Василиса хихикнула и открыла глаза.
– И растет он, растет, тянется, да так, что прямо супротив отца Паисия, словно таран, ей-ей, сейчас свалит его напрочь! А я, стало быть, стою, стою, стою ни жив ни мертв, а тут – раз! – и проснулся.
Василиса засмеялась:
– Вот брехло!
Княгиня, изогнув губы и не повернув красивой головы, привычно пустила в Еропку струю дыма. Крякнув, он привычно переместился на шею княгини, обхватив ее сзади за уши руками.
– Как заставу проедем, вели Гавриле у приличного кабака стать, – сказал княгиня Василисе, не обращая внимания на перемещения Еропки.
Скуластое лицо Василисы посуровело.
– Матушка, не надобно.
– Вели непременно. – Княгиня затушила окурок в дверной пепельнице и прикрыла глаза.
5 октября
Страна Рязань встретила нас чистотою дорожной и вкусными пирогами. От треволнений всех я проголодалась, велела Гавриле приобочиться у первого приемлемого трактира. И трактир рязанский ждать себя не заставил – сразу и выплыл из мги утренней опосля заставы, после рослых ратников с палицами светящимися. Вышел половой, поклонился, пригласил меня в барскую залу, а Василису с Гаврилой – в сволочную. Напилась чаю зеленого с медом, съела полватрушки да пару пирожков с вязигой. Не удержалась, заказала рюмку рябиновой. Василиса, слава богу, не видела. Всего рюмашку. После всех треволнений позволительно. Еропке корочку водкою помочила, насосался, спел мне песенку про котенка. А по пузырю у них идет старая савецкая фильма про гусар-девицу. В Рязани нравы помягче, несравнимо. Как скинули шесть лет тому с китайской помощью ваххабитского ставленника Соболевского, так все у них на лад пошло. И даже дороги чистят, не то что в Московии… Хотелось было из трактира позвонить Маринке Солоневич, да передумала: а что, ежели, как Рязань проедем, Он в Тартарии родственной до меня дотянется? Удержалась при помощи второй рюмки. А там и третья ласточкою весенней пролетела.
И стало мне прехорошо.
Василиса с Гаврилой пили по четвертой чашке чаю с пряниками и малиновым вареньем, когда в сволочную вошел долговязо-озабоченный половой из барской залы:
– Там ваша барыня безобразит.
– Господи, – выдохнула Василиса.
Гаврила быстро сунул в карман надкусанный пряник, тут же встал, невозмутимо закрекрестился на иконостас.
– Моя вина, – со злостью в голосе пробормотала Василиса, вскочила и заторопилась в барскую за половым.
В зале на столе стояла княгиня Семизорова, держа себя за локти и покачиваясь. Глаза ее были закрыты, щеки нездорово краснели. Под каблучком сапожка похрустывала тарелка. Трое посетителей оторопело смотрели на княгиню. Пьяный Еропка с рюмкой в руках невозмутимо воседал на подушке.
– Матушка… – скорбно-злобно выдохнула Василиса, опуская длинные руки.
– На тебе-е-е-е соше-е-елся кл-и-ином белый све-е-е-ет, – пропела княгиня резким голосом, не открывая глаз.
XVIII
Потному Робину пришлось недолго ждать. Хоть без касаний и без “халле!” на парковке, а слышно, как в колодце. Что умный услышит, то глупый поймет. Позиция! Теперь все глупые с умными – налепил на башку, как еврей кипу, и – потей. Пот – не слезы. А гроб – не санаторий для глупых гвоздодеров. История! Так что умного на умного менять – только гвозди терять. Поэтому Робин себе еще на вокзале налепил. Опыт! На трамвае ехал, потел, не оглядывался. Система! Сегодня оглянулся – завтра поперхнулся. А поперхнувшегося придется в больничку свезти. Для скобяного дела здоровые парни нужны. Стокгольм исламский – это вам не протестантский Бухарест. Здесь долго оглядываться не дадут. Blixtnedslag[25]! Зачем стрелять? Кровь уборки требует. У шведов закон простой – посинеть лучше, чем покраснеть. Громоотводы заезжие здесь уважают – электричества после войны много осталось. Хватит на всех. А с аватарами потом разберутся, не спеша. Шведам теперь вовсе некуда спешить. Синий оригинал – никому не помеха. Не пачкается и живородной каши не просит. Не стал теплым – будь синим. Принцип! А Робин чужие принципы учитывает. Так что лучше попотеть, чем посинеть. Забились Робин со шведами на парковке новой. Лучше. Глубоко и сердито, полей нет, глаза замазаны. Без вариантов. Кто в новой гнилые гарантии даст? Глупенький? Родной? Тот, кто клыки покажет? У стокгольмских пасти застегнуты, дураков нет. Так что – потей и думай. Только потей с умом, шапку не тереби, а предохранитель – трогай. Доверие! Что умному доверил, то у глупого – забрал. Рутина! Работа выездная, ювелирная. Робин мух в носу и до войны не держал, а теперь и подавно. Просидел шесть минут, умный предупреждает: едут. Два белых внедорожника. Как на свадьбу. По полям – чисто. По аватарам – ясно. Выходить не стал, кинул мячик – парни, я один и без родственников. Те поняли, подобрали. Гвозди нынче – неэксклюзивный товар. Всем после заварухи счастливой жизни хочется. Возрождение! Скобяная лавка – не антикварный магазин. Поэтому и цена ледяна, а не железная. Лед – не железо, растопить можно. А чтобы растопить – тепло требуется. Есть тепло – топи, пусть подтечет. Нет – бери, дуй на пальцы и проваливай. У Робина с теплом все в порядке. Стал горячие занозы метать. Шведы не морщатся – втыкай, парень, у нас кожа толстая. Воткнул аж на 24 %. Они даже не поморщились. Это – местное. Здесь в маскарад играть не будут – кровь не та. И языком долго ворочать – не их обычай. Робин сказал – они сделали. Все. Север! Робин из норы вылез, скинул поля, засветил коридор. Шведы – само спокойствие. Подошел к джипу, глянул. Три кофра бронированных по тысяче гвоздей в каждом. Арсенал! Как бухарестские плотники говорят: хватит и на дом, и на скворешню. Взял на пробу, проверил в кислом. Теллур чистейший. Снял умного, чтобы шведы возможности потрогали. Развернулся. И только они палец приложили – тут Ибрахим со своими норвежскими арабами и полезли из стен. Внезапность! Третья сила. Ни Робин, ни шведы не ожидали подобного. А норвежцы отвесили сперва из двух тромбонов по-крупному, потом – веером, горохом свинцовым. Джипы полопались, как шарики. Шведы – брызгами по потолку. Вальгалла! Вот уж правда – не ждали. А чего ждать? По следам все чисто было – чище некуда. И Робин смотрел трижды, и шведы. Фокус? Технология! Ибрахим – не пальцем деланный. Они, оказывается, строили. Плоский коридор заказали бригаде темных строителей. Месяц работы, двадцать тысяч новыми кронами. Работа! Овчинка выделки стоила – три кофра на полтора лимона! Ибрахим знал. А Робин не знал, что тот знает. В общем, Робин живой, но без ноги и с кишками в руках. Ждал он здесь чего угодно, только не Ибрахима. И думать не думал. Хоть и думал. Потрясение! А Ибрахим добивать его не собирается, перешагнул по-деловому, три кофра берет со своими, метит, лепит знаки. Робин лежит. Сознание при нем. Ибрахиму – ни слова. А что сказать? Если нарушил договор – молчи. Молчание – золото, а не теллур. Держит глупый Робин кишки свои. Думает – откуплюсь. Кишки заправят, ногу новую пришьют. О чем еще думать? Не о встрече же их в Бухаресте, когда они пили чай, ели пилав с ягненком и локум, когда Ибрахим рассказал притчу о хромом дервише и белой кобыле, когда смеялись над соседом снизу: вызову полицию, а то у вас в квартире слишком тихо. И не о том, как Ибрахим показал ему, дал, оттиснул, а потом они даже вместе помолились Аллаху. Когда свои кишки держишь, о таком лучше не вспоминать. Лежи и смотри. Когда норвежцы кофры оприходовали, Ибрахим говорит: откройте один. Открыли. Он гвоздь достал, к Робину подошел. Спасибо, говорит, тебе, парень, за правильный подход. Хорошо, говорит, что ты в трамвае не оглядывался. Тебе теперь бонус полагается. И Робину в лоб рукояткой пистолета гвоздь вколотил. Робин там, на полу, так лежать и остался. Не дождаться ему теперь ни новой ноги, ни старых огоньков. Возмездие! А они кофры взяли, через пролом вылезли, на крюках поднялись наверх, охрану перерезали, сели на своих верблюдов – и “вдаль бредет усталый караван”.
XIX
В первосменку автобус всегда меня к гостинице к шести подвозит. И нынче тоже подвез вовремя. Времечко раннее, сейчас темно еще, не развиднелось. Прохожу в комнату персонала, переодеваюсь, прихорашиваюсь, успеваю и чайку глотнуть, и с другими горничными словцом перекинуться. Настоящих подруг-то у меня, признаться чистосердечно, здесь всего две – Оксана да Татьяна. К счастью, часто мы вместе в первую смену дежурим, но сегодня – ни той ни другой. У Оксаны ребеночек захворал, а к Татьяне муж из рейса приехал. В полседьмого заступаю на смену. И начинается мой день. Гостиница наша, “Славянка”, небольшая, но уютная и, главное, не шибко дорога, как большинство московских гостиниц. Все недорогие надо в Замоскворечье искать, а тут, в Москве, нумера дешевле пятидесяти рублей не сыщешь. А у нас сорок рублей одноместный нумер стоит. Это очень даже по-божески. Потому как хозяин человек мудрый, богобоязненный, не рвач и не кровопийца. И любит постояльцев, идет им навстречу. И когда меня принимал на службу, первым делом спросил: Авдотья Васильевна, любите ли вы служить людям? Вопрос неожиданный вроде, я к нему не готовилась вовсе, да и тут же как на духу ответила: люблю! И правда это. Некоторые служат через силу, а я готова всегда человеку сделать хорошее, мне и перемогать себя не надобно. Убираюсь всегда чисто, без небрежностей. Семьи у меня своей нету и вряд ли будет, так как на лицо я не шибко красива. Сказать правильней – вовсе некрасива. Да и фигурою тоже не вышла, полна, коротконога, широка в кости. Ежели что и будет у меня, так лет через двадцать, когда стану пятидесятилетней. Так мне китайская гадалка нагадала. Сказала: появится в жизни твоей мужчина, старший тебя, когда и ты уже немолода будешь, и станете вы вместе жить, и все у вас будет ладно. Дай Бог, чтобы такое случилось. А покамест живу я с мамой в Подмоскве. Снимаем мы двухкомнатную квартирку в Солнцево. Квартирка светлая, хоть и мала. Маме уж под семьдесят, поздновато она меня родила, да на все воля Божья. Она пенсию за папу получает, он в полиции служил, погиб, когда война началась. Пенсия у мамаши – двадцать шесть рублей, да моя зарплата – шестьдесят. За квартирку платим полтину. На жизнь нам хватает, мамаша даже и откладывает маленько. На службу ездить мне удобно – сперва на монорельсе еду до Университета, а после на автобусе. Теперь я часто в утреннюю смену работаю, а раньше только в ночную просилась с одиннадцати тридцати. Но долго не смогла. Не из-за того, что спать нельзя, а по совсем другой причине. Одна у меня радость в жизни есть – чужая любовь. Ежели человеку своей не дано – он чужою питается. Или Божьей. Но я в монастырь идти не собираюсь, не готова я для жизни монастырской, я жизнь человеческую люблю. А любовь человеческую люблю смертельно, до умопомрачения, до холода сердечного. Потому и работаю в гостинице. Больше всего на свете обожаю я слушать, как люди друг друга любят. И в ночную смену теперь реже работаю, потому как сердце свое берегу от разрыва. В ночную я все время только об одном заморачиваюсь: как бы мне чужую любовь подслушать. Только об этом и помыслы. Ум мой токмо на это направлен, все разумение, вся сноровка работает на одно: выследить да наслушаться до изнеможения. Ночью хожу по коридорам, ноги трясутся, и руки трясутся, сердце от ожидания колотится. Самое сладкое, когда увижу, что пара из ресторана в нумера после ужина в обнимку подымается. Тут у меня сразу как сердечный удар делается, и иду я за ними, как лунатик. Ноги дрожат, рот пересохнет, поднимусь следом, вижу, в какой нумер вошли, и сразу я в соседние нумера проникнуть тщуся. Лишь бы там постояльцев не оказалось. Это – главное условие тайного подслушивания. И везет почти всегда, словно кто-то помогает мне, Ангел Тайной Любви мой дорогой, горячекрылый. И вот я в соседнем нумере свой аппаратик подслуховой маленький достану из лифчика, приложу к стене и слушаю, слушаю, слушаю. Аппаратик этот берет все наскрозь, через любой кирпич-бетон, даже шорох простынный слышен, не то что голоса. И ничего мне не надобно на свете, кроме этих минут. Застыну и слушаю, как нектар пью. А началось все, когда девочкой была. Раз летом на даче жила у крестной, а к ней любовник приехал. Муж-то у нее лесом промышлял, укатил в Архангельск. А любовник приехал ночью. И слышала я за стеною, как они друг друга тешили. И так мне нравилось подслушивать, что вся прямо изводилась ожидаючи, когда любовник этот снова приедет. Через пару дней снова приехал. Всю ночь крестную тешил. Я прямо к стенке так и прилипла, стакан взяла, чтобы слышней было, приставила к стенке, да и слушала стонания их. Крестная аж причитала от наслаждения и все молила: Сашенька, что же ты со мною делаешь? А я вся словно каменной становилась, и так приятно было, что ничего вокруг не видела и не слышала, хоть весь мир провались – вся душа моя там была, в этом стонании сладком. И ничего сильнее этого в жизни не было. Да и любовей у меня не было никогда, кому я нужна некрасивая. Два раза переспала по пьяни, один раз с парнем, другой с охранником африканским, и никак это мне не понравилось. Смотрела порнографию много, но не понравилось тоже – разве это блядство с тем шепотом сравнить можно? Нет ничего слаще стонаний любовных за стеною. Пробирало это меня так, что домой из гостиницы возвращалась совсем никакая, мама спросит: Дунечка, что с тобою, аль заболела? И впрямь – заболела, еле ноги волочу после дежурства. Приеду, завалюсь на кровать, а заснуть не могу, все шепоты любовные в голове поют. И сердце побаливать стало, пила лекарствия, иголки мне ставили, а потом решила – не буду себя гробить, нельзя так сердце надсаживать. Договорилась с начальником, что в ночную токмо раз в неделю выходить буду. И самый раз: сладким-то каждый день объедаться негоже. Всю неделю жду той ноченьки. Работаю четыре дня по первосменке, а в пятницу выхожу в ночную. В пятницу-то самый ход любовный, токмо успевай подслушивать. Много к нам за любовью людей идет, хоть “Славянка” и не дом свиданий. Думала как-то в дом свиданий наняться, да остановилась вовремя: я бы там умерла, подслушивая, сердце б разорвалось. А тут – в самый раз мне радости, не через край. Но уж наслушаюсь на всю неделю, до изнеможения. А в первосменку я обожаю утром, когда все на завтрак идут, зайти в нумер, где ночью любились, опуститься перед кроватью на колена, лицом в постель еще теплую окунуться, да так и стоять, так и стоять. Постель, она же еще тепленькая, все стонания помнит. Вот и сегодня иду по коридору на втором, вижу – выходят из двести шестого нумера двое, иностранец седовласый, представительный и наш мальчишечка стройный в косоворотке шелковой. Мальчишечка просто херувимчик. Пошли они завтракать. Поняла с первого взгляда, что не папаша это с сыном, а полюбовники. Видать, снял мальчишечку на ночь этот господин приезжий. Вошла в нумер. Бутылка пустая от шампанского в ведерке, два бокала, в одном из них пустой гвоздик теллуровый, золотые фантики от конфет. Постель вся помята, изъерзана. Одна подушка на полу, другая посередке. Видать, подкладывал иностранец подушечку под херувимчика, чтобы отлюбить поудобнее. Опустилась я на колена, да в ту подушечку лицом. Так и стояла.
XX
– Роботы!!! – завопил Керя-машинист так, что услыхали в третьем вагоне.
Екнули-торкнули сердца: психическая!
Хоть и дожидались атаки давно, а крик по всей братве мешочной против шерсти пошел.
Ощетинились враз:
– Роботы-ы-ы!
– Рабата-а-а-а!!
– Анасферы!!!
Бздык-паздык. Бац-перебац.
Повскакал второй вагон тамбовский, зарычали в первом, орловском. А третий, воронежский, самый стремный, и пугать не надо – белогорцы и так ко всему готовы.
Кинулись каждый к своему железу.
Мартин к пулемету прикипел, Макар засадил обойму в винтарь:
– Атанда-а-а-а!!
Разнеслось-загремело по вагонам. А вагоны уж – враскачку, баркасом.
Топот-гопот.
– Аити-и-и-и-иль!
Заклацали.
Задергали.
Поприлипали к окнам – кто с чем.
А за окнами – степь. Марево. И просверк по горизонту, будто забор стальной кто поднял: цепь.
Роботы.
Широко идут. Охватно. Неводом. Потому как – много их, экономии нету.
Выдохнула братия мешочная, стекла потея:
– Анасферы!
– Шестая модель, рвать ее кровью…
– Те-ле-колу-мы-ы-ы-ы!!!
– Вешенки пустил, задрот керченский!
– Психической дождалися!
И голос Богдана, зычный, властный, покрывающий:
– Пад-нять стекла!
Защелкали защелки. Дула – в окна. Атанда!
– Машина, вперед помалу!
А паровоз и так помалу идет – на большой ход угля с самого Нальчика нету. Гружен состав под завязку: масло топленое, масло подсолнечное, сало, пшеница, соль, сельдь керченская, семечки, вобла. Товару-то! А паровозик – с конька-горбунка. Тут и малым-то как-нибудь допыхтеть… На мощную машину пожадилось сообщество мешочное – вчетверо цену задрали бандиты симферопольские, видать – с расчетом.
На ход тихий и расчет атаки психической. Да и роботы все безоружные – зачем товар дырявить, если цельным забрать нужно?
Богдан:
– Без команды не стрелять!
Но сдают нервы у мешочников:
– Ба-да! Ба-да! Ба-да!
Это в третьем вагоне воронежцы не выдержали.
Дюжину серебристых роботов сшибли. А толку? Сомкнулась цепь. Много звеньев-роботов в цепочке.
И не выдерживают тамбовские масловозы:
– Братва, пропали!
– Полундра!
– Амбец!
Но Богдан гасит паникеров как фитили. Кому – кулак в харю, кому – маузер в рот:
– Ступай на место, могатырь, а то из-за тебя все пропадут!
Других – под зады коленом:
– К бойницам, шмакадавы!
Подавлена паника на борту.
А роботы совсем уж близко. Сверкают на солнцепеке нестерпимо.
Богдан – маузер на приклад:
– Товсь!
Роботы на мушках. Обступают поезд, неводом обхватывая, как кита жирного.
– Пли!!
Ба-да! Ба-да! Ба-да!
Так-так-так-так!
Джиб-джиб-джиб!
Выкосило добрую треть психической. А две трети – на поезд. Абордаж!
Робот “телеколум 2049” или “анасфер 6000+” на одно запрограммирован: влезть в поезд и выкинуть товар в окно. Других целей у него нет. Против живой силы роботы эти не работают. Этим они и страшны – мешочников в упор не видят, а к мешкам – тянутся жадно.
И снова:
Ба-да-ба-да!
Так-так-так!
Но уже в упор.
Лезут в окна роботы серебристые, безликие, крюкорукие. Рукопашная с ними бесполезна. Стрелять в упор в вагонах опасно – друг друга перебить недолго. Только кувалдой по кумполу можно робота сокрушить.
– Кувалды!! – гремит Богдан.
Похватали припасенные. И – по кумполам сияющим.
А роботы знают свое железное дело: грабят поезд, на мешочников – ноль внимания. Будто и нет их вовсе. Летят мешки с харчами из окон. А там внизу другие роботы – хвать, и поволокли в степь. Некоторые с мешком в обнимку в окна сигают.
Утаскивают муравьи блестящие масло, сало, мешки с семечкой духмяной…
Матерится Керя-машинист, пыхтит паровозик, из сил последних надрываясь.
Шуруют роботы, шерстят бессовестно и бессловесно.
Кому череп блестящий не раскроили – попрыгали в окна с добычей.
Матом и слезами провожают их мешочники.
Лишь один Богдан невозмутимо похаживает, лысой головой покручивает, шляпкой гвоздя теллурового посверкивает:
– Пад-считать убыток, братва!
Подсчитать-то подсчитают, а кто восполнит? Только и остается, что проводить взглядом бессильным родной мешок с воблой одесской.
Вот она, суровая доля мешочника.
XXI
Пространство мелькало в единственном глазу Магнуса Поспешного. И уже не пепельно-пластиково-облупленное, словно сожженная талибами рождественская карусель Лозанны. И не кирпично-гранитно-осколочное, как центр Женевы, разбомбленный эскадрильей шейха Мансура. И не альпийские отроги Швейцарии. Здесь, на юге бывшей Франции, в середине лета, пространство было трехцветным, как флаг новой республики Лангедок, объединившей четыре провинции: растительно-каменно-небесное. Здесь не пахло гарью. Другие запахи свистели в ноздрях прыгающего Магнуса от самой швейцарской границы – лаванды, навоза, нефтеперегонных заводиков, сыроварен, газовых терминальчиков, уютных, нагретых солнцем городков. Большие города Магнус огибал, не желая отвлекаться. Он поспешал. Солнце палило. Фиолетовые поля лаванды резали глаз. Пыль клубилась по каменистым дорогам. Но это была не кирпичная пыль разрушенных городов Швейцарии. Лангедокской пылью было приятно дышать. Сапоги-скороходы Магнуса, справленные ему в Зальцбурге сразу после битвы Трех Народов за сто тридцать семь золотых, несли его к цели: Ла-Кувертуарад.
Все дороги вели к замку, все прованские, лангедокские и южнопиренейские крестьянские пальцы указывали на юго-запад. Отталкиваясь от пыльного камня дорог, Магнус прыгал над пейзажем. Не тронутые войною городки и деревни потрясали. Остановившееся время. Оно пахло довоенной Европой. Это был запах детства. Магнус прыгал, зависая над холмистыми лугами с пасущимися овцами, коровами и лошадьми, с черепичными домами и хлевами, с навесами коптилен, сыроварен, с зенитными комплексами, с солнечными батареями, с крестьянами, глядящими на него из-под руки, как на ястреба или на беспилотник. Прыгал, зависая подолгу, неэкономично расходуя топливо, словно хотел влипнуть в это время как в янтарь и остаться там навсегда. Но тяжелые сапоги-скороходы неизменно касались земли.
Ла-Кувертуарад.
Уже второй месяц Магнус Поспешный поспешал туда. Он должен был успеть. До завтрашнего утра. Непременно!
Иначе и быть не могло.
А оставалось уже совсем немного. Жаркий день прошел в прыжках. Обтяжной комбинезон холодил, привычно всасывал пот, подавал витамины. Магнус не испытывал усталости. Он вообще был сильным и выносливым, несмотря на невысокий рост и худобу. Да и прыгалось ему здесь лучше, чем в Австрии и Швейцарии. Подкрепившись в сонном Рье свежим хлебом, теплыми огурцами, вареной козлятиной и овечьим сыром, Магнус с наслаждением напился ключевой воды, заправил сапоги газом на крошечной газоколонке и запрыгал на запад, туда, где за неровный сине-зеленый горизонт опускалось знойное солнце новой республики, остановившей салафитских варваров. Магнусу нравилось это солнце, он не прятал от него свой единственный глаз за темным стеклом.
Зрачок Магнуса Поспешного был полон солнечного света.
Этот свет обещал встречу.
И это обещание не заставило себя долго ждать. Когда душный вечер накрыл пиренейские предгорья, когда запахло уже не лавандой, а жимолостью, акациями, глициниями и зазвенели цикады, впереди на вечернем небосклоне сверкнула громадная голограмма: восьмиконечный крест новых тамплиеров.
Наконец-то!
– Ла-Кувертуарад… – выдохнул Магнус в воздух и устало улыбнулся в прыжке.
Крест парил над башнями замка, слегка поворачиваясь вокруг оси.
Магнус прыгнул так высоко, что вокруг тревожно зацвиркали стрижи, завершающие свой дневной полет. Теплый вечерний воздух в последний раз засвистел в грязных волосах Магнуса. Он опустился на новую брусчатку широкой дороги, ведущей к замку, выключил сапоги и пошел, тяжело передвигая массивные ноги.
Замок надвигался, крест сиял и поворачивался над ним, словно удерживаемый духом героических обитателей цитадели.
Спокойствие, наполнявшее Магнуса все время полуторамесячного путешествия, сменилось возбуждением, нараставшим с каждым его шагом. Творимая легенда новой Европы, надежда всех европейских христиан, твердыня подвига духа и героизма плоти возвышалась перед ним.
Чтобы успокоиться, Магнус стал молиться вслух.
Дорога обрывалась рвом. За рвом вставал кольцом невысокий вал, опоясывающий замок. Прямо напротив дороги виднелся поднятый перекидной мост.
Магнус остановился на краю дороги. И сразу же со сторожевой башни сверкнул сканирующий луч, а усиленный голос задал вопрос:
– Кто ты, путник, и что тебя привело сюда?
Магнус набрал в легкие побольше воздуха и громко произнес фразу, пропрыгавшую с ним все эти полтора месяца:
– Я плотник Магнус Поспешный, прибыл по приглашению великого магистра.
Прошла долгая минута.