По-прежнему в сомнениях и надеждах, в желаниях и страхах (живо представляя себе самые блаженные моменты поджидающего меня будущего в одно мгновение и самые страшные — в другое), я женюсь на Элен Бэрд через три полных года, через три года, полных надежд и сомнений, желаний и страхов. Есть мужчины вроде моего отца, которым достаточно взглянуть на женщину, стоящую у рояля, чтобы мгновенно решить: «Она будет моей женою!», но есть и другие — те, кто со вздохом произносит: «Да, это она», — только после миллиона терзаний и колебаний, включая и неизбежную промежуточную станцию, на которой они приходят к мысли о том, что с предполагаемой избранницей необходимо раз и навсегда расстаться. Я женюсь на Элен, достигнув той стадии, на которой груз накопленного опыта и здравый смысл навязывают мне решение уйти от нее подобру-поздорову со столь тяжкой, столь монументально тяжкой категоричностью и однозначностью, что я просто-напросто не могу представить себе и дня, прожитого без нее. Лишь придя к окончательному и непреложному выводу о том, что с нею пора порвать, причем немедленно, я обнаруживаю, что за предыдущую тысячу дней, проведенных в нерешительности, я уже успел срастись с ней вершками и корешками: я обнаруживаю, что наш «пробный брак», со всеми его колебаниями и сомнениями, затянувшийся на три года, уже насыщен событиями такой важности и интенсивности, каких иной паре в законном браке хватило бы на полвека. И тут-то я и женюсь на Элен — а она выходит за меня замуж — в момент полной опустошенности, граничащей со столь же полным бесчувствием, в момент, настигающий любую пару, которая долгие годы пребывает в рамках строго отрегулированных и вместе с тем напоминающих лабиринт отношений, кои подразумевают наряду с прочим проживание под разным кровом и совместно проводимые отпуска, заверения в безумной любви и размолвки, сопровождаемые внезапным уходом на ночь глядя, «полный и окончательный» (причем с облегчением) разрыв раз в полгода, заканчивающийся уже через семьдесят два часа, причем непременно в постели (и сама «постель» в таких случаях сплошь и рядом сопровождается особенно дикими сексуальными эскападами), в результате наполовину случайной, наполовину подстроенной встречи где-нибудь в супермаркете, или как следствие вечернего звонка оставленному (или оставившему) партнеру якобы с напоминанием о том, что сегодня ему никак нельзя пропустить исключительно важную десятичасовую телепередачу, или в силу необходимости побывать вдвоем на торжественном приеме, прибыть на который наша парочка обещала так давно и твердо, что не посетить его было бы просто неудобно перед организаторами или хозяевами: кем бы мы были, забудь мы о своих обязательствах перед обществом, не правда ли? Конечно, выполнить заранее взятое на себя обязательство можно и отправившись на прием в одиночестве, но с кем же тогда переглядываться за столом, с кем обмениваться тайными знаками, выражающими веселье или скуку, с кем потом, когда званый ужин закончится, поехать домой, с кем обменяться по дороге впечатлениями о достоинствах и забавных недостатках других гостей, кого, раздеваясь перед сном, обнаружить уже раздевшейся и улыбающейся тебе с твоей кровати, на которой она лежит поверх одеяла, кому, раз уж нашла такая блажь, признаться в том, что единственным по — настоящему интересным тебе человеком на только что закончившемся приеме оказалась твоя бывшая (еще совсем недавно бывшая) возлюбленная, которую ты до сих пор, судя по всему, явно недооценивал?
Итак, мы поженились, и (как мне следовало знать заранее и чего я знать не хотел, пусть и, скорее всего, знал) разногласия и взаимное неодобрение продолжают отравлять нам существование, свидетельствуя не только о глубинной разнице темпераментов, которая чувствовалась с самого начала и, разумеется, никуда не делась, но и о подозрении, которое я по-прежнему испытываю, а подозреваю я, что тот, другой, мужчина никак не отпускает Элен и, хотя она пытается замаскировать этот прискорбный факт, всецело предавшись мне и жизни со мною, нам обоим понятно: она моя жена только потому, что не может стать женой своего могущественного и знаменитого любовника, кроме как согласившись на убийство его законной супруги (по меньшей мере, и Элен, и ее любовник убеждены в том, что дело обстоит именно так). Изо всех сил мы стараемся, — набираясь совместной отваги, проникаясь симпатией к «своей половине», доходя до взаимного обожания, — изо всех сил мы стараемся возненавидеть то, что нас разделяет, а вовсе не друг друга, но тщетно! Если бы ее воспоминания не были столь живы, столь живописны, столь жизненны и жизнетворны, если бы хоть одному из нас (мне, например) удалось их забыть, а значит, избыть… Если бы мне удалось заполнить — неважно чем — абсурдную пропасть, зияющую меж нами… Или научиться ее игнорировать… Научиться жить над пропастью… В наши лучшие минуты мы принимаем решения, мы просим друг у друга прощения, мы занимаемся друг другом, мы занимаемся любовью. Но в наши худшие… что ж, все несчастные семьи похожи друг на друга — так мне, в отличие от Толстого, кажется.
