшийся у него документ – акт судебно-медицинского исследования, подписанный Каргер. Маля лежала на неудобном столе, смотрела полуоткрытыми тусклыми глазами. Размягчение глазного яблока. Окоченение мышц. Появление трупных пятен на отлогих частях… Простыню уберите. Не надо, Ваня. И тогда он сам убрал. Сам. Сам все увидел. Навсегда впечатал в память, так что ни зажмуриться, ни отвернуться. Эти ссадины. Эти птичьи переломанные косточки. Запекшуюся кровь. Этот удар. Эту боль.

Мальчишка был теперь совсем рядом, за спиной. Один на пустой, стремительно темнеющей площади. Кто-то бубнил, страшно, монотонно, нечеловеческим голосом – смерть наступила от сочетанной тупой травмы тела, сопровождавшейся переломом тела грудины, ребер справа, разрывом межпозвонкового диска с полным отрывом спинного мозга, переломом тела 10-го грудного позвонка, кровоизлиянием в корни легких, забрюшинной гематомой…

Огарев вцепился в парапет, пустота внизу выла, крутились в ней, исчезая, Маля, он сам, серый пепел, серые тени, серый свет, стремительно становящийся черным.

Разрывом правой доли печени, заходился голос, перечисляя, кровоизлиянием в жировую клетчатку правого надпочечника, кровоизлиянием в жировую клетчатку правой почки, переломами костей таза, правой верхней и нижних конечностей, излитием крови в брюшную полость, осложнившейся шоком, массивной кровопотерей, что подтверждается…

Разрывом правой доли печени, заходился голос, перечисляя, кровоизлиянием в жировую клетчатку правого надпочечника, кровоизлиянием в жировую клетчатку правой почки, переломами костей таза, правой верхней и нижних конечностей, излитием крови в брюшную полость, осложнившейся шоком, массивной кровопотерей, что подтверждается…

Да ну, глупости какие. Дай сюда.

Огарев даже не шевельнулся. Так и смотрел вниз, на свои белые пальцы, вцепившиеся в камень. На площади галдели, смеялись, тянуло вкусным дымком, и такой же дымок поднимался снизу, со дна пропасти, в игрушечных крошечных фермах подбрасывали оливковые ветви в печи для пиццы, женщины шлепали крутым круглобоким тестом о присыпанный мукой стол, переругивались, смеялись. Даже солнце осталось на прежнем месте – держало легкую ладонь на его левом виске.

Давай, говорю.

Маля, живая, теплая, в желтом платье, отобрала у Огарева акт, быстро сложила самолетик, немножко кривой, но вполне летучий. Дееспособный. Запустила, высоко размахнувшись, в небо – и засмеялась, провожая глазами.

Вот и все, сказала. Видишь – совсем не страшно.

Самолетик описал длинную дугу в закатном небе – и исчез. Никуда не приземлился. Просто исчез.

Маля обернулась и сердито сказала мальчишке – иди, не стой столбом. Тебе же сказали. И спокойно взяла Огарева за руку. Ты почему босая? – спросил Огарев, еле ворочая сухим языком. Замерзнешь. Не замерзну. Засунула куда-то босоножки просто. Ничего, потом найдутся.

Она засмеялась, прижалась головой к его плечу и потерлась, как кошка. Горячие волосы. Рыжие. Медные.

Пойдем домой? Есть хочется ужасно.

И Огарев только тогда наконец-то разжал пальцы.

* * *

Белый «фиат панда» вскарабкался на холм, дрожа и обмирая на каждом километре. Такой усталый, что почти уже человек. Никому не нужный, маленький, старый, седой. Даже если заплакать – никто не пожалеет. Поздно. Хохлы открыли до отказа все окна, имитируя несуществующий кондиционер, и горячий тосканский ветер легко погладил их беспутные круглые головы. Если закипит или заглохнет – пропали. Самим не завести, даже с толчка. Можно, конечно, вызвать ремонтников из ближайшего городка, но ведь обдерут как липку – до последнего чентезимо. А грошей и так нема. По крайней мере – на «фиат». Да еще и стуканут, что нелегалы, – чертовы итальяшки. Дрянь, а не люди. Гаже цыган. А гаже цыган, как известно, и вовсе никого нету. Хохлы закурили разом, не сговариваясь, и, не сговариваясь, разом же вспомнили ценники в табакерии. За самую говенную пачку – три с половиной эуро. Это ж рехнуться можно. Чертов кризис. Чертова страна. Чертова жизнь.

Ферма улеглась между двух холмов – как кошка. Небольшая, ладная, полная жизни. Не то дремлет, не то присматривает себе кузнечика пожирнее. Пока не прыгнет – ни за что не разберешь. Два дома – большой и поменьше. Видно, для гостей. Синий прохладный прямоугольник бассейна. Сад. Виноградник, неторопливо, с прямой спиной, поднимающийся по склону. Может, агритуризмо. А может, просто богатые люди живут. Какие-нибудь римляне или миланезе. Но лучше бы, конечно, англики. Вот уж таких идиотов, как англики, свет не видал. Платят сколько попросишь. И хоть на голову им насри. Воспитанные, блин.

Хохлы проехали между кипарисов, пунктирно показывающих дорогу к главному дому. Стрекотала газонокосилка, солидная, дорогая, на желтых колесиках. Gianni Ferrari. Под навесом отдыхал горбоносый мини-трактор. Из грубых терракотовых горшков перли, переливаясь через край, крупные, разлохмаченные розы. Богатое хозяйство. Может, и работа какая найдется.

Хохлы посигналили деликатно – и газонокосилка тотчас смолкла. Голый по пояс мужчина спрыгнул с нее и пошел к воротам, вытирая ладони о старенькие джинсы. Волосы почти белые от солнца, а может, седые. Не поймешь. Твердое лицо. Твердые мышцы на темных от солнца прямых плечах.

Хозяин. Сразу видно. Свободный человек.

Хохлы вышли из машины, на всякий случай заулыбались униженно. Их итальянский оказался не так уж плох, да, деревянный славянский акцент, но зато почти все артикли на месте. Даже определенные. Нет. Работы здесь нет, к сожалению. Но зато вы можете выпить воды. И ваша машина тоже. Похоже, ей это нужно не меньше, чем вам. Колодец – вот тут. Нет, это «фиату». Вам я принесу из дома.

Огарев вошел в кухню – прохладная пористая плитка под ногами, дубовый громадный стол. Хлеб и чеснок. Соль и перец, мед и молоко. Вода из-под крана, которую можно пить. Воздух, пригодный для жизни. Обитаемая планета. Он набрал полный кувшин, глиняный, гладкий, родом из города, с той улицы, что сворачивает прямо к площади, на которой перестали казнить всего двести лет назад. Паола, пухлая, смешливая, сама вылепила этот скудельный сосуд и сама расписала – вот, видите этот кривой рукотворный цветок, эту синюю завитушку на гнедой обожженной глине. Они все отсюда родом – Паола и ее глина, и этот кувшин, и сын Паолы, Томазо, тоже пухлый, смешливый, умеющий принимать кредитные карты (очень сложно, Паоле вовек не научиться!) и терпеть материнскую любовь. Скоро закат, конец торговле, и Томазо вырвется наконец из лавки, опостылевшей за тысячу лет, оседлает под причитания матери пестрый скутер и рванет на дискотеку, крутить задом под вечнозеленую «феличиту», взрослеть, перемигиваться с надменными девчонками. Огарев разрезал лимон, выдавил в воду. Оторвал пару листков с живущего на окне базилика, размял в пальцах. Пахло жизнью. Все как ты мечтала, Маля. Все как я мечтал.

Июль. Италия. Ферма. Солнце. Толстой. Набоков. Белль.

Вы бы видели, друзья, какая у меня уродилась капуста.

Хохлы выпили по полному стакану. И еще по одному. Вкусно. Не голодные? Нет. Из последних сил – вежливо. Достоинство нищих. Огарев сходил в дом еще раз и принес им по ломтю пресного хлеба и круг перченой оранжевой кабаньей колбасы. Оливковое масло, зеленое. Пахнет травой. Горячие, пряные, совсем кубанские на вкус помидоры. Как в детстве.

Спасибо, хозяин.

Я не хозяин. Я здесь просто работаю.

Отвернулся, чтобы не видеть, как они приуныли. Даже жевать перестали. Работяги, небритые, неудачливые, уже, к сожалению, немолодые. Блудные православные души в католической легкой стране. Не повезло. Шли бы вы в протестанты, парни. Не пришлось бы искать работу. Она бы сроду от вас не ушла, так и вертелась бы рядом, словно собака, мечтающая о подачке. Да, не повезло. Даже не вам. Предкам вашим, что ушли когда-то из этих благословенных краев. Неудачники они были. Наши предки.

Огарев закурил, прищурился, поискал глазами – слава богу, вот. Маля стояла на крепостной стене и смеялась. Ветер то дергал ее за желтое платье, то пытался поцеловать сзади в шею, раздув тугие кудряшки. Она поежилась – щекотно – и помахала Огареву рукой. Эй! Ты меня видишь? Вижу. Конечно, вижу. Осторожно, а то упадешь. Казненный пятьсот лет назад мальчишка мелькнул у нее за спиной, подтолкнул легонько – словно хотел спихнуть вниз, и Огарев едва удержался, чтобы не пригрозить ему укоризненно пальцем. Бестолочь. Ну кто так играет, а? Она же испугается. Нет, не испугалась – снова засмеялась, отпихнула мальчишку локтем и показала Огареву издали, что – видишь, держусь крепко, не волнуйся. Не упаду. Ветер еще раз дернул ее за подол, перекинул на лицо кудрявые волосы, совсем медные теперь. От тосканского света. От слез. Пропасть под ее ногами лежала, раскинув громадные руки, нестрашная, полная птичьего гомона и вечерних, человеческих, радостных голосов. Даже отсюда Огарев видел красный лак на Малиных маленьких босых пальцах. На мизинце уже облупился немножко. Ей всегда нравился красный. Без малейшей примеси синего или золотого. Даже не красный – алый. Радостный цвет.

Из крепостных ворот вынырнул «ламборгини», похожий на очень красивый, но безжалостно расплющенный трактор. Как раз такого же радостного цвета, как и Малин лак. Вильнул пару раз по дороге, помнившей не только древних римлян, но и этрусков. Курчавые синие бороды, смешливые женщины в янтарных бусах, откровенно греческие, плутовские рожи на расколотых вазах. Прежде, еще до них – вилланова культура, еще раньше – террамары. Второе тысячелетие до нашей эры. Погребальные урны. Крикливые торговцы. Отменные бронзовые ножи. Ласковые быки, бредущие краем неба. Протоиталики. Пралюди. Тоже смеялись, плакали, ревновали. Целовали своих девчонок. Оплакивали драгоценный прах. Прислушивались к темноте, в которой еле слышно дышали дети. Самый младший чуть-чуть храпит – аденоиды, конечно. Слава богу, всего лишь вторая степень. Оперировать? Нет. Ну конечно нет. Какой идиот вам это сказал?

Оседлавший «ламборгини» Мауро, прямой наследник этого вечного мира, выкрутил хищный руль на дороге, которую не было смысла менять, потому что она всегда вела прямо в рай. Бутылка вина булькала на заднем сиденье, в бумажном пакете мирно толкали друг друга боками толстая мортаделла и круг пекорино. Всего три месяца от роду. Соль, каменный пресс, овечье молоко. Бум. Заднее колесо поймало камешек, «ламборгини» опасно вильнул, чирканув бортом готовно подставившую ладони пропасть.

Назад Дальше