– Отсюда такси возьмем, – сказал Юра, выставляя на асфальт Евин багаж. – Народу много в метро. Извини, сразу надо было, не догадался.
– Да ты что – сразу! Говорят, сто долларов из Шереметьева, – возразила Ева. – И отсюда ни к чему такси брать, Юрочка, это же наша линия. Ты возьмешь вон тот серый чемодан и вот этот синий, а я – сумку, она совсем не тяжелая. Лева напередавал вещей, – не удержалась она от мимолетного упрека.
Но Юра не вслушивался в ее интонации. Он кивнул плотному мужчине, который, покручивая на пальце ключи, подскочил к маршрутке.
– А папина машина что, не ездит? – спросила Ева, уже садясь в пропахшую табачным дымом кабину старого «Опеля».
– Ездит, – ответил Юра.
– Так взял бы ее, – сказала Ева. – Зачем же такси?
Юра уже сказал, что у отца сегодня какое-то важное совещание, освободится он не раньше восьми, поэтому и не смог ее встретить.
– Что значит – взял бы? – поморщился Юра. – А он на метро поехал бы?
Почему-то и эта тема была ему неприятна… Ева совсем растерялась. Если бы ей показалось, что брат не в настроении, что у него расстроены нервы, она удивилась бы куда меньше. У него всегда была нелегкая работа, и Ева всегда удивлялась, как он вообще выдерживает вид ежедневных страданий, происходящих у него на глазах. Но выдерживал ведь как-то, и никогда не бывало, чтобы он срывал настроение на домашних. Да просто быть такого с Юрой не могло!
Она чувствовала, что дело совсем не в расстроенных нервах и не в каком-то случайном событии, которое произошло позавчера, а послезавтра забудется. Весь он был словно взведен, весь охвачен тем смятением, которое наступает при постоянном напряжении не сил, а чувств. Ева слишком хорошо знала состояние, в котором находилась во все годы своего романа с Денисом Баташовым, чтобы не угадать этого в близком человеке. Но если для нее такое состояние было, к сожалению, естественным, то для Юры… Да она представить себе не могла, что с ним вообще может происходить подобное!
– У папы же ручное управление, – словно оправдываясь за свои раздраженные интонации, улыбнулся Юра. – Не привык я такую водить. Да я и вообще к правому рулю больше привык, на Сахалине все машины японские.
Синие искорки все-таки сверкнули в его глазах, когда он улыбнулся. Но улыбка получилась совсем не веселая, этого тоже невозможно было не заметить.
«Чистый кобальт», – говорила о Юриных глазах Полинка. А мама добавляла: «Девочке бы такие глазки». А Юрка, когда был маленький, ужасно сердился, что его сравнивают с девочкой. Не понимал, что никто и не думает сравнивать: он даже в детстве не был на девочку похож, хотя Еве ни с одной подружкой не бывало так легко и хорошо, как с ним – и в детстве, и всегда.
И вот он сидит на переднем сиденье такси, не оборачивается, Ева видит только его профиль, и даже в этом родном очертании ей мерещится что-то совсем незнакомое.
Неудивительно, что ей не хотелось видеть Женю Стивенс. Даже не то чтобы не хотелось… Просто именно в ней Ева предчувствовала то незнакомое, чужое, что так поразило ее при встрече с братом.
В первый вечер Евиного приезда Юра пришел к родителям без Жени. Та вела вечерний эфир, вернуться должна была поздно. Гриневы разговаривали вчетвером, сидя за круглым столом в большой комнате. Юра с отцом пили водку, настоянную на ореховых перегородках по армянскому рецепту, потом все пили чай из бабушкиных чашек «с хвостиками», ели мамин малиновый пирог. И Еве совсем не хотелось включать телевизор, впускать в этот любимый дом какого-то чужого человека…
На следующий день у Юры был выходной, и Ева зашла к нему в гарсоньерку днем.
Кажется, Женя опять собиралась куда-то идти. Во всяком случае, она была одета в элегантный светло-зеленый деловой костюм, очень шедший и к ее вьющимся русым волосам, и особенно к глазам, в которых зеленоватый оттенок был заметен более других.
Когда Ева вошла в прихожую, Женя была на кухне – снимала пену с закипающего бульона.
– Здравствуйте, Ева, – поздоровалась она, оглянувшись, но не оставив своего занятия. – Извините, я снова на бегу. Но сейчас приду к вам.
Она поставила чайник на соседнюю конфорку, дождалась, пока закипит бульон, сняла с него последние хлопья пены, убавила огонь и прошла вслед за Евой в комнату, на ходу открывая коробку конфет.
Даже Сона, от которой просто исходило нервное напряжение, не вызывала когда-то у Евы такого чувства, какое сразу вызвала Женя Стивенс! Правда, в то время Еве вообще было ни до кого: ничего еще не устоялось в ее близости с Денисом, она пребывала в постоянной тревоге, не зная, что принесет каждый следующий день, и ничья тревога не могла ей показаться большей, чем собственная.
А Женя не понравилась Еве ничем – ни холодноватой отстраненностью, ни изяществом движений, ни утонченностью черт красивого лица. Даже полуовальные дуги бровей на высоком лбу показались надменными. Не говоря уже о глазах – совершенно непроницаемых, напоминающих драгоценные камни, в которых переливается множество светлых оттенков и причудливых линий.
– Юра много о вас рассказывал, – улыбнулась Женя; улыбка у нее была не более открытая, чем весь ее облик. – Даже не то чтобы специально рассказывал, а просто очень часто вас вспоминал. Мне стало казаться, что мы с вами уже знакомы.
Они сидели в ореховых креслах по разные стороны рукодельного столика. Открытая конфетная коробка и две еще пустые чайные чашки стояли между ними.
– Ну вот и познакомились, – сказал Юра. До сих пор он молчал, присев на край письменного стола. – Захотите теперь общаться – недалеко придется ходить. Ты ведь у родителей будешь жить? – поинтересовался он.
– Наверное, – кивнула Ева. – Я еще не решила точно, и вещи Левины надо будет отвезти к нему на Краснопресненскую, но пока… Да, у родителей.
Ей очень хотелось поговорить с Юрой о том, что он мимолетно обозначил словами: «Будешь жить у родителей». Но она не могла себя заставить начать такой разговор в присутствии Жени. Барьер отчуждения, сразу возникший и все увеличивающийся между ними, казался ей непреодолимым.
– Извините, Ева. – Женя поднялась из кресла одним свободным, легким движением. – Мне действительно пора идти. Сейчас вода закипит, чаю выпьете вдвоем. У нас одна ведущая заболела, так что я сегодня вне графика днем работаю, – объяснила она. – Очень жаль, когда у нас с Юрой выходные не совпадают. Но увидимся ведь еще, правда?
Она кивнула Еве, еще раз улыбнулась все той же непроницаемой улыбкой и вышла в прихожую. Юра вышел тоже, подал ей длинный светлый плащ. Через открытую дверь комнаты Ева заметила, как он задержал руки на Жениных плечах, а она чуть повернула голову и прижалась щекой к его щеке. Но даже этот мгновенный жест, в котором так ясно промелькнуло связывающее их чувство, почему-то не обрадовал Еву. Наоборот, она с удивлением ощутила легкий и странный укол где-то у себя внутри, хотя и не успела понять, что же это значит.
Хлопнула входная дверь, загудел на лестничной площадке лифт. Юра вернулся в комнату.
– Не понравилась она тебе, – произнес он, садясь в кресло, в котором только что сидела Женя.
– Кто тебе сказал? – Ева изо всех сил постаралась изобразить удивление.
– А кто мне должен говорить, я и сам вижу, – усмехнулся он. – И тебе тоже не понравилась… Что ж, придется обойтись без этого.
Ева никогда не слышала, чтобы ее брат говорил таким жестким, не допускающим возражений тоном. И вдруг она поняла: а ведь именно так он, наверное, говорит в той своей жизни, которой они совсем не знают и которая обозначается для них всех словами «Юрина работа»…
– Юрочка, ну что ты, в самом деле… – начала было Ева.
Но Юра остановил ее – на этот раз не жесткостью интонаций, а знакомой любимой улыбкой.
– Хватит об этом, рыбка. Что обо мне говорить? Ты о себе лучше расскажи. С тобой-то что же случилось?
– Случилось? – медленно переспросила она. – Да ничего, в общем-то, и не случилось… Жила, как все живут. Даже лучше многих. Ты знаешь, я думала, так легко будет рассказать – маме, папе, тебе. И вдруг оказывается, что ничего я рассказать об этом не могу. Вчера папе что-то пыталась, с мамой сегодня говорили, но…
– И мне не можешь? – Юра смотрел на нее прямым взглядом, свет из окна падал ему в лицо, но, кажется, он этого не замечал; только в глазах светлела синева. – Думаешь, мне надо что-то объяснять?
– Что значит «надо»? – покачала головой Ева. – А маме разве надо, а папе? Как будто мне кто-то скажет, чтобы я немедленно возвращалась к законному супругу! Не в этом же дело. Просто я думала, мне легко сразу станет, как только я вас увижу, а…
– А не становится, – закончил он. – Да выросли мы просто, рыбка моя золотая. Помнишь, «Домой возврата нет» читали когда-то? То есть тянет, конечно, домой, но навсегда уже ведь не вернешься, родную дверь за собой наглухо не закроешь.
– Да есть ли оно вообще, возвращение? – тихо спросила Ева. – Получается, что и нету.
