Дело Варнавинского маньяка - Николай Свечин 17 стр.


Гостья немедленно завела разговор о вчерашнем преступлении и тут же перевела его на погром аптекаря:

— Вольно же вам было, Алексей Николаевич, подставлять свою голову за какого-то еврея!

— Он такой же подданный Российской империи, как и мы с вами. И потому имеет право на защиту.

— Такой же, да не совсем! Не зря же это племя пользуется всеобщей ненавистью со стороны народа. Стоит ли их защищать, если они сами нарываются на погром своим поведением?

— Чего же ужасного сделал Бухвинзер, что его давеча чуть не убили? Порошки обвешивал? Микстуры разбавлял? Единственный в городе аптекарь. Теперь он повесил на дверь замок и уехал в Кострому. Может со страха и не вернуться. Жителям Варнавина стало от этого легче?

— Он еврей и отдувался за своих единоверцев, поголовных жуликов и проходимцев. Просто так не ненавидят!

— Опять я слышу это слово. Полина Мефодиевна, вы считаете ненависть критерием истины? Народ, на который вы так охотно ссылаетесь, ненавидит полицию. Всю, без разбора. Сам многократно на себе испытывал. Мешает полиция народу! Прикажете распустить ее? Крестьянство ненавидит помещиков. Их тоже следует громить? Присмотритесь вокруг. Между простолюдином и барином — пропасть. Она всегда была и всегда будет. Если, не дай Бог, в этой стране начнется бунт, не останется ни нас с вами, ни самого народа. Будет одно перемешанное стадо, где все против всех и побеждает более сильный.

Смецкая озадаченно замолчала и сочла за лучшее переменить тему:

— Бекорюков заезжал и хвастался, будто он как раз вовремя подоспел вам на помощь. Так ли это?

— Чистейшая правда. Я уже лежал на земле, почти без сознания. Публика Галактиона Романовича боится! Хватило одного его появления, чтобы погромщики разбежались.

— А я была без сознания четыре дня, — вдруг мертвым голосом произнесла барышня. — Очнулась, а надо мною стоят священники. Много священников. Конечно, я подумала, что умираю. Но потом мне объяснили, что это соборование. И лишь после него можно умирать…

В гостиной сделалось тихо. Варенька замерла с чашкой в руках и глядела на свою приятельницу с крайним сочувствием. А Полина Мефодиевна, бледная и от этого еще более красивая, невидящим взглядом смотрела в окно:

— Когда же обряд закончился, мне сначала сделалось хорошо-хорошо. Легко, воздушно. Все житейские мелочи и обиды отлетели, как шелуха. Я почувствовала, что завершаю свой путь на этом свете. Что иду к Богу, скоро увижу Его, и Он рассудит меня и мои прегрешения. И начнется мир иной, незнакомый, но вечный. От этой неизвестности и неотвратимости мне не было страшно. Я принимала любой Его жребий, сколь бы тяжел он ни был. Я уже горела, я не жила. И вдруг… Оказалось, мне надо возвращаться. В прежний мир. После того как я уже стояла в высшей точке своего земного бытия! Уже открылась новой жизни! Это был удар.

— Но не для вашего отца.

— Ах, зачем вы про папа! Речь же обо мне… Теперь такой вакуум вокруг, такая пустота. Зачем Он вернул меня сюда? Зачем эта жизнь после смерти? Вы же знаете, как смотрит на это народ. Человек, которого соборовали, уже не принадлежит этому миру. Но, выжив после елеосвящения, он не оказывается и в том, загробном мире. Несчастный как бы застревает между двумя состояниями, он — ничей. Везде чужой!

— Это темное суеверие, Полина Мефодиевна, и церковь его осуждает. Просто Бог не закончил вас испытывать. Он вернул вашу душу к живым, и земной ваш путь еще не пройден. Вы как христианка должны принять Его решение. Не нам судить, каков наш век. Вокруг много несправедливости, которую нужно исправлять; много можно совершить добра. Вы окружены любящими вас людьми, не стеснены в средствах. Работы непочатый край!

Но барышня не слушала Лыкова:

— Прошедший соборование и выживший считается в народе как бы другим человеком. Обычно он меняет имя. Состоящий в браке начинает воздерживаться от супружеского сожития. И почти всегда такой человек уходит в монастырь. А я? Куда я пойду? Калекам не место в монастыре. Им нигде не место.

Полина Мефодиевна захлопала длинными ресницами, готовая уже разрыдаться, но снова, как тогда дома, удержалась. Это делалось одним моментом — вот блестят слезы и хлынут сейчас ручьем, однако пробегает гримаса, и барышня уже улыбается. Сильный характер…

Дальше беседа пошла ровно, и через четверть часа гостья удалилась. Алексей снова увидел ритуал выноса кресла на улицу руками угрюмых бородачей Акима и Еллия.

Едва Лыковы успели пообедать, как явились новые гости — Бекорюков с Готовцевым. Коллежский асессор представил их жене и тут же увел в кабинет.

— Итак, господа, — сказал он, пододвигая к себе бумагу и карандаш, — рисую еще раз. Вот хозяйство Выродова. К дому пристроены слева конюшня, а справа хлев, они образуют закрытый двор. Скорее всего, ребята Челдона ночуют вот тут, на сеновале, над лошадьми. Сам главарь, опять же по моим предположениям, спит в летней каморке; вот она на плане. Предлагаю захват производить следующим образом. Я перелезаю через забор со стороны леса, открываю изнутри калитку и впускаю внутрь Галактиона Романовича. Он встает здесь, у поленицы, и берет на прицел сеновал. Вы, Помпей Ильич, занимаете позицию с другой стороны конюшни, снаружи забора. Когда сеновал оказывается на мушке, я проникаю в сени, оттуда в каморку, где и захватываю Челдона.

— Живым? — перебил сыщика Бекорюков. — Вы же, помнится, собирались его… бах!

И пальнул в Лыкова из пальца.

— Если он проснется и окажет сопротивление, то умрет на месте. А если спит?

— Ножом в шею, и всех делов, — подал голос воинский начальник.

— Нет, Помпей Ильич, спящих резать я не любитель. Делал это с турками на Кавказе, когда караулы снимал, но то война. А здесь… Я оглушу Челдона и свяжу. Мы получим «языка», который и прояснит нам, есть ли маньяк в его банде. Так вот. Спеленав Челдона, я возвращаюсь в сени и стреляю оттуда по крыше сеновала. Для острастки. Вы тут же поддерживаете меня огнем. Берите прицел под самый конек. Когда над головами гайменников с трех сторон засвистят пули, они, естественно, бросятся в единственную сторону, откуда не стреляют. А именно: сиганут из торцевого окна прямо через забор в лес. Пусть убегают — они нам не интересны, и воевать с шестерыми ни к чему. Уезд бандиты покинут уже к утру. Нам достанутся главарь, все трофеи и семья укрывателей. Как вам такой план?

— Может получиться, — констатировал Готовцев.

— Если хозяин с сыном не ударят по нам с тыла, — возразил Бекорюков. — Если бандиты с перепугу не окажут сопротивление, вместо того чтобы убегать. И если Челдона удасться захватить с самого начала сшибки. Три «если». Многовато…

— Перед боем никогда не удается предусмотреть всего. Выродовы наверняка при первых же выстрелах забьются под лавки. Челдон… у него очень мало шансов помешать мне. Ну, а если его люди начнут сопротивляться — перебьем их к чертям!

На этом совещание закончилось. Капитан со штабс-ротмистром ушли, и до конца дня в особняке на Дворянской не произошло больше ничего интересного.

Бекорюков же, вернувшись к себе домой, обнаружил, что его дожидается сыскной надзиратель Щукин:

— Иван? Что случилось? Не могло до завтра подождать?

— Завтра вы, ваше благородие, с утра на облаву уедете, и неизвестно, когда вернетесь. Подпишите вот запрос, а я разошлю его телеграфом в Нижний, Кострому и Москву.

Исправник прочитал поданную ему Щукиным бумагу:

«Прошу сообщить, располагает ли ваше отделение сведениями на субъекта, называющего себя Форосковым Петром Зосимовичем. Приметы: возраст около 35 лет, рост 2 аршина 8 вершков, телосложение крепкое, волосы русые прямые с сединою, усы торгового типа, над правой бровью короткий шрам. Представляется механиком. Подозревается в совершении вооруженного грабежа. Прошу дать ответ незамедлительно.

Варнавинский уездный исправник Штабс-ротмистр Бекорюков».

— Форосков — это который вчера в кабак к Коммерческому приходил?

— Так точно.

— И как он тебе?

— Малый ловкий, но шибко много о себе мнит. Стращать меня вздумал…

— Тебя? Плохой он физиономист! А чего ему у нас понадобилось?

— Хочет отсидеться. Видать, наследил где-то, тихий угол занадобился. А перед отъездом просит разрешения подломать чей-нибудь богатый дом.

— Вот как? Во вверенном мне уезде? Экий народ стервец пошел… И что ты ответил?

— Я думаю, надо его навести. Кто уж у нас кочевряжиться стал, оброк не платит? Попов?

— Попов, жадюга.

— Вот его пусть и почистит. А когда с вещами наружу выйдет, тут я и появлюсь. При попытке бегства…

— Убивать нежелательно. У нас тут и так черт-те что творится. Ты когда мне маньяка поймаешь, Щукин? Ведь четвертая жертва уже! Эдак скоро тут ни тебя, ни меня не будет — выгонят всех к шайтанам! Неужели во всем уезде нет никого подходящего?

— Ищу, ваше благородие. Не простое дело. Разрешите после среды покататься, беглых по деревням пошарить.

— Да, базар пройдет, и поезжай. Лыкова с собой возьми, он человек оборотистый. Вдвоем спокойнее.

— Слушаюсь. Так как насчет Фороскова? Можно мне его стрельнуть? Скользкий и тертый, сразу видать. Обещает дать в Костроме на допросе ложный донос, замешать и меня, и вас!

— А кто его, дурака, в Кострому отпустит?

— Он политику хочет здесь показать, на первом допросе. Тогда, по закону, далее мы его держать не имеем права, а обязаны сразу же доставить в Кострому, в губернское жандармское управление. А там, сами понимаете… Обнаружу, говорит, ваше все мздоимство!

— Ну и скотина!

— Часть краденых вещей я при нем оставлю, а ценное что заберу. Успел-де кому-то из сообщников передать, а кому — теперь уже не спросишь. Таким макаром мы и грабеж раскроем по свежим следам, и Попова накажем. И заработаем чуток…

— Грабеж раскрыть — это хорошо. Это очень кстати. А то Кострома уже ногами топает. К нам выехал с инспекцией советник губернского правления Ниродлюрцов. Дождались! Ищи, Щукин, ищи мне маньяка! Или хоть кандидата представь на эту должность!

— Овец не стало, так и на коз честь пала? — ухмыльнулся надзиратель.

— Кого хочешь, но предъяви!

17. Ваня Модный

Форосков зашел в знакомый кабак в четвертом часу. Варнавинцы, как и все истинные русаки, считали своим долгом напиться в воскресный вечер до потери чувств. Заведение Коммерческого ломилось от посетителей. Многие, не имея где сесть, пили и закусывали стоя. Иногда из-за места на скамье вспыхивали злые потасовки. В таких случаях хозяин кивал Ване Модному. Из-за «табль дота» вставали два-три горчишника и вышвыривали буянов на улицу. Водка лилась рекой. Казалось, весь город пройдет сегодня мимо стойки Нила Калиновича…

Два пьяных в стельку мужика прямо посреди комнаты наяривали «Барыню». Перебивая их, компания артельщиков в углу, сбиваясь с мотива, орала в голос:

Несколько выпивох уже валялись по углам; кого-то с плачем уводила домой жена. Расхристанный, в одной рубахе, детина подскочил к кабатчику:

— Нил Калиныч, налей в долг! Я ж… завсегда ж… всей душой!

— Сегодня за деньги, а в долг завтра, — отрезал Коммерческий.

— А-а! Костяная яишница! У тебя от скупости из зубов кровь идет!

Детина снял с себя суконный фартук и бросил на стойку:

— Во сколь ценишь вещь? Гля, новый совсем! Полуштоф всего прошу!

— Твоя дурная голова столько не стоит, а ты дрянной передник за полуштоф. Пшел прочь!

— Нил Калиныч! Душа просит… Вот, чертогон возьми, он селебряный!

Детина сорвал с себя и протянул кабатчику нательный крест на гайтане. Коммерческий внимательно его осмотрел и молча налил косушку. Парень радостно схватил стакан и вернулся за стол.

— Видите, с каким народом приходится дело иметь, — пожаловался кабатчик Петру. — Галманы! Ох, грехи наши… Вы с Иван Иванычем поговорили?

— Довелось.

— Сторговались? Можно вам тут оставаться?

— Жаден больно ваш Иван Иваныч. Попробовал сначала взять меня на фу-фу, поддеть на шаромыгу. Но на итог сторговались.

— Ну и слава богу.

— Бог в наших делах ни при чем, Нил Калинович. Вы вот обещались пару человечков приискать, помните?

— Помню. Вы сначала прописаться были должны. Вот теперь, ежли прописались, и начну искать. Приходите сюда послезавтрава, ближе к ночи. Будет уже кого смотреть.

— Лады. А сейчас я хотел бы с Ваней Модным потолковать. Спотворите?

— Попробую, но не обещаю. Капризный. Может и не захотеть…

— А вы попросите.

Коммерческий ушел в угол и там долго шептался с главарем горчишников. Наконец, Ваня согласно кивнул.

Петр протолкался сквозь плотную толпу. Селиванов сидел в окружении своих подданных и смотрел на незнакомца без особого интереса:

— Чего тебе?

Форосков без церемоний взял ближайшего к нему горчишника за волосы и одним рывком сбросил на пол. Парень вскочил, матерясь, и полез в сапог. Не обращая на него внимания, Петр уселся на освободившееся место и сказал вполголоса:

— Надо потолковать глаз-на-глаз.

— По кой ляд? Ты вообще кто, дядя?

— Завтра в семь утра на стрелке, у дальнего оврага. Будем делать из тебя богатого человека.

— Я и так богатый!

— Не ты, а твой папаша.

— Так рано я не встаю, давай к обеду.

— В семь. Не придешь — другого найду. А ты продолжишь у папаши побираться.

Форосков встал и пошел к выходу. Однако успел заботливо спросить сброшенного им горчишника:

— Не ушибся? А ты водки к голове приложи — помогает.


Как и ожидал сыщик, Ваня Модный явился на встречу. Хочется быть богатым!

— Вот что, парень, — сказал ему Форосков. — Я человек пробойный[66], долго болтать не люблю. Есть мысль. Тебе выгодно, и мне выгодно. Если не сглупишь, через месяц станешь хозяином отцовского дела.

— Ты все же кто таков?

— Зови меня Петром Зосимовичем.

— Перестань загадки загадывать! — рассердился купеческий сын. — Объясни толком. Как папаша мне свое дело передаст? Ты его не знаешь. Он до соборования ничего не перепишет! Грозится даже в наследстве ограничить за мое дурное поведение.

— Все, Вань, можно решить одним днем. Даже одной минутой.

— Как?

— Я твоего папашу удавлю, и ты войдешь в наследство. А мне за то заплатишь.

Селиванов стоял, словно оглушенный обухом. Он смотрел на «темного человека» молча, вытаращив глаза, и беззвучно шептал что-то губами. Потом воровато оглянулся:

— Это он вас подослал? Папаша?

— Я твоего папашу в глаза не видел.

— Вы… вы всерьез предлагаете мне убить отца?

— Конечно, всерьез. Мне болтать некогда.

— Удивительно… Как же я могу вам верить? А грех-то какой! Нет, я отказываюсь вас понимать; уходите!

— Тебе папаша сколько денег дает?

— Денег? Десять рублей на неделю. Иногда уменьшает в наказание…

— И все, поди, с боем? Не надоело унижаться? Единственный сын. Вроде не глупый. А ведешь себя что деревенский дурачок.

— Чего вы обзываетесь-то?

— Молчи и слушай опытного человека. Каков у отца капитал? Тысяч триста будет?

— До восьми ста считаемся!

— До восьми ста?! И ты еще ломаешься? Я вот сейчас уйду, и для тебя случай стать богачом на этом кончится. Навсегда. Никто в Варнавине больше не сделает тебе такого предложения.

— Почему?

— Потому, что я человек для этого дела самый подходящий. Облебастрил и исчез. Ищи ветра в поле. И еще я облебастрю по-умному; на тебя и тень не ляжет. А здешние галманы? Сами попадутся и тебя затянут. А ежели ничего не предпринимать, кончится тем, что старик тебя наследства лишит. И будешь ты не Иван Селиванов, богатый купец, а негодь пьяный, которому уже в кабаке в долг не наливают.

— Что же делать?

— Меня слушать.

— Петр Зосимович! Дайте хоть дух перевести, с мыслями собраться… Такое дело — об отцовской жизни говорим!

— Сбирайся и слушай. Молодым жить, а старикам умирать!

— Грех ведь это. В аду вечно гореть…

— Ты бога видал хоть раз? Нет? И я не видал. Нету ни бога, ни греха, ни ада с чертями. Это все попы придумали, чтобы у нас на шее сидеть. Да и папаша твой большой мироед. Как он капитал-то сколотил? А? Рыжему в святцах не бывать. И потом — самый-то грех на мне будет, не на тебе! Только делать надо хитро. Я тебя всему научу, ты только слушайся. Дело отцовское продай. Капитал не трать. Положи его в доходные бумаги и живи на проценты; а сам капитал пусть остается нетронутым.

— Ух ты… А много ли выйдет доходу?

— С восьмиста тысяч? Давай сочтем. Ниже четырех процентов не бывает. Это набегает 32 000 в год, или 2700 рублей в месяц. А в день… хгм… больше восьмидесяти целковых.

— В день восемьдесят рублей? Как сейчас за два месяца? — поразился Селиванов. — И это без растраты капитала… Вот жизнь-то начнется!

— И учти: ничего делать не надо, барыши из банка сами текут. В Петербург поедешь, а то и в Париж!

Форосков вынул из кармана листок почтовой бумаги и карандаш и протянул купеческому сыну:

— На, рисуй план.

— Какой такой план?

— Устройства дома. Где какие комнаты, где прислуга спит, где папаша кассу держит. Газетку вон подложи, а то продавишь.

И Ваня Модный послушно принялся рисовать. Он начертил расположение комнат в особняке, надписал их, указал, кто где ночует, особым крестиком пометил кассу.

— Ну вот и сладили, — подытожил Форосков, забирая план. — На сегодня хватит. Мне понадобится две-три недели, чтобы все обдумать и приготовить. Хорошо бы ты меня в дом провел, чтобы я сам все изнутри увидел. Знаешь, как мы сделаем? Ты сломай в доме какие часы и пригласи меня починить. Папаше скажешь: приезжий механик, хороший!

Назад Дальше