Когда дверь затворилась, Геннадий помотал головой.
— Ну и ну… Называется: любовь с первого взгляда. Слушай, может, мне, верно, уйти?
Я успокоил его.
После долгой паузы он спросил:
— Что ты мне посоветуешь?
— А ты уверен, что тут вообще надо что-то затевать? — ответил я вопросом на вопрос.
— Эх! — Он стукнул кулаком по колену. — Ну рассуди сам. Кому выгодно, чтобы Володька сидел? С государственной точки зрения это не нужно, уверен. Отсидит такой человек и выйдет законченным, убежденным бандитом. Он еще и думать-то по-настоящему не научился, одно только понимает: хотел завязать по-честному, а его за чужую вину опять за решетку. Но это одна сторона. У него же жена, дочка. Им-то за что страдать, скажи, пожалуйста? Ведь если бы не этот сукин сын Парамонов, Володька жил бы, как все люди. И думать бы забыл о старых делах. Вот и прикинь, что выгоднее государству: сохранить жизнь и покой трем людям, а может, и больше — иначе Фролов и других станет убеждать: нет, мол, справедливости — или формально исполнить закон?
Да, сибиряк меня озадачил. С этих позиций я о деле Фролова не думал. А подумав, решил, что Геннадий, безусловно, прав, ибо Фролова, несмотря на совершенное им, нельзя считать социально опасным элементом в полном смысле этого слова. А если так, то наказывать его, как требует буква закона, — значит, искалечить души этих трех людей (а может, и больше, как правильно заметил Геннадий). И я с уважением посмотрел на Геннадия: у этого шофера голова работала не вхолостую. Я вот не сразу сообразил, а он ухватил самую суть. Однако что же тут практически предпринять? Куда постучаться и как объяснить, почему мы, посторонние люди, хлопочем за этого Фролова?
Я изложил свои сомнения Геннадию, и он сразу отмел их:
— Ты же понял? Почему же другие не поймут? И неважно, что посторонние. Если постороннюю женщину бьют, ты вступишься? Факт. Тебе и в голову не придет, что она посторонняя. Так и здесь каждый имеет право вступиться.
— Каждый имеет, да не каждый захочет, — подала голос от двери Настя.
— Если объяснить, как полагается, захотят, — убежденно возразил Геннадий.
— О господи! — вздохнула Настя. — Хорошо жить на свете таким оптимистам!
— А ты что, из пессимистов? — вдруг осмелел сибиряк и смерил Настю взглядом. — Что-то рановато вроде? — И снова обратился ко мне с тем же вопросом: — Так что посоветуешь? Ты же как-никак законник.
Мы обсудили, с чего начать, и решили, что он в понедельник пойдет в ЦК комсомола. Не смогут там помочь — так посоветуют. А я позвоню знакомым ребятам в прокуратуру, чтобы узнать, с какого бока подступиться к этому делу. Настя в разговоре не участвовала, но и не перебивала больше. Сидела на обычном месте, на диване, и курила одну папиросу за другой. На нас даже не смотрела. Один раз только с каким-то странным выражением взглянула на Геннадия, когда мы в разговоре вернулись к происшествию со свитером, и посмеялась над началом нашего знакомства. Потом меня разморило, и я с удовольствием улегся и моментально заснул. А когда проснулся, в комнате была только Настя: сидела, сжавшись, в уголке своего дивана и плакала. Сна моего как не бывало.
— Где Геннадий? — спросил я ее, предчувствуя недоброе.
Она заплакала еще горше, просто в голос. Я сел рядом с ней, обнял ее. Настя прижалась к моему плечу и, казалось, хотела выплакать всю горечь, накопившуюся у нее на сердце за последние месяцы. Наконец она немного успокоилась, и я опять спросил, куда девался наш гость. Все еще всхлипывая, она сказала:
— Ушел.
— Как ушел? Почему?
— Ушел… Сказал, что я дрянь, и ушел.
— А что ты сделала?
Из Настиных сбивчивых слов я понял только, что, пока я спал, они разговаривали с Геннадием на кухне и начали спорить на тему о любви (как уж они на нее набрели, бог весть). И тут Настя, видно, ляпнула ему такое, что он обругал ее и хлопнул дверью. Ну что было делать с этой девчонкой? Я хорошо представлял, что могла она наговорить Геннадию и каково ему было слушать циничные суждения этого птенца.
Мы сидели и хмуро молчали. Настя только раз нарушила наше молчание:
— Где же он будет ночевать?
— Там же, наверное, где раньше, — мрачно сказал я и добавил, не сдержавшись: — Видно, на вокзале оказалось приятнее, чем у нас.
Она не ответила.
На другой день я позвонил в прокуратуру Игорю Короткевичу. Выслушав мою длинную и горячую речь, он сказал:
— Сложное дело. Но в общем-то твой сибиряк, кажется, прав. Надо поговорить с умными людьми. Знаешь что, дай я буду действовать по своей линии, а ты посоветуй этому парню обратиться в газету. Это раз. И пусть едет домой и сагитирует свою комсомолию написать ходатайство за этого Фролова. Это самый верный путь.
На том и расстались, договорившись созвониться через денек. Но Геннадий так и не появился, хотя я несколько раз обошел весь вокзал. Приехал домой я совершенно расстроенный. К моему удивлению, Настя поинтересовалась, что мне удалось сделать. Я кратко рассказал о разговоре с Игорем, добавив, что в нем мало проку, поскольку Геннадий исчез.
Укладываясь спать, я услыхал вдруг, как хлопнула входная дверь. Вышел в коридор и обнаружил, что Насти нет. Значит, отправилась на ночь глядя к своим непутевым друзьям. Я в отчаянии вернулся в комнату и лег. Очнулся оттого, что дверь снова хлопнула.
Через минуту в комнату с виноватой улыбкой вошел Геннадий. За ним — Настя. И она тоже улыбалась, но как-то неуверенно, неумело. От этой ее улыбки у меня сердце защемило сильнее, чем от ее слов. Стало быть, Настенька ездила на вокзал и сумела среди сотен людей найти сбежавшего сибиряка. Я и не ожидал, что меня так обрадует появление этого чертова Геннадия Субботина. Опять-таки не знаю, о чем они там, на вокзале, толковали, но никто из нас к тому воскресному конфликту не возвращался.
Я заметил, что глаза Настины теплеют, когда она смотрит на Геннадия, и забеспокоился. Она перехватила мой удивленный взгляд и, когда Геннадий вышел, вдруг сказала, глядя куда-то в сторону:
— Ты ничего не думай. У него там есть девушка, они скоро поженятся.
Вот и все.
Геннадий прожил у нас еще два дня. Следуя совету Короткевича, он развил бурную деятельность. Побывал в редакции одной центральной газеты, сумел убедить газетчиков заняться этим делом. Вставал чуть свет и принимался писать письма во все мыслимые инстанции, а потом относил их, сдавал под расписку. В общем, запустил машину на полный ход.
На третий день мы его провожали. Говорю «мы», потому что Настя тоже приехала на вокзал, хотя и стояла на платформе, молча, словно набрав в рот воды.
Как всегда при прощании, разговор не клеился. Геннадий пообещал писать, взял с меня слово, что я буду следить за ходом дела и информировать его. Пожал нам руки и скрылся в вагоне. Потом появился у закрытого окна и стал делать какие-то знаки. Я показал жестом, что не понимаю. Геннадий открыл окно и сказал, обращаясь к Насте:
— А за эти папиросочки я бы на Митькином месте выпорол тебя как следует.
Настя рассмеялась так звонко, что на нее даже оглянулись.
Поезд беззвучно стронулся с места. Геннадий махал нам из окна. А я неожиданно для себя взял под козырек. Счастливого тебе пути, друг! Хорошо, что на свете есть такие, как ты. Хорошо, что мы встретились…
Юлий Семенов
Мой гид (Из рассказов об Одессе)
Я шел мимо одесского базара. Я смотрел, как рыжие кузнецы, матерясь и вытирая веснушчатые руки о кожаные фартуки, подковывали колхозных лошадей. Я слышал смех женщин, привезших на базар домашнюю кровяную колбасу. Я любовался тем, как чумазые малыши, растирая по своим рафаэлевским мордашкам сок, уплетали желто-синие персики.
Базар шумел, базар гремел веселым довольством и фламандской доброй сытостью. Я не видел здесь гобеленов с лебедями и синими девками, вылезающими из тины пруда. Я не слышал пришептываний барышников. Я видел базар изобилия. Я видел за прилавками не пьяных мужиков, а краснощеких, арбузогрудых колхозниц. И я радовался этому базару, и никто не посмеет упрекнуть меня за эту мою радость.
Когда я остановился у кузни, ко мне подошел курчавый голубоглазый мальчик в школьной аккуратной форме и спросил:
— Дядя, вы кого-нибудь ищете?
— Да, — ответил я.
— А кого вы ищете, дядя?
Я не смог бы ему точно объяснить, кого я ищу и что я ищу. Поэтому я ответил:
— Я ищу, где здесь продается мороженое.
Лицо мальчика засветилось при слове «мороженое», и он с невыразимым сожалением спросил меня:
— Ну и где же вы ищете? Вы считаете, мороженое есть в кузнице? Так его там нет.
— Ты думаешь?
— Дядя, — сказал мальчик, — когда я говорю, так я уже не думаю. Когда я говорю, тогда я знаю.
Я потрепал его по африканским жестким кудрям. Он улыбнулся мне ртом, в котором зубы были разбросаны, как кукурузные зерна, но только рукой сильно подвыпившего сеятеля.
— Вы не одессит, — сказал мальчик, все так же ослепительно улыбаясь, — и вы даже не человек с Украины. О, у меня хороший глаз на приезжих! Может, показать вам наш город? У меня есть немного свободного времени.
— Покажи, — попросил я, — буду тебе благодарен.
— Ах, дядя, мы же не дипломаты, к чему вы так говорите!
Мы гуляли по городу часа три. Мой курчавый гид, ученик шестого класса Витька, говорил так:
— Что я вам могу объяснить за дюка Ришелье? А ничего! Зачем говорить за дюка, когда о нем все сказали мушкетеры. И за Пушкина я вам тоже ничего не буду говорить. Я вам только напомню, что уж если кто и любил Одессу, так это Пушкин. И что я расхваливаю Одессу? — вдруг спохватился Витька. — Хорошенькое дело, я расхваливаю Одессу! У вас есть глаза — так смотрите!
Мы стояли на набережной и смотрели на порт, где поворачивали свои цыплячьи, жалкие шеи многотонные портальные краны. Мы смотрели на корабли, стоявшие на рейде. Мы смотрели на зеленое море, на белые домики и на синее солнце.
— Дядя, — потянул меня Витька за руку, — пойдемте, дядя, я свожу вас в Музей обороны. Там есть пистолеты в стендах.
— Ты думаешь, это очень интересно, пистолеты в стендах?
— Дядя, если вам выпало счастье воевать, так мне этого счастья не выпадало.
— Ты убежден, что воевать — это счастье?
— Когда пистолет, тогда всегда счастье, — убежденно сказал Витька, и мы пошли с ним в музей.
Он ходил по холодным залам и завороженно глядел на оружие. Потом мы снова вышли на звенящую, солнечную одесскую улицу, и он спросил:
— Ну, как вам город?
— Прекрасный город.
— Вы рано сказали, что это прекрасный город, дядя. Если вы не посмотрите кино Гриши Поженяна «Жажда», вы ничего не поймете за Одессу, дядя.
И мы пошли смотреть кино Гриши Поженяна «Жажда».
Пока мы стояли в очереди за билетами, Витька говорил:
— Я вам скажу честно, дядя, я пока еще нигде не был, кроме Одессы, хотя мог бы сплавать в Батуми, когда захочу, потому что мой брат работает на «Победе» коком. А я не был в Батуми. Вы спросите: «Почему?» И я отвечу так: не хочу уезжать с Одессы даже на день. И если мне говорят, что в Батуми можно купаться в декабре, так, вы думаете, это сообщение делает меня несчастным? Нет. Это не делает меня несчастным, хотя я люблю купаться. А вы любите купаться?
— Люблю.
— Вот видите. Все люди любят купаться, когда отдыхают. А когда есть школа, тогда не до купанья, так ведь?
— Да, — согласился я. — Ты, конечно, прав.
— Дядя, — сказал Витька, когда мы вышли из кинотеатра, — только скажите мне честно: вы советский гражданин?
— Советский, — сказал я. — А ты что забеспокоился?
— Пограничный город, — пояснил Витька, — все-таки опасно так откровенничать, как я. Мой дедушка говорит, что пока Аденауэр в Западной Германии работает президентом, нельзя быть очень-то откровенным. А скажите, дядя, вы, случаем, не торговый моряк?
— Нет, — признался я, — к сожалению, нет.
— Ай-яй-яй! — покачал головой Витька. — А мне почему-то показалось, что у вас есть обменные марки.
— И обменных марок у меня нет.
— Я понимаю, — вздохнул Витька, — ну что же, мне пора.
Этот разговор происходил рядом с мороженщицей, и Витька, задавая мне вопросы, то и дело поглядывал в ее сторону. Я подошел к мороженщице и купил самое большое мороженое, какое только было. Витька вожделенно развернул его и начал аккуратно облизывать шоколад острым языком, сложенным в трубочку.
— Дядя, — сказал он, — я понял, что вы добрый человек, дядя. У вас есть бумага и ручка?
— Нет.
— Тогда подождите меня здесь минут десять, я очень прошу вас.
Витька юркнул в подворотню. Я ждал его минут восемь. Он вернулся, запыхавшись. В руках он держал пузатый портфель. Он вытащил оттуда ручку и лист бумаги, вырванный из тетрадки.
— Дядя, — попросил он, — напишите в школу, что я помогал больной старушке добраться до дома.
— Ты пропустил уроки?
— Дядя, — ответил Витька, — мне больно отвечать на ваш вопрос.
* * *Я написал ему записку, и он ушел, напевая что-то веселое и звонкое.
Георгий Токарев
Десять тысяч шагов
Генка совершенно не понимал, почему это так, да и вообще этого нельзя было понять, но именно сегодня с самого раннего утра у него было совершенно определенное предчувствие чего-то неизвестного, таинственного, важного и обязательно хорошего. То ли молодость в его душе была слишком неугомонной, то ли утро было каким-то уж очень ясным и светлым, а скорей всего обе эти причины вместе подняли Генку на целый час раньше обычного.
Над пустыней всходило солнце. Сначала по безоблачному небу цвета полинявшего голубенького ситчика позолоченным веером брызнули гонцы солнца — его лучи, потом оно само глянуло из-за далеких холмов ослепительным царственным оком своим, и вот низко над горизонтом повисло уже все великое светило, чуть волнуясь и подрагивая в теплых воздушных струях. Словно листок фотобумаги в руках фотографа, в одну минуту переменилось однообразное лицо пустыни. В каждой лощинке, за каждым холмиком попрятались темные резкие тени; невесть откуда и невесть куда побежали по песку следы, такие свежие и четкие, словно их только что нарисовали черной краской. Это было удивительно. Генка каждый День видел пустыню, но никогда не замечал всего этого. День начинался по-новому, необычно, и предчувствие пока что не обманывало.
Было еще очень рано, не больше семи часов, а пустыня уже напоминала о себе, дохнув в лицо Генке сухим, горячим ветерком, будто и не было совсем ни ночи, ни темноты, ни прохлады. Генка послонялся по гаражу, потом взял кое-какие ключи и полез под свою полуторку; не то чтобы ему захотелось вдруг работать, нет: просто под брюхом машины была тень, а делать было нечего. Он улегся на спину на жестком брезенте, привольно раскинув ноги, и уже принялся было подтягивать гайку, как вдруг у колеса в двух шагах от его головы остановились чьи-то ноги. Генка не видел их хозяина, но знал, что это был Клевцов. Он один во всем гараже носил даже в самую жару свои неизменные солдатские галифе и сапоги: здоровенные кирзовые сапожищи примерно сорок четвертого размера, порыжевшие и растрескавшиеся от зноя. Генка принялся старательно отдуваться, пыхтеть, колотить ключами друг о друга и вообще изо всех сил изображать кипучий трудовой процесс. Клевцов молчал.
«Ничего, начальничек, подождешь! — довольно подумал Генка. — Наплевать мне на всех, когда я занят ремонтом. И на тебя наплевать!»
Впрочем, если говорить честно, то Генка побаивался Клевцова. И совсем не из-за его жесткой нижней челюсти и тяжелых кулаков, дело было совсем не в них. На своем коротком веку много успел Генка перевидать начальников: строгих и добродушных, молчаливых и крикливых, трезвенников и пьяниц. Но такого, который, как ни крути, всегда оказывается прав, — такого ему еще не попадалось. Этого стоило уважать и, пожалуй, слегка побаиваться.
Генка вытер со лба пот, вздохнул и с неохотой полез из-под машины. Интересно, чего Клевцов от него хочет? Стоит и ждет. За последнее время Генка вроде бы здорово не выпивал, драк не устраивал. В аварии тоже не попадал, если не считать смятой фары, за которую нагоняй уже получен. Странно.
Генка вздохнул, перевернулся на живот и, пыхтя, выбрался наружу.
— Что это ты сегодня, брат, ранней птичкой, а? — как всегда угрюмовато, поинтересовался Клевцов, удивив Генку теми нотками доброжелательности в голосе, которые были для него необычны и не подходили к его суровому, мрачноватому облику.
— Да сам же говорил, что машина — она глаз да уход любит! — копируя Клевцова, пробасил Генка.
— Это точно! Рассуждаешь как положено! — не замечая иронии, удовлетворенно сказал Клевцов. — И вообще хоть и много в тебе дури, а все же боек в голове имеешь. Понял?
— Так точно, товарищ начальник!
От души радуясь и немножко забавляясь совершенно необычайным явлением (Клевцов похвалил его, Генку!), Генка тут же отыскал ему объяснение: все дело в том, что день с самого начала оказался необычным, предчувствие сбывалось.
— Да-а… — неожиданно протянул Клевцов, как-то потускнев лицом и внимательно разглядывая грязные носки своих сапог. — А обстановка, парень, вот какая.
Генка насторожился. «Парнем» начальник называл его, если хотел отчитать за что-нибудь. Но за что?
— Ночью, сам знаешь, какой ветер был, — продолжал Клевцов. — Дороги опять позаносило. А на четвертую буровую еще вчера надо было воду отвезти. Дрянь дело. Понимаешь, что к чему?