Изерли сидел на кровати, в белой пижамной рубашке, из тонкой фланели, рукава подкатаны, толстая зачитанная книга на коленях; из носа и рук трубки тянутся к капельницам; руки все в шрамах; что с ним – жертва катастрофы? Лицо белое-белое, даже губы обескровлены, будто он замерз; и только глаза зеленые, темные, прозрачные, хвойный лес отражается в озере, полном лилий; и черные брови и ресницы – нарисованные на фарфоре. Будто он прожил после того побега в ночь целую жизнь. Без нее.
– Привет.
Глаза у него такие яркие, ясные, как зеркало, что она даже видит свое отражение – желтое, как одуванчик.
– Привет, – отвечает он. – Какая ты… в ромашках… смешная, как из мультика.
Она так счастлива; он не рассердился на нее, не кинул стаканчиком из-под кофе, не выпрыгнул в окно, не позвал медсестру или кого-нибудь из этих. Он просто сидит, весь разломанный, как миндальное печенье, и смотрит на нее, и говорит – и голос у него треснувший, бесцветный, как лед на лужах в ноябре.
– Я принесла тебе подарок.
– Красивый?
– Да, – она разворачивает полиэтилен и бумагу коричневую с картины.
– Громоздкий.
– Есть немного.
На картине таз, полный слив – золотых; он стоит на полу цвета нагретого песка; и солнечные лучи такие сияющие, будто это холст такой – структура – расшит люрексом; она садится на кровать, чувствует его тело, хрупкое, смертное; ставит картину ему на колени; Изерли касается ее рукой; и лицо его оживает – согревается от картины.
– Теплая.
– Да. Мама варила варенье из этих слив и писала картину. Она не закончена, видишь? Пол не дорисован, таз… потому что через несколько минут за кадром я наступлю в таз с горячим вареньем, поставленным остывать, ногой – в сандалике и колготине, правда, но все равно – ору будет немеренно…
Изерли смотрит на картину с совершенно неописуемым выражением – будто он видит что-то совсем другое – код да Винчи.
– И я принесла тебе сливовое варенье – ты любишь? – ставит на колени золотой пакет.
– Спасибо, – говорит Изерли.
Сзади кто-то прочищает горло. Изобель подпрыгивает – она думала, что кроме них и роз, нет никого – как в сад сбежать – в девятнадцатом веке от гувернантки, и гулять наедине, и ждать, задыхаясь от жасмина и волнения, тех самых слов… В белом кресле сидит нога за ногу высокий стильный парень – платиновая челка, белая рубашка-поло, дорогие хромированные черные часы; на колене книга; такой британский, строгий, безупречный, чистый; северный пляж.
– О, простите.
– Ничего. Это вы простите, надо было сразу шум создать, книгу уронить что ли… Я Ричи Визано, – тот самый парень, которого Изерли боится до смерти. Ну, конечно, следит, блюдет.
– Изобель Беннет.
– Беннет? – брови у парня ползут вверх, будто у нее фамилия Пиквик.
– Да… я почти персонаж, – но он поворачивает книгу на колене обложкой: «Гордость и предубеждение» – и она сама улыбается. – Ну ладно, я пойду. Выздоравливай, Изерли.
– Постараюсь, – он даже не делает никаких взмахов рукой, жестов прощальных, просто смотрит. – А картина? Ты уверена?
Она осмеливается – целует его в щеку; мягкую, как бумага, прохладную, будто он только что умылся в фонтане; и выбегает; в коридоре Тео – пьет кофе, подпирая стену. И этот человек – в сюртуке, нереальный, как картины Дали.
– Тео, сходи, покури, – говорит этот человек, и Тео уходит без пререканий; а он возвышается над ней, сильный, красивый, она боится дышать; вдруг произойдет обвал, и ее завалит камнями, снегом, как маленький домик; она боится его, как чего-то сверхъестественного, неумолимого, из подсознательного – Песочного человека, Каменного гостя. – Вы Изобель?
Она кивает.
– Вы его любите?
Она опять кивает. Что он ее спросил? Любит ли она Изерли? Но почему это? Почему не впечатал еще в стену, как Йорик тот стаканчик с плохим кофе?
– Это хорошо, – говорит человек, по-прежнему неожиданное, и голос у него как шикарно настроенный рояль, для Рахманинова, Шопена, Берлиоза, Малера, а кто-то сидит и грустит, и стучит на нем безделки – нежные, грустные и попсовые, «My Love» Сии Фурлер. – Его нужно будет любить очень-очень крепко, держать у самого сердца, носить на руках. Вы готовы так любить, Изобель?
– Готова, – она даже не сказала, пошевелила – онемевшими губами – не поднимая головы; она поняла, кто это человек – его опекун – Габриэль ван Хельсинг.
– Я рад, что все так сложилось, – и отпустил ее; она почувствовала, что всё, свободна; аудиенция окончена; будто он министр, кардинал Ришелье; и она ушла, побежала, потрясенная; на улице уже был вечер, и ей казалось, что где-то вдалеке играет папин музыкальный автомат, песенку из «Серенады солнечной долины», дуэт про радугу, и капли дождя теперь были как падающие звезды, каждая – желание, загадывай не хочу; ей отдали Изерли, о, Боже, ей отдали Изерли; это было так невообразимо; невероятно; прекрасно; что теперь с этим делать? куда идти? Надо было сказать – и она подняла голову, руки к небу, и сказала как папе на Рождество, распаковав все подарки: ты самый лучший, ты… самый лучший… ты просто… спасибо, Господь.
После Изобель остался запах базилика, свежий, пронзительный, слезный.
– Только попробуй что-нибудь сказать, Визано, – сказал свирепо Изерли.
– А я разве что-нибудь говорю? – Ричи поднял руки – сдаюсь, потом достал сигарету и щелкнул зажигалкой, винтажной «Зиппо» серебряной, выпустил по-киношному дым через нос; курит в больнице, ну обалдеть.
– Дай мне. Мне можно?
– Нельзя.
– Дай.
Ричи кинул пачку на кровать, Изерли поставил картину на пол, облокотив на кровать, достал сигарету, Ричи кинул еще зажигалку, Изерли прикурил, закашлялся, вздохнул. Молчание было восхитительным – как в театре – интригующим; когда каждый занимается своим, но подглядывает за другими.
– Ты… – Изерли еще раз кашлянул. – Ты знаешь что-нибудь о женщинах?
– Ну, смотря, что ты имеешь в виду. Я их анатомировал.
– Ффу… ну, я имел в виду…
– Да я понял, что ты имел в виду.
– Ну да… ты влюблялся когда-нибудь?
– Нет. Ты же знаешь.
– А… был когда-нибудь с женщиной… ну…
– Занимался ли я сексом?
– Ну да.
– Разговор как у двенадцатилетних. Да. Несколько раз.
– Я понял, в научных целях. И как?
– Что как?
– Ну… это здорово или скучно?
– Это… Я думаю, у тебя все будет по-другому, – Ричи улыбнулся. – Воистину красивая картина. Настоящая.
– Да. Это ее мама рисует… рисовала.
– Умерла?
– Кто?
– Ее мама?
– Да, давно, Изобель была еще маленькая; в итоге ей пришлось научиться готовить и штопать носки в срочном темпе, – Изерли зашуршал пакетом. – Сливовое варенье… Это поразительно. Таких совпадений не бывает. Только когда должно случиться что-то очень плохое. Знаешь, когда ван Хельсинг спросил меня, что я люблю делать больше всего на свете, я ответил… совсем смешное – про работу по дому… и что я люблю сливовое варенье… брать его с полочки в погребе и подниматься с ним наверх, на кухню… моя мама варила такое же, и я его обожал… оно такое сладкое, золотое, будто летний день роится в банке… а ты?
– Люблю ли я сливовое варенье?
– Нет. Что ты ответил ван Хельсингу на вопрос, что ты любишь больше всего на свете?
– А ты как думаешь?
– Не знаю… себя, часы дорогие… плавать… машины с открытым верхом, французский рэп…
– Бога.
Изерли закрыл глаза. Как он не догадался.
– И больше ничего?
– Ничего.
– И зачем же он взял тебя в Братство?
– А надо было взашей прогнать? Сразу в инквизицию? – Ричи усмехнулся, но глаза его стали грустными; как у моделей Рафаэля.
– Ну… ты же понимаешь, зачем было создано Братство – выбить из народа всю дурь и научить их любить Бога, как самих себя. А ты уже такой, какой нужно – ты совершенство, ты Мэри Поппинс.
– Ван Хельсинг сказал, что я должен научиться любить других людей.
Изерли понял. Замысел и мудрость ван Хельсинга были сродни своим величием и мастерством Сикстинской капелле.
– Оу… И у тебя получилось?
– У него получилось…
После Изобель к Изерли зашли Тео, Дэмьен и Грин; «Роб, Женя и Дилан уехали уже в Рози Кин сразу, хозяйничать; боялись, что Тео там один на грани безумия пребывает, не может загнать лошадей, разоряет сад»; «и что Тео? пребывал?» Тео засмеялся «Было немного – я разговаривал с розами, и они отвечали» «ого, и о чем разговаривают розы?» «как девчонки – о тряпках все» «тогда тебе было о чем с ними поговорить» – все заржали; «в общем, братья Томасы и Даркин передавали тебе привет; они тебя видели спящим-храпящим; как там сказал Женя – «Изерли-сплюшкин»; потыкали тебя в бок своими стеками и поняли, что ты в порядке» «неправда; усов из зубной пасты нет; главной улики; Женя не смог бы устоять» «Однако же, смог; он вовсю готовится к Великому Посту, берет на себя обеты» «а где тогда Йорик?» спросил Изерли; он был смешной – в пижаме, в подушках, взъерошенный, медвежонок Тедди ручной работы – хорошенький, несмотря на болезнь; ребята подумали, что лучше он никогда не выглядел; будто пил лекарства не от температуры и мокроты, а от душевных мук; сладкие такие сиропы, малиновые, земляничные; Грин заметил на столике банку со сливовым вареньем, улыбнулся; у каждого свое вино из одуванчиков; «а где Йорик? – повторил Изерли. – Мы ведь смотрели концерт; это было завораживающее, восхитительное зрелище, средневековый китайский цирк; я даже нужные слова неумеренного восторга записал на открытке…» – парни молчали; и Изерли понял – Йорик никогда не простит ему попытки умереть – он ведь спас его тогда, дал сил, рубиновых своих; а он их растратил, проиграл, как в казино; но что делать, если не везет; но Йорик сидит в коридоре и хмурится, и грызет ногти; сегодня у Изерли нет шансов.
– Ладно, – сказал Изерли, – потом… смотрите, какую картину мне подарили…
Все шумно повосхищались; они тоже принесли Изерли подарки, привезли из Лондона – «ерунды», как сказал Дэмьен «толком ничего не успели купить»; знаки внимания – статуэтки из белого шоколада: пастух, пастушка и овечки; наклейки с винтажными машинами; старинную литографию с видом Лондона; маленькую трубку с янтарным мундштуком; «ну, прямо Рождество, – сказал Изерли, растроганный, у него аж в глазах защипало, как от сильного солнца, – может, мне болеть почаще». Ричи же пока еще не произнес ни слова, курил, улыбался; будто это он организовал – маленькие именины сердца; они оба изменились – все это почувствовали; они были будто объяснившиеся влюбленные; старающиеся не показывать своих открытий, не демонстрировать, не касаться – как окрашенного; разница между старыми Изерли и Ричи и новыми была не называемая, как на картинках «найди семь отличий, ткни пальцем», а метафорическая, метафизическая – воздух до и после грозы; будто произошел большой взрыв – как в книжке Хокинга – и их молекулы разлетелись, столкнулись, перемешались, как акварель, и опять распались; и теперь они как две работы одного гениального художника; Ричи не стал мягким и приветливым – нет, он остался тем же голубоглазым златоволосым застранцем, надменным, язвительным, как мистер Дарси, и Изерли не стал остроумным и жизнерадостным, как ребенок, открывающий коробку конфет; он по-прежнему будто ребенок, оставшийся надолго один, наглядевшийся страхов; но что-то есть – Ричи слушает разговор и не вставляет ни слова, и улыбается, и его присутствие ощущается – комфортное, как любимого кота – руки так и тянутся погладить; а раньше он всегда уходил – светские разговоры он считал напрасными; а Изерли с удовольствием принимает подарки и шутит – он центр Вселенной; раньше он бы стушевался, всех выставил, подарки бы посмотрел потом.
– Такими они мне нравятся больше, – сказал честно Дэмьен, когда они вышли. – Это как счастливый конец у Гофмана; без волшебства не обошлось.
– Мне тоже, – ответил Грин. – И всем тоже. Все так громко думают одну мысль, что это почти как вслух…
– Кроме Йорика, – и Тео смотрит на фигуру в конце коридора, в пластмассовом кресле; сгорбленную, сосредоточенную; локти на коленях, голова в ладонях; будто он ждет важных вестей, сбило кого-то, упало что-то, каждая минута важна; но минуты тянутся, вытягиваются в бесконечность, в часы, и уже не важно, какой весть будет в конце; отупел от ожидания; везде опоздал, все пропустил; будто девушка заняла ванную – что они там делают столько времени; или пирог печется в духовке; его же не бросишь, он печется в своем ритме; тайна космическая…
– Йорик… у Йорика свои мысли, – говорит странно Грин; лицо его сразу становится расстроенным; открытым на мгновение – как дверь в комнату – видно разбросанные в смятении вещи; и все тоже расстраиваются – ну вот, только одно наладилось, другое развалилось; как снять и жить в старом доме.
– Грин все знает, – сказал Изерли, когда ребята вышли.
– Ну конечно, поэтому они приехали на два дня раньше, – отвечает Ричи.
– Как это?
– Что? быть Гриммом?
– Да.
– Наверное, как смотреть все время кино. Слушает же народ все время музыку в наушниках. Он привык. Фон такой. Звук убавил – и не раздражает.
Изерли вздохнул, скользнул на подушку – он устал; закрыл глаза; «пока, Визано» «пока, Флери»; когда в палату зашла медсестра – привезла ужин – они уже оба спали; крепко, с яркими, полными движениями, снами; Ричи в кресле, свесив руку на пол; медсестра была старой женщиной, с кучей детей и внуков; и считала, что сон для молодых – лучшее лекарство; не стала их беспокоить; закрыла бесшумно жалюзи и ушла; через час после нее заглянул в палату ван Хельсинг; он разговаривал с врачом, потом с отцом Дереком по телефону – как там в Рози Кин; было уже совсем темно; чтобы не убиться, ван Хельсинг включил лампу на столике у двери и увидел их; наклонился к Ричи, послушал его дыхание, поцеловал легонько в соломенную макушку; потом подошел к кровати; «Изерли, подвинься» его он не боялся разбудить; Изерли открыл глаза, легко, будто просто лежал и что-то думал, считал банки в погребе, вспоминал, сколько их, и какая с каким вареньем, привстал, ван Хельсинг мотнул головой, приложил палец к губам; «свет оставить?» спросил – Изерли всегда спал со светом; «оставьте; Визано оставляет, чтобы сразу увидеть, все ли иголки во мне на месте; мучитель» ответил шепотом мальчик; ван Хельсинг улыбнулся и прилег рядом с Изерли, в обуви, пальто своем шикарном, камзоле из черного бархата; обнял мальчика, а Изерли обнял его в ответ.
– Ты же не против? – спросил ван Хельсинг. – А то я так устал от всех событий – рассказ истеричный ночной Грина, сборы, перелет, документы больничные, потом Йорик со своими истериками… я будто корабль с фруктами разгрузил в одиночку.
– Нет, я не против, – Изерли прижался к нему еще крепче, вжал лоб в плечо, словно прячась от грозы, или холода. – Простите, от меня одни неприятности.
Как же от ван Хельсинга чудесно пахло – кофе с мускатным орехом и кардамоном, давленой вишней с сахаром, трубочным табаком; Изерли закрыл глаза, и его будто понесло по волнам – не как тогда в море, к смерти, а как в лодке, в погожий день, удочки за бортом – они иногда так с Грином выбирались – порыбачить, летом; с запахом кофе он был в полной безопасности. А ван Хельсинг опять улыбнулся – на «неприятности»; его улыбку Изерли не увидел, а почувствовал, движение лицевых мышц; вздохнул с облегчением.
– От вас от всех одни неприятности. Все начали принимать решения и ссориться между собой… я думал, сбегу от них в Лондоне, опять возьмусь за оружие…
Изерли засмеялся тихонько.
– Йорик и Грин.
– И Женя с Робом. И отец Дерек со своими родственниками. Да все. Только Дэмьен и Дилан меня радовали за завтраком – Дэмьен сам по себе ходячий антидепрессант, а Дилан ест, читает и молчит, как золотая рыбка в аквариуме, только соль попросит раз…
– А тут еще я…
– Да…
Изерли прижался к нему еще крепче, будто скоро страшный момент в кино.
– Я тут подумал… эта девушка…
– Я еще раз прошу прощения, – пробурчал Изерли в плечо.
– За что? у вас уже все было?
Изерли удивился, оторвался от спасительного бархатного плеча, увидел глаза ван Хельсинга – синие, с искрами золотыми в глубине, будто там бал у морского царя, и сейчас время фейерверка.
– Нет.
– Нет? Так тебе не нужно срочно жениться?
– Нет.
– Так ты не влюблен?
Изерли медленно залился краской; такой жар от него пошел, будто смотрел на него не один ван Хельсинг, а целая бальная зала – как его вызывали на дуэль; дебютанта; и все шепчутся – ну и неловкий же, невезучий мальчик; только начал жить и надо же – умрет на дуэли завтра утром.
– Отвечай честно, – ван Хельсинг слегка сжал ему горло. – Ты знаешь… я не потерплю…
– Да.
Ван Хельсинг отпустил его.
– Простите меня, – Изерли вцепился в его манжеты. – Простите, пожалуйста. Я знаю, что вы хотели, чтобы я стал достойным братом Розы, слугой Господа… а я влюбился в девушку…
– Ты плачешь что ли? – ван Хельсинг взял его за подбородок, повернул на свет.
Изерли кивнул, заморгал.
– Вот балда, – поцеловал в лоб и отпустил, просто лег на подушку, посмотрел в потолок, будто там было небо, полное звезд или закатных облаков, закинул руки за голову. – Наоборот, я так рад за тебя… Любовь… это так прекрасно – быть влюбленным… я помню – чувствуешь себя таким живым… сейчас бы процитировать что-нибудь из Шекспира или Превера, как это мальчишки любят, Дэмьен и Тео, вот смена растет… Любовь – это дар, Изерли, ты самый счастливый из нас… мы пойдем умирать, а ты будешь жить; растить детей, травы душистые, готовить ей завтрак… Боже, какая чудесная жизнь ждет тебя. Мне даже захотелось пересмотреть «Мулен Руж» или «Ромео и Джульетту» База Лурмана.
Изерли лег рядом и тоже стал смотреть в потолок.
– Я никому не говорил… но когда я засыпаю, я придумываю – какой будет у меня дом… сад… дети… знаете… это так… по-женски? – ван Хельсинг высвободил одну руку и потрепал его по волосам.
– Девчонка ты наша… но ты побудешь еще с нами? пока все эти не разъедутся, и не приедут новые, кому можно передать все твои кладовки.
– А куда я потом? – Изерли привстал на кровати, сглотнул. – Я туда не вернусь… я не могу… в тот дом…
– Нет, конечно. Дом твоих родителей надо облить бензином и поджечь. А у меня есть очередная развалина – в Провансе; в доме никто не живет уже лет двести, а виноградники, сад и огород арендует кто-то из местных; Питер Мейл даже писал про мой дом; он считается шедевром архитектуры; роман целый, якобы его купила молодая пара, восстановила и устроила в нем отель. Его правда каждые три дня кто-то хочет купить, но я не продаю, вдруг кому-то пригодится. Рози Кин же пригодилась. Возьмешь? Я все равно уже отписал его тебе. Собственно, я за этим и ездил в Лондон – оформлял документы. Мне кажется, у вас с…