– Да есть ли оно вообще, возвращение? – тихо спросила Ева. – Получается, что и нету.
– Есть, есть, – едва заметно улыбнулся Юра – глаза вспыхнули ярче – и, помолчав, спросил: – Ты ведь что-то недоговариваешь?
Ева почувствовала, что краснеет.
– Да и не говори, – заметив это, пожал плечами Юра. – Не хочешь ты с Горейно жить – какие еще нужны резоны? По-моему, вполне достаточно.
– Ты совсем как папа, – улыбнулась Ева. – Он то же самое сказал.
– Да? – удивился Юра. – Надо же, а я, дурак, гордился самостоятельно выведенным философским законом: «не хочется» – единственное честное объяснение человеческих поступков, все остальное потом выдумывается, для окружающих. Еще в Склифе, помню, догадался…
– Чего же это тебе так сильно не хотелось в Склифе? – заинтересовалась Ева. – Нет, Юрочка, я просто представить не могу!
– Да чего… В Москве, например, не хотелось сидеть, когда землетрясение случилось в Армении, – объяснил он.
Ева засмеялась.
– Да-а, братик, твой эгоизм не знает пределов! – И тут же сказала, помолчав: – Я ведь думала, Юра, что все у меня теперь пойдет по-человечески. Вот как у всех людей идет жизнь, пусть так и у меня идет, ничего мне больше не надо. Пусть даже скучно, обыденно – неважно! Не девчонка же я, чтобы романтики искать. Да мне ее и в юности не надо было. А Лева – он же воплощение нормы, разве ты не заметил? – И, не дождавшись от брата хотя бы кивка в подтверждение своих слов, Ева продолжала: – И даже это для меня оказалось невозможно, даже это! Обыкновенная жизнь с обыкновенным мужем, без всякой там неземной любви, без особенной даже страсти, какая к Денису у меня была. Что же мне теперь о себе думать, Юра? Мужчине, которого я любила, я оказалась не нужна. А который меня любит…
– А с чего ты взяла, что Горейно тебя любит? – вдруг перебил ее Юра. – Это он тебе говорил?
– Нет, – невольно улыбнулась Ева. – Он, правда, говорил, что жить без меня не может. Я понимаю, это не совсем одно и то же, но все-таки… Мне бы и этого хватило! Честное слово, я всего и хотела только, что жить с простым порядочным человеком, ребенка родить. И как же мне дальше жить, если даже это невозможно? Просто рок какой-то.
– Что – невозможно? – быстро переспросил Юра. – Ты родить, что ли, не можешь? А это ты с чего взяла?
– Врач сказал, – ответила Ева, опустив глаза; даже маме она об этом не говорила. – Еще в Вене. Сказал, что у меня, наверное, что-то с трубами.
– Хорошенькое дело – «наверное»! – возмутился Юра. – А провериться как следует, а мужа проверить, к другому врачу, в конце концов, сходить – этого ты не могла? Ева, да ведь тебе и правда не шестнадцать лет, не аборт же ты делать собираешься тайком от мамы!
– А зачем все это, Юра? – еще тише произнесла она. – Я не рожу ребенка от Льва Александровича, он этого не хочет. Да и я теперь уже не хочу.
– Да почему обязательно от Льва Александровича? – Когда Юра сердился или радовался, синие искры в его глазах вспыхивали одинаково. – Почему от него-то?! Свет тебе на нем клином сошелся?
– Господи, Юрочка, кому ты все это говоришь?! – Ева почувствовала, что слезы щекочут ей горло. – Ты посмотри на меня! Мне тридцать пять лет. Что мне, объявление в газету давать? Я в университете училась, в школе прекрасной работала, в Вене год прожила, и никому…
И тут, впервые за все время в Москве, Ева вспомнила Вернера. Как он смотрел на нее насмешливыми, глубоко посаженными глазами, и как исчезла вдруг ироническая улыбка у его губ, и как дрогнул его голос в залитой солнцем мастерской… Зачем же она теперь пытается внушить брату, будто никому не нужна? Разве в этом дело, разве теперь она страдает от своей ненужности?
Кажется, Юра почувствовал ее замешательство.
– Что же ты замолчала? – спросил он. – Нет, пожалуйста, не хочешь – не говори, ты не на допросе. Но ты же самой себе недоговариваешь, Ева! Ищешь какие-то экзистенциальные причины там, где все гораздо проще.
– Как – проще? – Она почувствовала, что слезы все-таки проливаются из глаз. – И каких же мне искать причин, и где, если не в себе?
– Ну перестань, рыбка, перестань. – Голос у Юры переменился, как только он заметил ее слезы. – Вот я дурак! Жизни решил тебя поучить! Кто б меня научил… – Он быстро поднялся, обошел круглый столик и присел на корточки перед сестрой, взяв ее руки в свои. – Ты лучше совсем об этом не думай, а? Домой вернулась – и хорошо! – сказал он, забыв, что говорил пять минут назад. И добавил, улыбнувшись: – Поживи немного просто так, без великих мыслей. По Москве погуляй, она же у нас… ничего, хороший город. Я по ней знаешь как скучал на Сахалине? Ходил потом, ходил… Даже сейчас с Женей, бывает, бродим как студенты, честное слово. Она ко мне иногда на работу заходит к тому времени, когда я дежурство сдаю, и идем потом по Бережковской набережной.
Ева улыбнулась сквозь слезы его уговорам. Точно так Юрка успокаивал сестру в детстве, когда ее обижали близнецы Чешковы из деревни рядом с кратовской дачей. Только тогда это кончалось обычно серьезной дракой, а теперь… От кого ее защищать теперь? Не от кого. Даже на Дениса Баташова Юра еще мог сердиться, мог в чем-то его обвинять. Теперь жизнь окончательно доказала, что никто не виноват в несчастьях его сестры, кроме нее самой.
– Я пойду, Юрочка, – вытирая слезы, сказала Ева. – Так ты мне ничего о себе и не рассказал. Ты хотя бы счастлив?
Юра едва заметно улыбнулся ее вопросу и тут же придал своему лицу серьезное выражение. Только синие искорки в глазах выдавали его.
– Ответственный вопрос, рыбка, – сказал он задумчивым тоном. – По всей видимости, счастлив. Почти как Чук и Гек! Но как-нибудь я обдумаю эту проблему всесторонне. С разных, так сказать, точек зрения, хорошо? И немедленно сообщу тебе результат своих раздумий.
Похоже, он и дразнил ее для того, чтобы отвлечь от невеселых мыслей. Во всяком случае, на душе у Евы стало как-то полегче.
Два месяца прошло после того разговора. И единственное, что изменилось за это время в Евиной душе, – еще больше стало сомнений. Нет, она не сомневалась, правильно ли сделала, уехав от мужа. Но вопрос, сразу заданный мамой: «Что ты дальше будешь делать?» – все чаще вставал перед нею. И другие подобные вопросы… Как сгустки силы и сгустки усталости на картине графа де Ферваля.
Только силуэты улиц были теперь московские.
Глава 2
Выставка в Пушкинском музее именовалась заманчиво: «Чувственный мир в картинках». Ева узнала о ней из рекламного плаката, наклеенного в вагоне метро, и сразу решила пойти.
«Как переменилось все! – думала она, бродя по знакомым залам. – За один год…»
Она не перечислила бы конкретно и последовательно, в чем заключаются перемены, произошедшие за год ее отсутствия в Москве. Ева чувствовала любые перемены – погоды, времени, ритма жизни – как-то необъяснимо, интуитивно. Но при этом почти не ошибалась. Время, во всяком случае, определяла с точностью до минуты.
И теперь, оказавшись в знакомом с детства музее, она понимала почему-то, что такой выставки прежде здесь быть не могло. Даже после того как не стало идеологии, все равно не могло. Было что-то слишком неустоявшееся, слишком неакадемическое в самом замысле этого действа: наглядно объяснить, как устроена жизнь. Правда, Ян Коменский, у которого устроители позаимствовали идею, уже пытался это сделать два века назад, издав что-то вроде школьного учебника. Но нынешний большой проект, в котором участвовали художники, скульпторы, фотографы, писатели, – это было совсем другое.
Вот это – движение, а это – сон, а это – страх, а это – волнение… Ева поднималась и спускалась по лестницам, переходила от картин к фотографиям, от сложных конструкций из металла к примитивистским скульптурам, читала тексты, развешанные по стенам.
Одна из фотографических серий с издалека заметной надписью называлась «Эротика». Ева ожидала увидеть очередное собрание «ню», которых на выставке было немало. А как еще можно объяснить человеку, что такое эротика?
Но, подойдя поближе, она увидела нечто совсем другое. На большинстве мастерски сделанных фотографий изображены были растения.
Дыня, из которой неровный кусок вырезан так, что открывается влажная, в бахромчатом углублении, сердцевина.
Очищенный и разрезанный вдоль банан, внутри которого до мельчайших подробностей видны изогнутые каналы и прожилки.
Красные розы – увядшие, потемневшие и ставшие в своем увядании только тяжелой, обвисшей багровой плотью.
Эти фотографии, на которых не было даже краешка обнаженного тела, объясняли, что такое эротика, более наглядно, чем если бы перед зрителями крутили порнофильм. Потрясающая, ничем не заслоненная чувственность дышала в них, вызывая, по правде говоря, шоковое ощущение.
Ева подошла поближе, чтобы прочитать фамилию автора, как вдруг услышала у себя за спиной: