Безбожный переулок - Марина Степнова 6 стр.


Огарев добежал первый.

Но еще раньше он увидел человека. Он его увидел. Высокого, сидящего на корточках под «Радианом» – Огареву показалось на мгновение, что человек совсем черный и гладкий, как будто тюлень или боевой пловец, это было глупо и почему-то смешно – сразу десяток книг прошелестел в голове быстрыми страницами, все шпионские романы, все подвиги разведчиков, все человеки-амфибии и почему-то даже мокрый, облепленный тиной Дуремар. Нож на шее Маугли, нож на поясе Ихтиандра. Борщ, капнувший с забытой ложки на раскрытую страницу. Не читай за столом, сколько раз можно говорить, урод!

Человек распрямился.

Хрен знает, как он вообще продрался через все препоны.

Стой, назад! – заорал Огарев.

Человек не послушался – шагнул навстречу, как-то странно, балансируя и расставив руки, точно шел не по земле, а по канату, натянутому над замершими зеваками, нелепый Тибул, черный гимнаст, пытающийся спастись с площади Звезды через люк.

Стой, стрелять буду!

Человек взмахнул руками еще раз – и Огарев увидел пистолет.

Сразу стало очень тихо.

Огарев беззвучно щелкнул флажком предохранителя, невесомый, как будто игрушечный, автомат дернулся, посылая в горячий воздух одиночную пулю, беззвучно бежал Станкус, разинув ужасный, черный рот, совсем близко, очень близко.

Человек шагнул еще раз и сделал странный жест, будто пытался не то прикрыться, не то взлететь, и тут отпущенные ему и Огареву десять секунд наконец-то закончились. Предохранитель прыгнул вниз на еще одну риску, и Огарев коротко, щегольски, четко, как на стрельбах, срезал движущуюся мишень аккуратной, экономной очередью.

Человек упал, сразу. Как будто его и не было.

Огарев, все еще совершенно беззвучный, подошел, едва передвигая огромные, распухшие какие-то сапоги. Автомат в его руках никак не мог успокоиться, все тыкался вперед, как живой, как живой, водил хищным жалом, выбирая, во что бы еще прицелиться.

И тут, снова как у Стругацких – помните? – неожиданно включили солнце.

Свет, звук – все вернулось к Огареву разом, словно целый мир взорвался внутри его головы. 3 июля 1989 года. Полдень. Мале два года, она передвигает по солнечному полу деревянные кубики – самый любимый, страстно обкусанный по краям – с буквой «я». Видишь, Малечка, это – «я». Я. Я. Я. Что за странное слово? Неужели вот тот – это я?

На тропе наряда лежал мальчишка. Лет четырнадцати.

Очередь аккуратно, по диагонали, разрезала его грудную клетку. Почти пополам. Когда Огарев подошел, мальчишка был еще жив, вернее – еще смотрел, хотя вряд ли что-то видел, во всяком случае, точно не Огарева, не подбежавшего наконец Станкуса, теперь Огарев слышал, как Станкус дышит, стоя у него за спиной, – пыхтит, как изношенная паровая машина Черепанова. Мальчишка был в черном спортивном костюме, дешевеньком, хлопчатобумажном, с вечно вздутыми пузырем коленями и грустно обвисшей задницей. Только самые жалкие лохи ходили в школе на физру в таких костюмах.

У Огарева как раз был точно такой.

Неподалеку валялась пустая старенькая ракетница.

Мальчишка издал короткий звук, точно собирался стравить себе на грудь свой последний завтрак – что они ели с мамкой по утрам? Вчерашний ужин? Яишню с салом? Серый хлеб со сливочным маслом и сахарным песком? Но не смог, только дернул горлом, выдавливая на подбородок сгусток темной крови, блин, простонал Станкус, блин, блин, как будто сам давился кровью, а Огарев все смотрел, смотрел, хотя мальчишки уже не было, ничего не было – ни черного коридора, ни света, ни ангелов, ничего. Только орал, поднимая всех в ружье, услышавший стрельбу начальник караула да хотелось курить.

Очень хотелось.

До горькой слюны.

Даже сильнее, чем раньше.

Огарев аккуратно поставил автомат на предохранитель, развернулся и пошел в сторону караулки.

Неделю потом его таскали от командира части к особисту, потом к психологу и снова к особисту, трясли за плечи среди ночи, предлагали валерьянки, водки, дисбат, отпуск домой, снова водки, может, укольчик ему все-таки, суке, товарищ капитан? Или по морде надежней?

Все напрасно.

Огарев был совершенно, совершенно спокоен.

Его даже ни разу не вырвало.

Просто он убил человека.

Ничего не изменилось, нет. По крайней мере внутри Огарева – точно. Он по-прежнему отлично – сообразно возрасту и аппетиту – ел и спал, быстро и четко отвечал на вопросы, а будучи оставлен наконец в покое, не проявлял решительно никаких признаков душевного расстройства или хотя бы легкого огорчения и, как и прежде, всему на свете предпочитал книжки. Что читаете, рядовой Огарев? Сочинения графа Льва Николаевича Толстого, вашбродь! В кандалы мерзавца. Запороть до смерти! Атставить. Вольно. Можете курить.

Тем не менее в части вокруг Огарева сам собой образовался опасливый холодок, этакий карантинный спасательный круг, меловая черта, намалеванная перепуганным бурсаком на полу старой церкви. Чур меня, чур! Никакое зло не могло заступить за эту черту, вот только злом неожиданно оказался сам Огарев, стоящий внутри невидимого огненного круга. Весь он был в черной земле. И с ужасом увидел Хома, что лицо было на нем железное… Даже Станкус старался держаться подальше, словно опасаясь чумных миазмов. Даже ротный. Даже он! Безупречно выполненный приказ как будто вычеркнул из числа живых не только нелепого подростка (экспертиза показала, что невинно убиенный был накачан брагой до миндалин, до детских припухших желез), но и самого Огарева. А ведь он просто выполнил команду «лежать». Выполнил как учили. По приказу.

Как это часто бывает в армии и в тюрьме, спасение пришло свыше. Сила одного приказа отменила силу другого. Пока отцы-командиры мучительно соображали, отправить Огарева в незаслуженный отпуск или сразу перевести от греха в другую часть, Верховный Совет СССР разразился постановлением «Об увольнении с действительной военной службы отдельных категорий военнослужащих срочной службы». Всех призванных по язовскому указу студентиков с той же механической срочностью, с которой когда-то забирали, выпнули из армии назад, к мамкиному подолу. В отношении Огарева машина сработала особенно четко. Армия отторгала его, выдавливала – словно занозу из здорового пальца. Хлопотливая работа полиморфно-ядерных лимфоцитов, кислород и галоиды, превращающиеся в перекись водорода и активированный хлор. Высокое чудо рождения гноя. Мы обеззараживаем себя сами, мы это умеем. Хлорка, перекись. Все свое ношу с собой. Заноза выплывает из пальца, края раны смыкаются, соединительная ткань торопливо проштопывает ее по краям. Волшебная дверца снова прячется за нарисованным холстом.

Ты царь. Живи один. Ты нам здесь нах такой не сдался. Даже даром.

Постановление вышло 11 июля 1989 года, а 12 августа Огарев уже стоял у подъезда собственного дома, в никчемных своих, дешевеньких серых брюках, в голубой клетчатой рубашке, спортивная сумка через плечо, потрескавшийся черствый кожзам. Форма осталась в части. Давай уж по гражданке, Огарев, тебе еще через всю страну в общем вагоне переться. Вэвэшникам теперь не все рады. Сам понимаешь.

Боялись. Его боялись, конечно. Не за него.

Огарев кивнул и на все положенное ему денежное довольствие купил билет на самолет. Мать выбежала, всплеснула руками, заплакала, тот же уныло обвисший халат, та же одутловатая бледность, тихий сырой запах скуки и тоски. Новыми были только лопатки под ладонью Огарева – вывернутые, огромные, твердые, как будто обглоданные уже. Как будто. Как давно он, оказывается, мать не обнимал. Как давно. Еще сильнее похудела, а уж кажется, больше невозможно. Что в стране-то творится, сынок. Не знаешь, что и думать. Заходи, заходи, чего же это мы на пороге…

Потолки и деревья стали низкими. Обои постарели еще сильнее. Отца не было. Как всегда. Хоть в этом ничего не изменилось. Он пришел только поздно вечером, по-деловому пожал Огареву руку, по-деловому же предложил выпить за приезд. Огарев отказался, грубо, как пацан, зря. Вышло еще хуже – будто он не брезгует, а просто трусит. Отцу, впрочем, явно было наплевать на оба варианта. Вечером мать привычно клюнула Огарева в лоб, привычно закрыла за собой дверь в родительскую комнату, прищемив грязноватый свет, слабый, как будто тоже безнадежно усталый. Огарев все так же, как в детстве, стиснул от ярости кулаки, скрипнул под ним пожилой диван, который отец называл – Ленин с нами. Ничего не изменилось. Почему этого никто не замечал? Совсем ничего!

Кроме самого главного.

Вместо того чтобы забрать документы из медицинского, что было бы безусловно правильно, Огарев просто перебросил их с лечебного на педиатрический. Детишек лечить – дело хорошее, одобрила секретарь декана, старушка, желтая и прочная, как височная кость. Мужчин у нас в педиатрии мало, мужчины у нас – на вес золота. Она все сыпала и сыпала свои старческие, сухие, как овечий горох, трюизмы. А Огарев равнодушно смотрел в окно поверх ее головы – пустыми, светлыми, взрослыми глазами. В сущности, он вернулся в ту же точку, из которой ушел, – в ту же комнату, в те же аудитории, в те же, едва-едва, самую малость, поблекшие коридоры. Только факультет был теперь другой да бывшие свои, обогнавшие Огарева на целый год, едва здоровались, важничая. Считали себя большими. Огарев усмехался, затягиваясь очередной сигаретой. Ему было так же трудно – наверное, даже еще трудней, чем раньше. Просто теперь он точно знал, что должен стать врачом.

Именно врачом. Никем другим.

Лечить детишек, ха.


Огарев окончил институт в 1994 году.

Последние четыре курса – третий, четвертый, пятый, шестой – на одни пятерки. Его отщелкнуло на патанатомии – словно кто-то снял с ресниц паутину, длинную, липкую дрянь, едва ощутимую, но мешающую даже не видеть – просто навести резкость. Унылая зубрежка и такие же унылые, вгоняющие в отчаяние тройки начальных курсов (желание бросить все к чертовой матери, выспаться и устроиться на завод возникало еще не раз и не два) сошли разом, будто подростковые прыщи. Все стало ясно – Огарев вдруг понял, как устроен человеческий организм. Фраза, которая стала потом его фирменной, – давайте разберемся, как это работает, – родилась именно тогда, на лекциях по патологической анатомии.

Читал патанатомию профессор Александр Гаврилович Талалаев (полный тезка знаменитого патанатома сороковых годов, странная причуда судьбы – будто Богу не хватило вдруг деталей на сборку или Он просто на долю мгновения зазевался). Лекции были блестящие – аудитория набивалась битком, и Огарев старался присесть на подлокотник к самой красивой девочке. Им места, разумеется, доставались всегда – помните Генри Миллера? – мир справедлив, и красивая женщина редко ложится спать голодной. Талалаев, артистичный, гладкоголовый, сухой, точный в каждом жесте, ходил перед аудиторией – демонстративно без халата, в темном костюме – подражал своему учителю, великому Ипполиту Васильевичу Давыдовскому. Тот, маленький, совершенно лысый, похожий на нетопыря, выходил к потрясенным медицинским эмбрионам в удушливо-черной тройке, вынимал из кармана увесистую золотую луковицу часов, крякал – ну-с, пожалуй, начнем. Был настоящим богом – только с маленькой буквы. Творец второго состава. Демиург. Благостный ангел смерти.

Запомните, коллеги. Нет патологической физиологии. Есть патологические физиологи.

1887 года рождения, Давыдовский не старел и не менялся всю свою жизнь – и множество поколений врачей вспоминали его лекции, как вспоминают оперные представления великих теноров. С замиранием сердца. С ощущением сотворенного при тебе свежего, теплого, только что выпеченного чуда. Выпивал ежедневно пятьдесят грамм чистого спирта и лег на свой же собственный прозекторский стол в 81 год, все таким же – крепким, лысым, коренастым, бессмертным. Вскрытие показало идеальной чистоты сосуды, филигранную работу эволюции, тщету и тлен всего. Академик, герой Социалистического труда, два ордена Ленина, Ленинская премия, ученики, монографии, Новодевичье кладбище, ушастый бюст возле 23-й больницы. Неоценимый вклад.

Вдовцом сильно за шестьдесят поехал с другом на охоту в Рязанскую область – шел солнечной дорогой, хрустел ароматной хвоей, насвистывал, передразнивая щеглов. Отдыхал от смерти. На подходе к селу молодка затягивала подпругу на пузатой лошадке – высоко упиралась крепкой, дочерна загорелой ногой. Короткое ситцевое платье, телега с громыхливыми бидонами, золотой пот над верхней губой, припухшей, как у ребенка. Оглянулась, посмотрела весело из-под белого платка. Ветерок рванул ее за подол, словно отдернул покров, скрывающий драгоценность: свежую, теплую кожу, женскую, живую, прохладную, как дремлющее в бидонах гладкое молоко. Она была незагорелая под своим простеньким платьем. Совсем-совсем живая.

Юрий Олеша. Зависть. Радость. Жизнь.

Кровь, уходящая хриплым искусственным руслом.

Давыдовский крякнул. Переглянулся с товарищем, хрустящим от времени, сохлым. Ровесник, невзначай позволивший себе постареть.

Подвести вас, дядечки? Спросила доверчиво. Нараспев.

А, пожалуй, женюсь, невпопад ответил Давыдовский. И женился. И еще двадцать без малого лет, в горе и радости. Внуки от первой жены, нянькающие детей от второй. Осень патриарха.

Огарев вздрагивал, словно проснувшись на рассвете от холодка, пробравшегося под смятую простыню. Красивая девочка, теплая, замершая под самым боком, была забыта – отодвинута на обочину, сброшена со счетов навсегда. Талалаев ходил перед ними – мягко, неторопливо, туда, сюда, подчеркивая каждый поворот быстрым – будто плащом взмахнули – движением мысли. «Не пытайтесь ничего запомнить – все данные все равно безнадежно устареют, когда придет ваше время лечить. Пытайтесь просто понять».

Огарев кивал – да, теперь он понимал. Наконец-то. На любое вмешательство – каким бы оно ни было – человеческий организм давал однозначный ответ. И первостепенная задача врача была этот ответ – увидеть. Мы можем никогда не узнать, что случилось, – но мы всегда увидим этот ответ. Человек отторгает все ненужное – это наш ответ миру, наш единственно возможный с ним диалог. Все, что мы умеем сказать Богу, – это «нет». И если оттолкнуть, отвергнуть не получается – мы пытаемся закапсулировать проблему, изолировать ее, создать вокруг нее непреодолимый для смерти и жизни кокон, тысяча и одна оболочка, рубежи охраны – как в армии, на тропе наряда. «Скорпион», «Радиан», ужом и ежом вьющаяся по траве колючая проволока, раскинувшее руки тело убитого ребенка.

Человеческое тело распахивалось перед Огаревым, словно анатомический атлас, алый и гладкий внутри, теплый, наконец-то понятный. Все было взаимосвязано и разумно настолько, что ошибиться мог только самый нерадивый, самый заспанный ученик. Давайте вообразим себе гуморальный иммунный ответ… Ой, нет. Красивая студентка, приютившая на подлокотнике Огарева, хлопала ресницами – черными с искусно прокрашенными синей тушью кончиками. Хрупкие ключицы под белым халатом, локоны, пахнущие «Прелестью» и горячей плойкой. Иероглиф губ, локтей, колен. Мальвина, играющая со стетоскопом. Выйдет замуж, нарожает детишек – и, слава богу, так ничего и не поймет. Слишком хорошенькая для страдания. Для сострадания – тем более.

Поэтому давайте вообразим себе что-то более понятное, привычное, простое – например, фурункул. Острое гнойно-некротическое воспаление волосяного мешочка. Среда. Верочка чешет кожу возле ушка – круглого, розового, завитком. Верочке – двадцать пять, у нее две дочки – два с половиной и год два месяца, обычное дело, пока кормила одну, Виталик улучил момент и сделал свое черное дело. Лактация, отсутствие менструации, регулярная и безалаберная половая жизнь. Все прелести счастливого супружества. Верочкин Виталик – офицер, долговязый летеха, нелепый, ласковый, как телок. Коленки вечно красные и сбитые, как у ребенка. Страстный. Верочка всегда мечтала выйти за военного. И на кофте кружева, и на юбке кружева, неужели я не буду офицерова жена? Родители были против, отец даже всплакнул – уедешь, оставишь нас с матерью сдыхать в одиночестве! Верочка все равно уехала, конечно. Гарнизон, гарнизон, дочка, еще дочка. Подмосковье! Счастливая!

Вот тут чешется, жалуется Верочка, показывает Виталику – красное и припухшее, возле ушка. Воспалительный процесс еще внутри, но кровообращение уже остановилось. Грозный симптом. Несомненный признак. Первая попытка остановить, отвести руку Бога, всененавидящего, всемогущего. Виталик тянется к жене, послушно целует где зудит – он с юга России, фрикативное «г», смешные усишки. Давай подую на твою ваву. Верочка смеется, ей щекотно, она рыжая, вся-вся, даже там, – медные завитки, яркие веснушки. В багрец и золото одетые леса. На ваве дело не заканчивается, Виталик отправляется дальше, Верочка смеется еще сильнее – ей щекотно, давай, пока дети спят, круглые, смешные, в своих круглых смешных колыбельках. И они – давай, конечно, радостно, задыхаясь, под сурдинку, чтоб не мешать соседям по малосемейке, бог даст, и квартиру отдельную дадут. Хоть бы двушечку! А если совсем повезет, то и трешку.

Среда. Два часа дня. На смену зуду приходит боль – легкая, нудная, глубоко под горячей кожей формируется невидимый инфильтрат, скрытая, неостановимая работа, формирование стержня, кропотливые страшные хлопоты. Верочка прижигает припухлость духами, сладкими, дешевыми, купленными в подземном переходе. Название она может прочитать – Anais Anais, а вот имя фирмы уже нет. Липовый Cacharel только раздражает кожу. Верочка, подумав, решает намазать шишку еще и йодом. Но йода нет. Она трясет темно-коричневую пересохшую бутылочку. Кончился.

Гной. Еще гной. Нет, мы не справляемся. Поздно.

Наутро, в четверг, она встает с безобразно распухшей щекой – и Виталик, подбросив приплод сердобольной соседке, везет Верочку в госпиталь, по дороге оба смеются, у Верочки горячие и потные ладошки, она целует его, она целует его. Целует его. И просит непременно принести в палату Анжелику (и короля) и вязание. Заодно и свитер тебе закончу.

В пятницу, оснащенный Анжеликой (и королем), незаконченным свитером (осталась только полочка и один рукав), банкой бульона и твердокаменной симиренкой (Верочка любит кислые и твердые), Виталик прибывает в госпиталь, к Верочке, которая умерла полтора часа назад. Инфекция распространилась по анастомозам в сосудистую систему головного мозга. Врачи разводят руками, никто не мог знать. Виталик воет на весь госпиталь, именно – воет, катятся по твердому полу твердые яблоки, твердеет в морге Верочкина изуродованная голова. Через год Виталик женится, спасая психику, малых своих дочерей, мир во всем мире, жизнь на земле. Верочка станет гумусом, сытным тленом, вырастит из себя траву, станет сероводородом, воздухом, метилом, жирными кислотами, кислыми яблоками, которыми ее девочки будут лакомить своих подрастающих сыновей.

Назад Дальше