Мэн закипел от злобы, у него возникло острое сочувствие к Трудящемуся… И он тут же почувствовал себя русским либералом, от всей души сочувствующим «простому человеку из народа», с охотой говорящим об этом сочувствии, но не имеющим ни возможности помочь, ни даже понимания, как это сделать.
Все русские либералы возмущаются существующей несправедливостью, и все по мере своих слабых, а иногда и не слабых сил служат этой несправедливости. И никоим образом не борются с этой несправедливостью, ибо борьба с несправедливостью для них страшнее самой несправедливости, потому что переводит их из разряда либералов в разряд революционеров, а это для либералов опаснее всего, так как при этом они сами могут пострадать от несправедливости, что их, конечно же, устроить не может. Они оправдывают себя тем, что переделать мир им никто не позволит. Но не хотят переделывать себя. Ведь это – слишком простая задача, за решение которой при кажущихся потенциальных возможностях просто стыдно браться.
Вот и слоняются они по не переделанному ими миру, не переделанные сами, купаются в этой мучительной несовершенности и ложатся спать, вполне довольные собой.
Такие вот мысли посещали Мэна в восьмидесятые…
– Да вы не волнуйтесь так, Мэн, – успокоил его Трудящийся, – иначе никак нельзя. Если между мной и страной выбирать…
– Да, Трудящийся, выбирать надо. Это давно решено. Еще когда Господь сказал Адаму: «А от этого дерева не ешь, иначе умрешь». Вот с тех пор все и мучаемся. Легко, когда нет выбора, когда все за тебя решили. Самому-то тяжело. Обязательно что-нибудь потеряешь. Все в одной ладони не помещается. А терять не хочется.
Летом потому и было все прекрасно, – продолжил он свой рассказ, – что нам не нужно было выбирать. За пределами нас двоих ничего не существовало. То есть теоретически-то все было, но по нашим ощущениям не имело никакого отношения. Впрочем, так было только первую половину нашего замкнутого времени. С начала второй начал подкрадываться страх близкого конца. Мы не говорили об этом, но к нашей безмятежности стала примешиваться какая-то злость. Как будто мы не могли простить друг другу того, что будет после нашего возвращения. Как будто мы мстили друг другу за еще несовершенное взаимное предательство.
И все это было прекрасно. Она – маленькая, такая белая, несмотря на солнце, и Мэн, высокий черный джентльмен, с успехом цепляющийся за остатки молодости. Они так хорошо смотрелись рядом друг с другом и так хорошо смотрели друг на друга, что все, даже приятельницы мэновой жены, не могли их осудить. Не говоря уж о подчиненных ее мужа. Все, кто отдыхал с ними, практически все, зависели от него. Вообще, казалось, что в отношении к нему все были единодушны. Приятно, когда начальству наставляют рога. И чем ветвистей рога, тем приятнее. Эта нелюбовь к начальству неистребима в русском народе, даже если начальство по всем позициям замечательный человек.
– Это верно, Мэн, – согласился Трудящийся, – начальство оно и есть начальство. За что его любить? Хотя ведь и начальство когда-то было нормальным человеком. А теперь оно – начальство и тоже от себя не зависит. Вот я, к примеру. Мой бывший начальник СМУ. Когда я еще работал. Мне было совсем уже квартиру выделили, а он ее одному из треста отдал. Наши из завкома трепыхнулись было, но он им живо все объяснил. От этого треста все наше снабжение зависело. А от этого снабжения – план. А от плана – премия. Живая копейка. Всему СМУ. И уж как тут выбирать. Мне – квартиру или всему СМУ – премию. Я – один, а народу – сотни. И он тут кругом прав. От него и зависит, и не зависит. Понимаю, а не люблю.
– А этот, из треста?..
– Что – этот из треста?.. Тут все понятно. Если у тебя что есть, с чем у других туго, то как же за это не получить. Это все понятно.
– Но ведь это же не его!
– Какой-то вы, Мэн, странный. Конечно, не его. Но его же мало! Так кому дать!? Тому, кто тебе соответствует, или другому?.. То-то и оно. А я – что… Меня много, а квартир мало.
Убежденность Трудящегося в правильности того, как с ним поступили, потрясла Мэна ненадолго. Уже через секунду он вспомнил десятки примеров из жизни своих глубоко порядочных знакомых, которые ничем не отличаются от одного из треста.
Знакомая Мэна, ведающая путевками в один дом творчества, преподаватель иняза, главный редактор одного издательства…
Сын мэновой знакомой поступил с помощью знакомого Мэна в иняз. Без взятки. Знакомый Мэна просто отдыхал в доме творчества. Там он переспал с женой директора магазина, у которого отоваривался знакомый главный редактор, в результате чего он, главный редактор, издал вне очереди книгу некоего писателя, который находился в приятельских отношениях с женой одного большого человека, у которого уже все есть, но который ни в чем не может отказать своей жене, находящейся в приятельских отношениях с мэновой знакомой, ведающей путевками в дом творчества.
Милые были времена. Кому чего нужно, того мало, а иметь хочется. И для этого надо было СООТВЕТСТВОВАТЬ. И это уже давно не считалось непорядочным. Как, впрочем, и в наши дни. Потому что в нас уже въелось, что человек, имеющий власть над чем-то, чего у других нет, получает карт-бланш на право быть неправым.
– Да, – сказал Мэн, – Трудящийся, я тебя понимаю.
– Чего уж тут не понять… А мне соответствовать нечем. Так что у моего начальника выбор был один. Все ясно.
– Да… – протянул Мэн и продолжил свое: – И у нас выбора не было. После лета каждый из нас был вынужден вернуться на круги своя. Она – к мужу, я – к семье. Где без меня рухнет все человеческое существование. (А может, я преувеличиваю?..) Эх, если бы можно было иметь двух жен сразу, да еще чтобы они не мучались от существования друг друга. Тогда бы всем было хорошо. И мне, и им, и моим детям. Да и она, очевидно, хотела бы сохранить и меня, и своего мужа. Который не сделал ей ничего плохого. Единственный недостаток моей жены и ее мужа, это то, что, кроме них, мы любим еще кого-то. Так почему они должны расплачиваться за наши полово-душевные рефлексии?.. Поэтому-то после лета мы и расстались. Правда, не надолго.
Мимо них прошел лейтенант милиции.
– Сидишь, Трудящийся? – необязательно спросил он.
– Сижу, – также необязательно ответил Трудящийся.
– Ну-ну, – удовлетворенно сказал лейтенант, – а то смотри…
«Что – ну-ну, что – а то смотри?» – подумал Мэн про себя, то есть про Трудящегося, и тот, как бы услышав мэновы мысли, сказал:
– Да нет, он вообще-то ничего мужик, работа у него такая…
– Какая у него такая работа?
– Ну, смотреть, чтобы не выпивали, где не положено. Это правильно. А то народ по подворотням, по скверам или, как мы, по детским площадкам выпивает. От этого все безобразия. А если бы выпивали, где положено, все было бы тихо, путем. Там обстановка не позволяет безобразничать.
– А если ты все так хорошо понимаешь, что ж не пьешь, где положено?
– А наценка?..
Вот тебе и раз! Оказывается, чтобы все было тихо и путем, Трудящимся просто-напросто не по карману. Это Другие могут позволить себе насандаливаться по рюмочным, барам и кабакам и в полуразобранном виде на такси добираться до своего приличного дома. А у них нет денег на кабаки, вот они и выпивают дешевого портвейнового вина, тут же блюют от этой санкционированной отравы и заваливаются где-нибудь по пути домой. (Все-таки есть что-то в дурацкой идее, что бытие определяет сознание.)