Из-за чего мы чаще всего ссоримся? Вначале (как легко сообразит всякий, кому довелось, после трехлетних оттяжек и проволочек, решительно и только наполовину убежденно в собственной правоте, окунуться в очистительное пламя законного брака) мы ссоримся из-за тостов. Почему, интересуюсь я, Элен сперва жарит тосты и только потом варит яйца? Ведь избери она противоположный порядок действий, мы ели бы вареные яйца на теплом хлебе.
— Просто не могу поверить, что ты делаешь мне это замечание. — И тут же Элен взрывается: — Жизнь — это, черт побери, не тосты!
— Вот тут ты глубоко не права. — Я с удовольствием вслушиваюсь в звучание собственного голоса. — Жизнь — это как раз тосты. Когда ты садишься за кухонный стол поесть тостов, жизнь — это тосты. А когда выносишь мусор, жизнь — это мусор. И нельзя, Элен, оставлять мусор на лестничной площадке между этажами. Его нужно вынести во двор, бросить в бак и закрыть бак крышкой.
— Ну, я его там, на площадке, просто забыла.
— Как ты могла забыть его, если он был у тебя в руке?
— Забыла, дорогой мой, потому что это же мусор. Мусор! Да и какая, черт побери, разница!
Она забывает расписываться на чеках и наклеивать марки на почтовые конверты; если же я прошу ее отправить какое-нибудь мое письмо или квитанцию об уплате, она месяцами таскает их в карманах плаща и брюк, вместо того чтобы сразу же бросить в почтовый ящик.
— А не кажется ли тебе, что ты витаешь где — то между Там и Тут? Объясни мне, Элен, почему ты так рассеянна? Из-за своих воспоминаний? «По дороге в Мандалай, где летучим рыбам рай»? Тоскуешь по «летающим гробам», по лагунам, по слонам, по заре, что «как гром приходит из Китая в этот край»?[20]
— Черт побери, не могу же я всю дорогу помнить об этих дурацких письмах!
— Но как же тебе не помнить о них, если они у тебя в руке, да и на улицу ты вышла специально затем, чтобы бросить их в ящик?
— Да не за этим я вышла! Воздуха глотнуть — вот зачем! На небо взглянуть! Просто подышать.
Проходит совсем немного времени, и, вместо того чтобы исправлять ее ошибки и промашки, следовать за нею, подбирая все, что она потеряет или просто бросит наземь, выговаривать ей или, удержавшись от выговора, проклинать ее про себя, уединившись в ванной, я поджариваю тосты, варю яйца, выношу мусор, плачу по счетам и отправляю письма. Теперь даже в те разы, когда она, в свою очередь и со своей стороны пытаясь преодолеть пропасть, милостиво говорит мне: «Я собралась за покупками и могу по дороге бросить письма в ящик», я, наученный горьким опытом, поспешно отвечаю: «Нет-нет, спасибо, не надо». В тот день, когда она, сняв деньги со сберегательного счета, теряет кошелек, я сам отправляюсь в банк. В тот день, когда, выехав с утра за живой рыбой к ужину, она забывает до вечера покупку под передним сиденьем машины, я спешу в лавку за провизией. В тот день, когда ей возвращают из химчистки шерстяную юбку, постирав ее, вместо того чтобы вычистить, я иду распекать нерадивых работников. В результате еще до окончания первого года супружеской жизни я уже занят (и, честно говоря, рад этому) по шестнадцать часов в сутки, включая преподавание в университете и превращение в книгу сугубо конспективных набросков о романтическом разочаровании в жизни как лейтмотиве рассказов Чехова (эту тему я выбрал еще до знакомства с будущей женой), тогда как Элен все сильнее увлекается алкоголем и легкими наркотиками.
Ее день начинается в благоухающей жасмином ванне. Втерев в волосы оливковое масло, чтобы блестели после купания, и намазав лицо витаминными кремами, она каждое утро садится на двадцать минут в ванну и сидит, закрыв глаза и откинув изумительной красоты головку на надувную подушку. Потереть себе пятки пемзой — вот единственное движение, до которого она снисходит на протяжении всего этого времени. Три раза в неделю она устраивает «сауну для лица» — уже не в ванной, а на нашей крохотной кухоньке. В иссиня-черном шелковом кимоно, расшитом розовыми и алыми детенышами неведомых зверей и столь же невиданными птицами, она сидит на высоком, как в баре, табурете, наклонив обмотанную тюрбаном из полотенца голову над кастрюлей с кипятком, благоухающим розмарином, ромашкой и прочими луговыми цветами. Затем, попарив лицо, накрасившись и причесавшись, она одевается, чтобы пойти на фитнес — или куда там она еще направляется в те часы, пока я преподаю в университете; экипируется же она так: темно-синее китайское шелковое платье в обтяжку с глубоким декольте и высоким разрезом на бедре; серьги с огромными брильянтами; яшмовые и золотые браслеты; яшмовый пояс; сандалии; соломенная сумка.
Ее день начинается в благоухающей жасмином ванне. Втерев в волосы оливковое масло, чтобы блестели после купания, и намазав лицо витаминными кремами, она каждое утро садится на двадцать минут в ванну и сидит, закрыв глаза и откинув изумительной красоты головку на надувную подушку. Потереть себе пятки пемзой — вот единственное движение, до которого она снисходит на протяжении всего этого времени. Три раза в неделю она устраивает «сауну для лица» — уже не в ванной, а на нашей крохотной кухоньке. В иссиня-черном шелковом кимоно, расшитом розовыми и алыми детенышами неведомых зверей и столь же невиданными птицами, она сидит на высоком, как в баре, табурете, наклонив обмотанную тюрбаном из полотенца голову над кастрюлей с кипятком, благоухающим розмарином, ромашкой и прочими луговыми цветами. Затем, попарив лицо, накрасившись и причесавшись, она одевается, чтобы пойти на фитнес — или куда там она еще направляется в те часы, пока я преподаю в университете; экипируется же она так: темно-синее китайское шелковое платье в обтяжку с глубоким декольте и высоким разрезом на бедре; серьги с огромными брильянтами; яшмовые и золотые браслеты; яшмовый пояс; сандалии; соломенная сумка.
Вернувшись посреди дня «с занятий по йоге», она решает ближе к вечеру отправиться в Сан — Франциско «осмотреться на местности»: она планирует (говорит об этом уже долгие годы) открыть во Фриско антикварную лавку: в это время она уже слегка подшофе, а к ужину за семейным столом — порядочно пьяна, благодушна и разговорчива.
— Жизнь — это тосты, — говорит она, осушая наполненный на четыре пальца стаканчик рома, пока я жарю бараньи отбивные из полуфабрикатов. — Жизнь — это остатки, которые сладки. Жизнь — это кожаные туфли на резиновом ходу. Жизнь — это сугубо технический перевод денег со старой чековой книжки на новую. Жизнь — это планомерное распределение всех расходов по графам и параграфам. Жизнь — это сегодняшнее число, нынешний месяц, этот год.
— Все это совершенно справедливо, — осторожно говорю я.
— Ах, — презрительно бросает она, наблюдая за тем, как я накрываю на стол. — Если бы только твоя жена умела готовить и ничего бы у нее никогда не выкипало и не пригорало. Если бы только твоя жена была в силах запомнить, что когда ее Дэвид ужинал в семейной аркадии, его мамочка неизменно клала ему вилку слева от тарелки, а ложку — справа, но ни в коем случае не оба столовых прибора с одной стороны! Если бы только твоя жена умела готовить такое пюре с маслом, как твоя мамочка в зимние месяцы, когда ей не надо было столько времени заниматься другими делами!
Когда нам обоим переваливает за тридцать, мы настолько осточертеваем друг другу, что и на самом деле превращаемся в живое воплощение тех отталкивающих черт, которые поначалу подмечали друг у друга пусть и настороженно, но не без понимания и даже сочувствия. Профессорский «снобизм» и «апломб», в которых постоянно и презрительно упрекает меня Элен («Чудак ты, Дэвид, при всей своей молодости, старомодный чудак, старомодный молодой чудак на букву, м“»), и впрямь присущи мне ничуть не меньше, чем ей самой — «предельное легкомыслие», «дурацкая расточительность», «типично подростковая мечтательность» и прочее. Но я все равно не могу расстаться с ней, а она — со мной, то есть мы никак не можем решиться на это до тех пор, пока какое-нибудь вопиющее и возмутительное бесчинство не похоронит наши тщетные взаимные надежды на чудесное преображение партнера в нечто однозначно приемлемое и даже приятное. Так или иначе, к нашему удивлению (равно как и к удивлению окружающих), наша супружеская жизнь затягивается почти на тот же срок, который продлилось перед этим «пробное сожительство», — не исключено, потому, что каждый из нас получает в браке возможность бороться с собственным бесом (которого поначалу принял за ангела-хранителя). Месяц проходит за месяцем, а мы всё остаемся вместе, гадая, что могло бы послужить выходом из бесконечного тупика: рождение ребеночка? антикварная лавка для Элен? ювелирный магазин для нее же? или поход к психотерапевту для нас обоих? Меж тем со всех сторон до нашего слуха доносятся самые лестные отзывы; люди находят нас «исключительно привлекательной парой»: хорошо одетые, поездившие по свету, интеллигентные, светские (особенно для представителей академических кругов) молодые люди с общим доходом в двенадцать тысяч долларов в год… а наша жизнь при этом просто-напросто невыносима.
В каком отчаянии пребываю я в последние месяцы брака, видно только в аудитории; в остальном я держусь столь спокойно и замкнуто, что молодые коллеги по факультету поговаривают, будто я сижу на таблетках. С тех самых пор, как я защитил докторскую диссертацию, мне поручены два курса: «Введение в мир художественного вымысла» для первогодков и два раздела «Всемирной литературы» для старшекурсников. Ближе к концу семестра, когда мы проходим рассказы Чехова, я обнаруживаю, что, зачитывая студентам вслух те пассажи, на которые мне хочется обратить их особое внимание, поневоле примеряю едва ли не каждое слово к собственным бедам и печалям — не столько декламирую, сколько бью себя горькими чеховскими истинами не в бровь, а в глаз. Ну и, конечно же, мои аудиторские мечтания, столь же внезапные, сколь и безудержные и явно навеянные надеждами на чудесное спасение, надеждами на воскрешение к жизни, мною давным-давно утраченной, надеждами на второе рождение в образе цельной натуры, мечтания, столь дикие и опасные, что я даже рад своей постоянной депрессии, лишающей меня достаточной решимости, чтобы воплотить в жизнь хотя бы самую невинную из фантазий, хотя бы самую безобидную…
«Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе». Я спрашиваю у студентов, что означает эта чеховская сентенция, и, пока они отвечают мне, обращаю внимание на то, что смазливая и бойкая на язычок девица, сидящая в дальнем конце аудитории (самая умная во всей группе и самая хорошенькая, но, увы, также самая наглая и к тому же откровенней всех скучающая на моих лекциях), не дожидаясь ланча, прямо на занятии жует шоколадку и запивает из бутылочки колой.
«Не стоило бы есть эту дрянь», — мысленно говорю я ей и вижу нас вдвоем за столиком на террасе венецианского отеля «Гритти»: щурясь на солнце, мы глядим через канал на красный кирпичный фасад маленького палаццо, где снимаем комнату с глухими ставнями на окнах; мы уже пообедали — пастой под соусом и телячьими медальонами с лимоном; а сидим мы за тем же самым столиком, за которым когда-то вдвоем с Биргиттой — парочка дерзких и нервных молодых людей, ненамного старше моих нынешних студентов, — шикарной трапезой отметили свое прибытие в Италию лорда Байрона, угрохав на это чуть ли не всю наличность…
Меж тем другая светлая голова из той же группы (правда, это, увы, парень) интерпретирует ключевой тезис помещика Алехина, героя и повествователя в рассказе «О любви», о «высшем… чем счастье и несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле».
— Он раскаивается в том, что не прислушался к зову сердца и не сбежал с женщиной, которую полюбил, — говорит мой студент. — А теперь, когда она уезжает, он впадает в отчаяние из-за того, что совестливость и замешенная на сомнениях робость не позволили ему объясниться с ней раньше только потому, что она была замужем и имела в браке детей.
Я киваю, однако столь рассеянно, словно вообще не слушал его, и толковому пареньку кажется, будто его обидели.
— Я не прав? — спрашивает он, покраснев от смущения и досады.
— Нет-нет, — отвечаю, мысленно продолжая адресованный не ему монолог: «Зачем вам, мисс Роджерс, лакомиться шоколадом с орешками? Мы с вами могли бы потягивать охлажденное белое вино…» И тут до меня внезапно доходит, что в бытность свою первокурсницей Южно-Калифорнийского университета Элен, должно быть, сильно смахивала на эту откровенно позевывающую мисс Роджерс и тоже скучала, до тех пор пока зрелый мужчина — как раз моего нынешнего возраста! — не умыкнул ее из аудитории и не вовлек в жизнь, полную романтических приключений…
На той же лекции, в тот же академический час, только десятком-другим минут позже, я, читая вслух уже из «Дамы с собачкой», внезапно сталкиваюсь со взглядом (чистым и безмятежным) пухлой серьезной и сентиментальной евреечки с Беверли-Хиллз, которая весь год сидит в первом ряду и записывает буквально каждое мое слово. Я зачитываю заключительные строки рассказа, в которых влюбленная парочка, потрясенная глубиной взаимного чувства, тщетно пытается понять, «для чего он женат, а она замужем».
— «И казалось, что еще немного — и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь; и обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается».