Натка поведала ему всю свою жизнь в Москве: и какие у нее братья и какая змея мачеха, — но ей хотелось, чтобы он отважился и позвал ее побродить вдоль порогов или предложил забраться на самую высокую скалу. Она бы сейчас же встала и пошла.
Но не могла же она предложить первой: ведь так некрасиво и неприлично!
Она ждала, а он не приглашал, только виновато улыбался.
Натку это очень огорчало.
Пришел день, когда все выяснилось.
Однажды после работы Прокофий Груздь велел всем явиться в управление. Как всегда, никто толком не понял, зачем: велели явиться, значит, надо идти. Девушки пошли — кто раньше, кто позже. Натка даже взяла карандаш, чтобы списать правила приема в вечернюю школу. Тамару она нагрузила эмалированным бидончиком: идти предстояло через лес, вдруг попадется брусника.
Управление находилось высоко на горе. Они долго шли по склону, а брусники не встретили. Тогда они свернули с дороги на тропку, чтобы подняться напрямик. Тропка была крутая, по сторонам ее высились толстые лиственницы, было много горелых пней, черных искореженных сучьев, густо росли папоротники. Иногда в просвете открывалась, как на ладони, вся долина, и странно было видеть голубую реку — вблизи она никогда не была голубой, а пороги с высоты казались черными жучками, лежащими в белоснежной вате. Шум их не доносился, было тихо-тихо.
Они шли и шли, а тропинка становилась все круче, приходилось подавать друг другу руку. Девушки запыхались и пожалели, что не пошли по дороге: там хоть дальше, да не так утомительно. А они после смены утомились изрядно, не ужинали; в желудке сосало, от одышки кружилась голова. Было невесело, просто тошно.
Натка подумала: вот дойдем до той коряги и отдохнем. Прошли мимо коряги. Она загадала: попадется еще один горелый пень, присядем. Но пня все не было и не было.
Натка тащилась, тащилась, уже чуть не плакала, выглядывая пень, а когда наконец он попался, Натка брякнулась в траву, положила лицо на руки и глухо сказала:
— Все, Тамарка… Баста.
— Тебе дурно? — испугалась Тамара. — Дай я на тебя помахаю!
— Нет, тошно мне, — сказала Натка. — И никуда я не пойду.
Тамара помолчала и сказала:
— Все равно идти надо…
Она устало вытерла пот со лба. Счастливая, красивая, хоть нос облез. Нос заживет, не картошка. А Натка ясно поняла, может быть, первый раз в жизни, насколько она несчастлива, как ей не повезло, как навсегда-навсегда беспросветна, загублена жизнь. И, пожалуй, окончательно решил все тот окаянный день, когда она вызвалась ехать в Сибирь ради этой ужасной жизни: сегодня арматура, завтра кирпичи. Ей нет возврата на Таганку, к своим милым и родным девчонкам, но всему, что отброшено, нет возврата.
— Неохота мне идти, Том, — сказала она. — Иди одна. Вернусь я в палатку. Они гонют, а мы ходи…
— Натка! — сказала Тамара. — Натка… Я думала, ты сильная. Я училась у тебя. Что же теперь?
— Будем пропадать тут, Том… — жестоко сказала Натка.
— Наточка, не надо, милая, не надо! — Тамара погладила ее по голове. — Не надо отчаиваться… Стыдись! Мы ведь и трех недель не прожили… Я прошу тебя! Давай отдохнем и дальше полезем. Ты вспомни, это же я тряпка, маменькина дочка, а ты же… ты же рабочий человек, Натка…
Натка молчала. Ее охватила тоска, такая тоска, какой еще никогда не испытывала она за все свои семнадцать лет.
Садилось солнце. Что-то потрескивало в ветвях старой лиственницы, может быть, хозяйничал бурундучок, запасаясь продовольствием на зиму.
Натка оперлась на Тамаркину руку, встала, и они поплелись дальше, все вверх и вверх. Шли молча, пока тропинка не кончилась.
Они попали на длинную, теряющуюся в голубом тумане просеку. Грудами лежали поваленные столетние деревья, вся земля была изрыта глубокими канавами, и горы выброшенной земли были красные, как охра. В этом лесу творился сущий ералаш: валялись доски, бочки из-под известки, наваленный грудами кирпич; кое-где за деревьями виднелись строящиеся дома. Смена кончилась, и работ уже не было, только в большой яме ворочался, как свинья в грязи, маленький голубой экскаватор, тарахтел и пыхал дымком. На одном из деревьев была прибита аккуратная белая табличка с надписью трафаретом:
«Улица Солнечная».
Девушки запутались, долго разыскивали управление, а когда наконец нашли, выяснилось, что им надо собираться совсем в другом доме, где комитет комсомола, и они опять блуждали, искали.
В комитете комсомола оказалась в сборе вся бригада. Вызывали, чтобы вручить зарплату. Выяснилось, что здесь так заведено: первую зарплату выдают торжественно, поздравляет комсорг стройки.
Натка получила семьсот рублей аванса, и ей пожали руку. Это было неожиданно даже для нее, рабочего человека, потому что, к примеру, в Москве она получала в аванс не больше четырехсот.
Комсоргом была приветливая, скромная женщина лет двадцати семи, а может, меньше. У нее были бесцветные брови и зеленые глаза, но она была хорошенькая, и Натка подумала: вот и у комсорга зеленые глаза, а ничего, не вредят. Дело не в глазах, а дело в человеке. Когда люди добры, умны, улыбаются, они всегда красивы.
— Я видела, как вы приехали катером, — говорила комсорг. — Такие были все ужасно храбрые, ждали, наверно, подвигов, а у нас просто жить, работать, не бежать — и этот подвиг далеко не всем дается, к сожалению. И вам спасибо. Вы молодцы, девочки, вам еще не повезло с этой палаткой, но послезавтра мы принимаем дом «Б-8» на Солнечной и переселяем вас туда, так что готовьтесь к переезду. А взносы сейчас же платите!
— По скольку платить? — шепотом спросила Тамара.
— Да уж не по двадцать копеек, — ответила Натка, как опытный человек. — По двадцать копеек, Том, кончилось.
Они уплатили, расписались, и у них в билетах расписались, потом говорили о том, что после переселения в дом «Б-8» проведут собрание, выберут групкомсорга, что рядом с их домом на Солнечной заканчивается отделка клуба, так что можно будет ходить в кружки и в кино хоть каждый вечер.
Разговор шел неторопливый, спокойный, шутливый, а когда они вышли, солнце уже давно село, на столбах вдоль просеки зажглись фонари, но голубой экскаватор все так же рылся в грязи.
Натка вспомнила о деньгах, достала их и изумленно пересчитала. Их было двадцать восемь новеньких, прямо из-под машины двадцатипятирублевок, таких синих, ровных, чистеньких. Она подумала, что новые деньги — к новому счастью, и сразу же сообразила, что платки на зиму у нее есть, а вот ушанки нет. Отважным людям очень к лицу ушанки. И они с Тамаркой побежали в промтоварный магазин покупать ушанки.
Магазин уже оказался закрытым. Они пошли в продуктовый. Первое, что бросилось Натке в глаза, были «морские камешки», и ей почудилось в этом едва ли не предопределение судьбы. Они купили их целый кулек, вышли, грызли, разглядывали странный город, в который им перебираться послезавтра и где им предстояло жить, может быть, долгие, многие годы, может быть, найти здесь свое счастье или свое горе; и, не сговариваясь, они подумали, даже не подумали, а скорее почувствовали одно и то же: что как ни странно, а они сжились со своей старой палаткой, и как бы она ни была сыра, и холодна, и скверна, покидать ее будет грустно, потому что там прошла частичка жизни, небольшая, но такая значительная, а они и не заметили.
Кто-то окликнул их; вздрогнув, они разом обернулись и увидели, как к ним бежит, перемахивая пни и канавы, Никита. Он не переоделся после работы, был в забрызганном цементом пиджаке без пуговиц, рубаха на груди расстегнулась, на лбу выступили капли пота от быстрого бега. Он остановился, крайне взволнованный, с радостными глазами.
— А мы деньги получили, — похвасталась Натка. — По семьсот рублей. Мы даже хотели ушанки купить, только магазин закрылся.
Никита смотрел и молчал, Натка добавила:
— С нами комсорг разговаривала, нас благодарила, руки нам пожала.
— Тамара… Мне надо что-то тебе сказать, — выдавил из себя Никита.
— Надолго? — упавшим голосом спросила Натка.
— Я не знаю… — пробормотал он.
— Тогда, конечно, надолго, — заключила Натка. — Я пойду, а ты, Тамара, приходи.
Тамара испуганно, растерянно посмотрела на нее, словно молила не оставлять ее. А Натка солидно пожала ей локоть.
— Только не задерживайся, а то супу не оставлю. Смотри, недолго!
Лишь у спуска на крутую тропку она спохватилась: а ведь кулек с конфетами она унесла. Она хотела вернуться, но, поразмыслив, пришла к выводу, что этого делать не надо.
Она положила в рот полную горсть «камешков», раскусила, и вдруг из глаз брызнули слезы, будто она взяла в рот что-то жутко горькое. Слезы закрыли ей дорогу, она ступала наугад по корневищам, спотыкаясь, хныкала и вдруг как бы увидела себя со стороны: большую глупую девку с кульком конфет, ревущую и спотыкающуюся, — и ей стало так смешно, она просто задохнулась от смеха и рыданий.
Она положила в рот полную горсть «камешков», раскусила, и вдруг из глаз брызнули слезы, будто она взяла в рот что-то жутко горькое. Слезы закрыли ей дорогу, она ступала наугад по корневищам, спотыкаясь, хныкала и вдруг как бы увидела себя со стороны: большую глупую девку с кульком конфет, ревущую и спотыкающуюся, — и ей стало так смешно, она просто задохнулась от смеха и рыданий.
— Ну, как хорошо, ну, какая же радость! — говорила она, вытирая льющиеся слезы, смеясь и прыгая с уступа на уступ. — Ведь он такой хороший, такой ласковый, скромный, смелый, и она такая хорошая, чистая, как я рада!
Она разжевывала конфеты, сквозь слезы смеялась — все одновременно, — вытирала глаза ладонями, вытирала руки о полу, развезла кирпичную пыль по лицу, подумала, что в таком виде смешно показаться на люди, и принялась вытирать лицо подкладкой.
«Что это такое, — думала она, — я все тут плачу и плачу, и зачем я плачу, спрашивается, когда мне так весело? И правду люди говорят, что женские слезы — вода. Ах, какая же ты большущая дура, Натка, ну, хватит, хватит, ах, как все хорошо!»
Снизу шел человек. Она спешно постаралась успокоиться. Чтобы глаза отошли, стала смотреть вдаль, на Туманную долину, на синие горы и чистые, нежно-белые хлопья порогов.
«Господи, как красиво! — удивилась она. — Как хорошо, что я вижу все это, какой мир красивый, только плохо, что я плачу!»
Она поравнялась с человеком у горелого пня, только тогда отважилась на него взглянуть и с удивлением увидела, что это карапуз лет семи, весь измазанный глиной, исцарапанный, в куцых штанишках и большом выгоревшем картузе. Он устал, запыхался, видно, бедненький, слишком торопился наверх.
— Хочешь конфет? — спросила Натка. — Держи весь кулек! Это «морские камешки», знаешь, какие вкусные! Веселее будет карабкаться!
Мальчишка от неожиданности не промолвил ни слова, только потрясенно и долго смотрел ей вслед, не решаясь поверить своему нежданно привалившему счастью.
Семен Ласкин
Бужма
— Тпру. Тянет тя, гадину, в ямы! Уж извини, Иннокентий Николаевич, дорожка-то у нас для санитарного грузу мало приспособлена. Тут не то что с кобылой — с тягачом не проехать.
Бужма чуть заметно кивнул головой и отвернулся. Надоело: как рытвина, так остановка.
— Едем аль постоим, Татьяна Васильевна?
— Можно ехать, — неуверенно сказала докторша. — Только еще осторожнее, пожалуйста. А вы, Иннокентий Николаевич, мне все говорите. Жалуйтесь. Не стесняйтесь. Очень прошу. У меня все лекарства есть.
«Все есть, — подумал Бужма, — кроме меры. Надо же: „Жалуйтесь, не стесняйтесь…“ Такая изведет своим вниманием».
— Ничего у меня не болит.
Он действительно чувствовал себя неплохо. Лошадь наконец вышла на ровную часть дороги, и телегу перестало качать. Лежать было удобно. Еще дома слышал он, как хлопотала около телеги докторша, требовала побольше сена на подстилку, потом попросила у сестры два одеяла — куда лучше. Голос у докторши был высокий, писклявый — резал слух. «Птица какая-то, а не врач», — подумал Бужма.
Он высвободил из-под одеяла руку и поднял ее, чтобы положить под голову.
— Разрешите, голубчик, я пульс сосчитаю. Раз, два… пятнадцать на четыре — шестьдесят. Как у космонавтов. Сердечко не поджимает? Нет? — заботливо спросила докторша.
Иннокентий Николаевич поморщился.
— Да вы не огорчайтесь. Еще пятнадцать минут потерпите — и все. А там больница, Ирина Сергеевна…
Бужма прикрыл глаза. «Ну, дал господь врача в провожатые! Видно, не часто ей приходится таким делом заниматься».
Лошадь шла медленно, вровень человеческому шагу. Солнце грело мягко, приятно. Ветра не было.
…Много лет мечтал Бужма вернуться в село, пожить здесь вволю, походить по лесам, да ведь человек-то предполагает, а жизнь располагает. Втягиваешься в городскую текучку, вечно спешишь, а работы никогда не уменьшается.
Раз в год, на именины, приходило поздравительное письмо от сестры. Она подробно описывала, кто за это время родился в деревне, кто умер; фамилий он уже не помнил, но письмо читал с волнением, уносил к себе в кабинет и на следующий день перечитывал вновь.
И все-таки удалось ему выполнить свою мечту, хотя произошло это слишком поздно. Теперь ему семьдесят пять, давно на пенсии, и со зрением стало плохо. Оперировать он не мог уже лет пять, но с работы не уходил: читал лекции. Только когда стало совсем худо с глазами, расстался с клиникой.
Бужма подумал о работе, и твердый ком подкатил к горлу. Нет, этого нельзя пожелать никому, чтобы, вдруг, в один день, заставить себя спать на несколько часов больше, жить от обеда до ужина.
Домашние обнаружили, что у него невыносимый характер. Он все время бурчал, злился, обижался по пустякам, даже придирался. Лиза постоянно вздыхала: «Это невыносимо! Папа невозможен…»
Он тоже поражался: «Пять человек делают одно дело. Галдят, как грачи».
— Что с тобой стало, папа? — говорила дочь. — Такой эгоистичный. Вовик жаловался, что ты вчера три часа заставлял его читать журнал «Вопросы хирургии».
— «Вестник хирургии», — ехидно поправлял Бужма.
…В деревне он успокоился. С ним никто не спорил, ни в чем не отказывал. Он постоянно чувствовал к себе внимание, даже почет, будто уехал отсюда не сорок лет назад, а недавно. У него возникла мысль: «А был ли я счастлив в городе?»
— Вы что-то говорите? — спросила докторша. — Вам плохо?
Его возмутило, что она не дает подумать. «Изведет за эти несколько минут. А если бы действительно что-либо произошло? Разве на такую можно положиться? Вот кто бежит из села, как черт от ладана. Им бы только без ответственности, без риска…»
— Иннокентий Николаевич, вам плохо? Да? — Холодная ладонь легла на его лоб: нет ли жара? Это было уже слишком.
— А вы хотите, чтобы мне обязательно стало плохо?
— Что вы! — В голосе докторши было столько естественного страха, что Бужма смягчился.
— Слушайте, коллега, сколько вам лет?
— Двадцать два.
— Двадцать два? — переспросил Бужма с некоторым удивлением, точно всем обязательно должно быть семьдесят пять. — И вы давно на селе?
— Уже две недели.
— Порядочно, — засмеялся Бужма.
— Я могла еще не выходить на работу. Знаете, после экзаменов можно до сентября отдыхать, даже больше, но что дома делать? Все равно когда-то придется начинать. Ну и начала…
— Страшно? — с любопытством спросил Бужма. — Наверное, везете меня, а сами думаете: что он сейчас выкинет?
— Ага.
— А что делать при приступе, помните?
— Я почитала.
— Вначале всегда трудно, — успокоил Бужма. — Мне тоже было нелегко, а потом привык.
— Мне только по терапии тяжело, — обрадовалась докторша, — потому что я зубной врач. Я думала, только зубы лечить буду, а Ирина Сергеевна сразу предупредила, что иногда придется помогать ей.
— Раньше же справлялись без вас, — сказал Бужма неодобрительно.
— Я же врач. Мало ли что зубной, а все равно врач.
«Ну и порядки, — подумал Бужма. — Схватили бесхарактерного ребенка и заставляют заниматься не своим делом. Безобразие!»
Он подумал об Ирине Сергеевне: «Как же, знаю. Студенты не раз писали, что старые работники часто сваливают на них всю работу. Вот и деловая… Слишком деловая».
— Вас заведующая заставляет?
— Да… нет… Только вы не подумайте… Она, знаете, какой человек? Она такую больницу организовала! Увидите. Это человек настоящий. Хороший и милый.
— Слишком много для одного, — буркнул Иннокентий Николаевич и отвернулся.
Что-то начинало ему нравиться в этой докторше, но что-то еще и раздражало. «Пожалуй, излишняя откровенность и неопытность. Ты с ума сошел, старик, — тут же сказал он себе. — Разве может раздражать молодость и наивность? Сидит девушка рядом с тобой, волнуется, свесила ноги в модных туфельках на каблуках-„гвоздиках“. И зачем ей „гвоздики“ в деревне? Наверное, и губы намазаны? Жаль, что не разглядеть лица. Ребенок…»
Он не заметил, сколько длилось их молчание.
— Мимо моего дома проехали, — вздохнула докторша.
— Комнату дали?
— Полдома. У меня ведь семья на руках.
— Замужем? — удивился Бужма.
Докторша первый раз засмеялась: вопрос показался нелепым.
— Бабушка — весь мой муж. — Она опять засмеялась. — У меня, знаете, какая бабушка? Куда я — туда она. Бабушка-спутник. Она без меня ни за что спать не ложится, хоть всю ночь просидит.
— Тпру! — сказал кучер. — Татьяна Васильевна, сгружать будем задом аль боком?
— Сейчас… минуточку…
По крыльцу застучали каблучки. Дважды хлопнула дверь. Лошадь начала щипать траву, и телегу все время дергало.