И Мэн еще противопоставлял себя ее высокопоставленному мужу, считал себя чище, благороднее его, потому что мучался от несправедливости бытия, а он – нет. Результат мучений Мэна и его немучений абсолютно одинаков. И нет никакой разницы, на каком виде транспорта они проезжали мимо него: на персональном или общественном. Оба равно бесполезны для него. Мэн даже пришел к выводу, что ее муж порядочнее Мэна в его бесполезности. Ведь муж просто не знает о существовании конкретного Трудящегося. Он ему также неизвестен, как и цена на хлеб. Знает из газет, что цены на хлеб и на метро остаются много лет прежними, но вот какими, не помнит.
А Мэн помнил, да и Трудящихся повидал на своем веку предостаточно, и тем не менее оставался от них в стороне все из-за того же паскудного русского либерализма…
– Да… Так о чем я говорил, Трудящийся?
– Вы расстались, правда, ненадолго.
– Верно. Как только мы случайно увиделись, все началось сначала. Только летние две недели спрессовывались в шесть-семь воровских часов. За эти шесть-семь часов мы испытывали и счастье встречи, и бешенство страсти, и мягкую нежность и ненависть при расставании. И эта напряженка чувств вскорости заставила нас опять расстаться, потом от невозможности одиночного существования сойтись вновь, вплоть да вчерашнего дня, когда мы разбежались окончательно.
Мы шли по демократичным неанглийским аллеям Филевского парка, мимо проезжали милицейские патрули, охраняющие то ли нас, то ли несуществующую секретность номерного предприятия, да торопились по каким-то неведомым делам извечные старухи с клеенчатыми кошелками.
Мы шли по демократичным неанглийским аллеям Филевского парка, мимо проезжали милицейские патрули, охраняющие то ли нас, то ли несуществующую секретность номерного предприятия, да торопились по каким-то неведомым делам извечные старухи с клеенчатыми кошелками.
Одна ее рука держала мою, а пальцы второй перетирали соцветие грязно-желтой пижмы.
В воздухе висел непролившийся дождь, мышино-серый полдень прилипал к нашим плащам, и в меня начала вползать смутная усталая безнадежность.
– Вечером я иду с ним на прием.
– Опять кирнет, опять будет предъявлять свои супружеские претензии?
– Очевидно. Что делать, он ведь мой муж. Должна же я хоть постельной любовью платить ему за все, что он для меня делает.
– Да как же, черт возьми, – закричал я, – ты можешь после меня спать с ним?!
– Опять этот вопрос… Зачем ты все усложняешь? Почему ты не можешь просто спать со мной, как тысячи других мужчин, которые имеют замужних любовниц, довольствуются этим и наслаждаются скрытым унижением мужей?
– А почему у тебя вырывается рычание каждый раз, когда я ухожу домой?! Почему ты не можешь просто спать со мной и довольствоваться этим?!
– Ревность, стрелы твои огненные… – проговорила она, а потом взорвалась: – Да потому что мне, как и тебе, непосильна необходимость делиться с кем-либо другим! Даже если бы мы и не так любили друг друга! Мы расходимся. Теперь окончательно!
– Как же ты будешь без меня?
– А так. Когда тебя не будет, может быть, он мне станет не так противен, как сейчас. Мне стыдно перед ним.
– А тебе не стыдно было платить собою раньше, до меня? Ведь ты же никогда его не любила…
– Да я до тебя и не знала, что такое любить. Я только с тобой поняла, что можно действительно умирать от страсти, что можно потерять сознание от ощущения мужчины во мне. Да что я тебе говорю. Ты все это прекрасно чувствовал.
– Что же дальше будет?
– А дальше я буду улыбаться.
– А я?..
– Ничего. Перемелется, мука будет.
И она ушла.
– Да, Мэн, – проговорил Трудящийся, – я понимаю, вам трудно, но если такая любовь… Мне-то проще. Я со своею – всю жизнь. Я уж не знаю, есть ли у нас любовь или нет. Живем, и все тут. Нам бы только квартиру выбить.
– У каждого свое, Трудящийся…
– Допьем?
– Допьем.
Мэн с Трудящимся допили. И пошли своей дорогой. Еще несколько раз они встречались около магазина, выпивали на темы дня. Потом старый дом Трудящегося поставили на капитальный ремонт, и он получил квартиру в Строгино. На новоселье в кругу семьи он напился до изумления, пошел ночью искать Мэна к местному винному магазину, не нашел и на обратном пути был раздавлен цистерной «Молоко».
* * *Вот его-то и вспомнил Мэн, пока Слесарь готовил чай в полулитровой банке.
А после чая в ноги пришла боль. Причем, она пришла и в ноги Слесаря. Пришла и не желала выходить. А ноги искали себе места и не могли найти. Оба покряхтывали, а так как пришла ночь, то их покряхтыванье мешало спать Пожилым. В палату заглянула Местная. Ей стало все ясно. Она вышла и вернулась вместе с Жизнерадостным Хреном. Тот пощупал ноги болящих и радостно сообщил, что все в порядке, что так и должно быть. Раз вернулась боль, то вернулись и ноги.
– Так что благодарите Бога, гангстеры.
Слесарь истово перекрестился, а Мэн грохнулся на колени, разбил их в кровь и честно сказал Господу спасибо.
– Так что, гангстеры, через недельку созреете для операции, и если выживете, то и вновь созреете в половом смысле этого слова. По протезам кровь свободно потечет по организму, и часть ее, хочет она того или нет, доползет до Члена. Он напьется и распрямит плечи. И тогда в бой. А? Каково?..
– Таково, – с надеждой ответил Мэн. – Но член и ноги сразу – это уже слишком.
– В науку надо верить, – сказал Слесарь и потер ноги.
– Он прав, милейший, главное – вера в науку. Если есть вера, то есть и исцеление. Наука, она… – и Жизнерадостный Хрен приготовился произнести вдохновенную речь о благе науки. Он набрал в грудь воздух, но Мэн оборвал не начавшийся панегирик во славу науки всплывшими из детства словами:
– Наука умеет много гитик.
Жизнерадостный Хрен задумался. Сразу он как-то не мог сообразить, умеет наука много этих самых гитик или не умеет… Иметь или не иметь, быть или не быть. Он так и сяк вертел в мозгах череп бедного Йорика, но ответа выжать из него не смог и выкинул череп в открытую форточку. Тот пролетел одиннадцать этажей, шарахнул о голову писающего около машины ДПС мента и раскололся вместе с ментовской головой. Следствие было в недоумении. Дело было закрыто. А один из судмедэкспертов позже написал диссертацию о самораскалывании ментовских голов под влиянием стрессов и маленькой зарплаты. Таким образом, было доказано, что наука, действительно, умеет много гитик.
Жизнерадостный Хрен помотал головой, пришел в себя и сказал:
– Так что, милейшие гангстеры, ножки ваши будут болеть. А если станет совсем больно, то посмотрите в окно дома напротив, и вам станет легче.
– А что в доме напротив? – спросил Мэн, хотя ему это и было все равно.
– Там, милейший, онкологический центр. Там боли в сто раз больше, а на надежды на избавление в сто раз меньше, – и ушел.
И боль из ног милейших куда-то ушла. Оба молчали, чтобы не вспугнуть ее, чтобы она не образумилась и не вернулась.
В 1122-ом боксе онкологического центра Лысый скелет коротко вскрикнул от невыносимой боли. Его и без того искаженное лицо исказилось еще больше. Сиделка набрала в шприц морфина, воткнула в остатки мышцы предплечья. Лицо Лысого скелета разгладилось, дыхание стало ровным, пока не прекратилось совсем. Сиделка вышла из бокса, вернулась с Врачом, который посмотрел на Лысого и накинул на его лицо простыню.
А в палату 1122 на одиннадцатом этаже, что в доме напротив онкологического центра, к милейшим вернулась боль.
Поутру боль стихла. Очевидно, она это сделала, чтобы ее носители могли позавтракать. А когда они позавтракали и покурили, получив за это вербальных п…лей от Жизнерадостного Хрена, боль вернулась на свое привычное место. Но это уже была несколько другая боль, позавтракавшая, а потому не столь агрессивная. Мэна свозили на УЗИ. Очень красивая Чувиха возила по животу Мэна какой-то штукой и периодически сообщала:
– Простата слегка рыхловата, поджелудочная – норма, почки – на месте, печень – отличник. Странно, в вашем возрасте. Не пьете, очевидно?..
Мэн на топчане аж взвился от негодования, как будто его обвинили в совращении статуи Свободы:
– Я!.. Да как вы смеете!.. С тринадцати лет!.. Общество анонимных алкоголиков отдыхает!.. Да я к вам из дурдома!..
– Извините, больной, – заплакала Очень красивая Чувиха, – я не хотела вас обидеть, простите, если что не так. Но уж больно печень у вас идеальная. Она у вас… она у вас… – попыталась она найти сравнение и нашла: – Она у вас – просто подарок для трансплантолога! – и она посмотрела на Мэна каким-то другим взглядом. – Если у вас есть нужда в средствах… – медленно начала она, – если нет денег на шунтирование… хоть у нас и бесплатная больница… так что…
– Дура, – проникновенно сказал Мэн, – на кой хер, извините за слово «на кой», мне шунтирование без печени?
Очень красивая Чувиха озадачилась, уставившись туманными глазами на мерцающую в мониторе идеальную мэновскую печень.
– Не родись красивой, а родись умной, – назидательно произнес Мэн, вставая с топчана и подтягивая треники. – Хотя это мое пожелание для тебя несколько запоздало. – И ушел, выдернув из аппарата лист с графиками.
В отделении он сдал графики Жизнерадостному Хрену. Тот посмотрел на них, разорался, что Очень красивая Чувиха совсем бросила мышей ловить и что теперь он сам должен расшифровывать эту фиговину. Потом он замолчал, как будто подавился чем-то, и уходящий Мэн услышал:
– А печень-то…
Но Мэн уже был в курилке. В курилке, в отличие от курилки дурдома, шли примитивные беседы об уровне холестерина в крови, о превалировании той или иной его фракции над другой, о том, что кто-то обойдется без операции, ограничившись чисткой сосудов и немедленным бросанием курить. Причем, как понял Мэн, под словом «немедленно» не подразумевалось сию секунду, а не медленно, то есть по возможности быстро. Как только закончится эта самая чистка сосудов или немного погодя. А так чего уж так сильно гнать. Всему свое время. Но уж это свое время придет обязательно. Не сразу, но придет. А куда оно денется. А сейчас надо уж оттянуться. Пока еще есть время. Которое… Мэн обалдел от этой казуистики и затосковал о милой его сердцу дурдомовской курилке, где каждая фраза имела свой смысл, который зачастую понимал только сам ее произносящий, но остальные имели возможность ее поразгадывать, так или иначе препарировать, попытаться докопаться до сути и выйти из курилки довольно-таки обогащенным. А тут была сухая проза жизни больных облитерирующим эндертеритом. Так что местная курилка не несла в себе высокого духовного содержания и была чисто утилитарным заведением. К тому же кабинки для отправления естественных потребностей имели двери, так что курящие не имели возможности вникнуть в самые интимные подробности друг друга, и между ними не возникало глубинных связей. Поэтому Мэн курилку старался посещать как можно реже, что привело к снижению отека ног и некоторому уменьшению боли. Через пять дней на утреннем обходе у кровати Мэна столпилась кодла врачей и практикантов во главе с Жизнерадостным Хреном. Они осмотрели ноги Мэна, помяли их, потискали, отметили болячки на коленях. Один практикант заинтересовался их происхождением. Жизнерадостный Хрен, хохотнув, сказал: